— Ну, бац-срац, что будем делать с тобой? — спросил меня сержант милиции Пшеничкин, задумчиво поводя плечами.
— Хорошо бы отпустить, — произнес я, покоряясь судьбе.
— Чего захотел, бац-срац. Отпустить. Для этого, что ли, я тебя задерживал?
Я застенчиво улыбнулся:
— Нет, наверное.
— То-то и оно, бац-срац. Соображаешь.
В отделении пахло карболкой и мышами. На скамейке напротив щебетали о своем нехитром бизнесе молоденькие проститутки. За окном вовсю валил снег, а здесь было тихо, тепло, хотелось вздремнуть.
— Ну что, будешь говорить? — спросил меня сержант Пшеничкин и ударил кованым сапогом в пах.
— Только по голове не бейте, пожалуйста.
— Это почему?
— Не люблю.
— А-а... — протянул сержант.
— С детства не люблю, — продолжал я беседу. — Мозги начинают стучать друг о друга. Неприятно.
— Понятно, — сказал Пшеничкин, выкручивая мне большой палец на правой руке.
Распахнулась дверь, и в помещение стремительно влетел лейтенант Рябенький, деловито покачивая бедрами.
— Ну что, бац-срац, молчит?
— Так точно, товарищ лейтенант.
— Придется применить крайние меры.
— Только по голове не бейте, — еще раз попросил я.
— Не любит, — сказал сержант. — С детства.
— А-а-а... — многозначительно протянул Рябенький.
Ночью привезли вдрызг пьяного мужика. Он оказывал сопротивление бывшим при исполнении, обещал какому-то Кирюхе прочистить мозги, нарушал права человека и грозно икал. Ему дали понюхать эфира с нашатырным спиртом, и он, блаженно улыбнувшись, стал задремывать, тем самым осуществив мою навязчивую мечту.
Лейтенант Рябенький говорил по телефону:
— Нет, товарищ генерал. Да, товарищ генерал. Слушаюсь, товарищ генерал.
— Током попробуйте, — услышал я сквозь телефонное шипение. — Или иголкой в ухо. Сразу заговорит. В случае чего телефонируйте. Буду сам.
Генерал Топтун прибыл под утро. Сержант заботливо счищал веником снег с генеральской шинели.
— Ну что, бац-срац, не заговорил?
— Никак нет, — возразил лейтенант.
— А зажигалкой под нос пробовали? Или, там, бац-срац, чем-нибудь тяжелым по голове?
— По голове не надо, пожалуйста, — в очередной раз попросил я.
— Не любит, — отрапортовал сержант. — С детства. Мозги, говорит, начинают стучать друг о друга. Неприятно.
— Да-а... — покачал головой генерал. — Помню, в сорок третьем, под Сучаном, контузило моего командира. Тащу я его на себе через леса, через болота. На тысячу километров ни одной советской души. Одни враги народа попадаются. Ну я их, как полагается, бац-срац, ликвидирую. Ползем, значит, мухоморами питаемся. А командир мне и говорит: «Топтун, а Топтун, брось меня, не надрывайся». А я ему: «Нет, товарищ командир, я вас куда следует в целости и сохранности доставлю».
— И доставили? — восхищенно спросил сержант.
— И доставил, бац-срац, как огурчика.
— А в каких частях вы служили, товарищ генерал? — спросил просиявший Пшеничкин.
— Я, мои хорошие, служил в спецчасти 0017. В отряде по выявлению недобитков и недоносчиков. Так-то.
Вечером следующего дня лейтенант Рябенький предложил мне попить чайку. Снег за окном уже не шел, на стекле появились заковыристые узоры. Подморозило, значит.
— Вы уж не обижайтесь на нас, товарищ, — сказал лейтенант, ковыряя пальцем в носу. — Учения у нас идут. Ничего не попишешь. Надо же кого-то ловить, выявлять, допрашивать. А вдруг и правда враг не дремлет? А вы крепкий орешек, — он погрозил мне сопливым пальцем. — А на работу мы вам справку дадим из поликлиники. Мол, был у врача по случаю перелома берцовой кости и дырки в черепе. Скользко сейчас на улице. Поскользнулись, упали. С кем не бывает.
— Голову вот жалко, а так мне здесь понравилось, — смущенно пролепетал я.
— Ну и ладушки. Заходите на огонек. Чайку попьем.
Из соседней комнаты доносился утомленный хрипловатый голос сержанта Пшеничкина:
— Ну что, бац-срац, будешь говорить?
— Буду, буду, — кто-то зарыдал в ответ. — Василий Поликарпыч Митрохин из нашего цеха — тайный агент мировой буржуазии. Он по ночам «Немецкую волну» слушает. А сосед по лестничной клетке Гуньков самогон варит. Все скажу, все. Как на духу. А Нинка, падла, из бакалеи...
Остальное я не расслышал. Меня выносили из отделения на удобных милицейских носилках.
Я был знаком с ними с самого детства. Оба неприметные, однако каждый — с отметиной.
Один тщедушный — кажется, подуй ветер — и нет человека, но под левой лопаткой было видно, когда раздевался на пляже, — канал-то рядом, всегда летом ходили, если только дождя не было, — так вот, под левой лопаткой у него слово было нацарапано. Не татуировка, нет. А как будто ножом вырезано. Слово было неприличное, стыдное, как говорила бабушка, хотя сейчас его можно встретить чуть ли не в каждом печатном издании. Но я — воздержусь.
Другой — наоборот, толстый, кряжистый, но мало ли на свете людей средней упитанности? Его отметина была иного рода. Когда, скажем, случалось ему видеть спаривание кошек, или жабу, лежащую на спине, розовым пузом вверх, подергивающую лапками, или горбуна, что в наши дни бывает крайне редко, поскольку время горбунов, как известно, кануло, издавал он, другой то есть, а не горбун, протяжный жалобный крик, даже не крик, а подобие сладострастно-печального стона, и при этом делал резкое движение левой рукой, вверх-вниз, вверх-вниз, а затем вперед-назад, вперед-назад, словно упражнение какое гимнастическое, и все постанывал при этом. Потом же затихал, оглядывался по сторонам, улыбался, и будто бы ничего и не было.
Вот, собственно, и все, чем они отличались от остальных мальчишек, с которыми я ходил в школу, играл в настольный теннис, купался в канале. Недавно я встретил их около одной из станций метро. Они о чем-то неспешно беседовали. Они мало изменились с юношеских пор. Я прошел мимо. Я их не узнал.