Жил-был король когда-то, где-то и с кем-то.
Точнее, с чем-то похожим на королеву.
Королева была какой-то, но какой — король не помнил. Ибо он что-то делал для своего государства.
Вокруг короля кто-то стоял и кто-то бегал, а кое-кто и висел (по указу короля!), но как получилось, что вскоре стали висеть все, — король снова не помнил.
Что-то падало, что-то ломалось, что-то свистело, а кто-то воздвигался, какие-то тени метались за спиной, что-то бугрилось под ковром и багрянилось на ковре, что-то сверкало и кто-то гремел, получая зарплату; король пропускал кое-кого мимо себя, словно стадо слонов.
Иногда он выходил куда-то и что-то произносил, и кто-то его за это благодарил, приседая.
Внезапно откуда-то налетали мухи и метали икру, мешая есть; тогда висевших снимали и вешали стоявших (зачем-то).
Все время играла какая-то музыка, и отчего-то плакала почему-то близко к висящим сидевшая королева.
Какие-то дети с пороками в головах требовали чего-то за порогом государства, но король плохо слышал.
К тому же все время на кого-то лил дождь, а над кем-то светило какое-то солнце.
На завтрак рыцарю всегда подавали разбитое сердце — на осколках разбитой посуды.
Слуги стояли спиной, шторы были все еще задернуты (с ночи), а жена рыцаря валялась недалеко от столовой. Дочь уехала на далекие острова, ее не было слышно.
Рыцарь потрогал очередное сердце острым ножом и не услышал ни звука. Вчера, когда это сердце изымали у его владелицы, было довольно шумно: королева все время падала и пыталась ставить сердце на прежнее место.
Но у королевы не было государства и даже войск, и ее никто не слушал. Только старый и седой король предлагал королеве свое сердце взамен утерянного.
Но королева, белая и грустная, отказывалась.
Бессмысленно смотрела она на свою опустевшую грудную клетку.
«Клетка без птички», — шутила совсем белая королева.
А рыцарь сидел за столом, не имея никакого желания есть предложенное: сердце было слишком разбитым, слишком белым и слишком красным.
Оно было слишком женским и слишком живым.
Оно вздрагивало и морщилось при легком шевелении пальцев рыцаря.
Рыцарь сплюнул на пол и встал из-за стола.
«Завтрак» остался нетронутым, посуда — несклеенной, шторы — так и не отдернутыми.
Жена все еще валялась где-то там.
Сжав заболевшую, как всегда, голову специальным обручем, рыцарь вышел из замка и поехал по нехоженой тропе, сам не зная куда и зачем.
Когда тропа привела его к глубокой черной яме, полной невидимых криков и воплей, рыцарь спешился, снял голубой шлем и обруч и опустился на одно колено.
Долго простоял он так, вслушиваясь в каждый звук. Затем надел обруч, шлем и, медленно и тяжело шагая, пошел обратно.
Коня, не выдержавшего человеческих воплей и бросившегося в яму, у рыцаря больше не было.
Ровно год рыцарь добирался до своего замка, а войдя в столовую, увидел на столе, в полумраке задернутых штор, на битой посуде — разбитое сердце.
«Нет ничего более прочного, чем разбитое сердце», — сказала, войдя в столовую из другой двери, абсолютно белая и абсолютно нищая королева без государства. Она стояла в дверях — высокая, статная, с настежь раскрытой грудью. Королева опиралась на руку старого короля и на плечо испуганной жены рыцаря, так и не выспавшейся до конца.
Дочь рыцаря все еще была на очень далеких островах.
Рыцарь сел за стол и взял в левую руку нож, глядя прямо в глаза белой чужой королеве.
Его сердце разрывалось от чувства, которого он не мог определить.
Его собственное сердце впервые лежало перед ним на столе.
В далекой столице в мягком сугробе, окруженном домами, лежал присыпанный снегом красивый фантик.
Остроглазый кот, увидев фантик, облизнулся. Кот был сыт, но его хозяин — Кат — собирал фантики, раскладывая их по цвету и размерам: голубоватые и с голубизной — в одну папочку, а большие, яркие, с иностранной надписью — в другую.
Кат резал их на мелкие части, скатывал в комочек (шарик) и в таком виде хранил. Серые он оставлял нерезаными и несмятыми — такими, какими их произвели на этот свет.
Свои «операции» Кат проделывал руками в красных шелковых перчатках.
Высокий, в белом с черными полосами свитере, Кат утром чисто выбривал покрытое шрамами лицо и все свои эрогенные зоны (также побывавшие в боях), приводил в идеальный порядок ногти, мысли и, придав светлым глазам выражение крайней влюбленности, выходил на поиски фантиков — любых.
