Ах, и не надо об этом, одноголовый! Все было не так. Я охранял своих мальчиков у деревьев и постоянно хватал их за руки — они убегали. Но раздался перезвон.
Народ повалил на крестный ход. И кто-то уже вышел с хоругвью. И хор со свечами. Мы миновали ограду, подтягивая и подпевая. Странно, казалось, на белом шатре колокольни или за ним, еще выше, — поблекшая фреска: Казанская Божия Матерь.
Земные поклоны и крестное знаменье и — замечаю, как тяжелеет, застыла рука. Слева с набитой доверху сумкой идет моя мама. Они собрались, наверное, проводить внуков. Папа испуган: если заметит, скандал. Ее колотит всегда. Тем более сын.
Сын бежит.
Пока они воркуют над малышами, я заворачиваю за угол, лезу в проход. Железо и сваи, прогнившие доски, скрежет. Но кто-то копается в груде старья. Да. Отец.
«Пригодится тебе на дачу», — кивает он, вытаскивая балку. «Папа, как ты устал!»
Но машинально, но почему-то приходится подхватывать не его, а своих великанов. Мы странствуем по городам. Мальчишки идут за ручку и ноют: «Есть! Есть!»
Я подвожу их к витрине: «Берите через стекло». И маленькая ручонка делает вид: схватила, несет ко рту.
Тысячи оловянных взглядов — последовательно и планомерно, в свете недавних решений. Ать-два, ать-два.
Узкое окно — старый немецкий дом. И черепица старая — виноград. Раушен. Шорох далекий с моря. Думал ли Фридрих Второй? Подтянись! «Вольно, товарищи, вольно», — махнет рукой генерал. Любят здесь офицеры — чего им — пансионат. Девицы — кобылы юные — шастают по променаду, ржут. Йоны тут всякие и корабли — окружают. Наша — не наша земля: Светлогорск. Выстроили коробку, другую, что-то нарыли, плакат повесили — хорошо. И ходишь здесь — хороший и виноватый. А в узком немецком окошке — на грани чего-то с чем-то — даль. Она, Маргарита то есть, и Мефистофель. Звуки органа — высоко-высоко — зовут. И не про меня — а все-таки. Да.