Обычно ему навстречу неслось стадо котов, преимущественно черных в белую полоску, но иногда Ката сопровождал только один кот — внимательный. Дома кругом были серыми, поэтому и Кат и кот казались элементами пейзажа.
Красивый фантик, увиденный в сугробе, смотрелся обычно: был смят и придавлен. Когда Кат, привлеченный мяуканьем, поднял фантик, тот оказался сложенным в десять раз (это помогло фантику остаться чистым).
Развернув его, Кат увидел надпись «Дарю» и вздрогнул. Фантик был от дорогой конфеты и сиял золотом, несмотря на сугробную грязь. На руке он не выглядел мятым, бумага была отличного качества. Правда, фантик казался нелепым в окружающем сером пейзаже. И это «дарю» — при отсутствии конфеты... Кат сильно сжал фантик в кулаке, а затем раскрыл ладонь. Фантик медленно распрямился и снова упал в сугроб.
Минуту Кат стоял у сугроба, не меняя выражения крепко построенных глаз. Потом положил фантик на твердый тротуар и растоптал его белым в черную полоску каблуком. И пошел дальше, с еще более светлыми и теплыми глазами.
Кот же с удивлением смотрел на распятое золото: оно перестало морщиться, расправилось, вот его подхватил ветер...
Фантик взлетел и, внезапно догнав спокойно шагавшего Ката, облепил ему лицо. Кат споткнулся и упал, а проезжавший мимо мотоциклист расхохотался, глядя на резко затормозившую машину «Скорой помощи», чуть было не отрезавшую Кату чисто вымытые красные руки.
Я лежу в ванне, а ты стоишь на специальной подставке, для тебя же и сделанной. Такое корытце с крылышками на витой ножке. Точнее, на витальном ноже, на винительном падеже. Стоишь, потому что сесть я не позволяю. Тем более — на меня.
Вода в ванне горячая, туфли у меня промокли и жмут. Но не раздеваться же, коли ты одета и плачешь.
Плач такой звонкий, для того я тебя и поставил рядом, чтоб ты прямо в ванну рыдала, согревая мне этим воду.
Однако туфли жалко, да и ноги в них, пожалуй.
В гостиной в двух метрах от меня — жена и двенадцать детей. Все апостолы.
Обед вкусный и горячий, накрыт купальным халатом, чтоб я не остыл в ванне, глядя на эту неимоверность на подставке с крылышками.
Стоит, словно убитая, словно налитая в черное молоко. На меня — ноль внимания, фунт презрения и килограмм ласки. Стоит со своим килограммом, словно баба с веслом.
Кстати, стоять ей тяжело, и это заметно, и я радуюсь, потому что, если она упадет, то — на меня. И я это почувствую мгновенно, потому что эта баба юркнет в воду, словно мышь, за своим ласковым килограммом. Она словно грузовик, тяжелая и разбитая. Буквально склеенная из кусков.
Можно отклеить кусочек, пока дверь в гостиную закрыта, но весло сильно мешает, да и радиостанция под мышкой крутится и шумит.
Я здоров.
Я высок, строен. Я умен. Читаю в ванне, хотя книги у меня всегда сухие.
Я оброс шерстью и друзьями на самых неприличных местах. И мне ничего и никого не надо, кроме ее слез в ванну, которую я собой наполняю.
Все мое непроклятое тело пропитали ее крупные кристаллические слезы, весь покрыт каплями их-вох.
Хочу встать из ванны, но температура ее так приятна, так совпадает с кондициями моего ничем не запятнанного тела!
И все-таки я встал, я вылез из слезного болота и даже не опрокинул веслоносицу с шалью беды на моих плечах. Я ее просто вдвинул в угол, и она сразу замолкла, и глаза у нее обсохли. И как бы слегка закрылись. Я даже сам высох от неожиданности. Оделся и туфли сменил.
Прилично выгляжу. Жену погладил, детей поцеловал. Одним словом, время тяну, пока оглянуться захочется.
На тот пятый лишний угол, где этой бабы, с ее килограммом нежности, уже давно нет.
А может, и не было.
Вижу, плывет тело. Живое, но круглое, словно бревно. И такое белое, женское во всех нужных мне местах. Но плывет далеко и, стоит заметить, посуху.
Я б даже сказал, карабкается. А то и кувыркается, и колени круглые. И руки белые, и глаза — пустые, но полные любви, раскаленной добела. Аж искры оттуда сыпятся.
Я обалдел — за что мне такая любовь и на что она мне?
Пусть плывет дальше!