Глава 14. Дым над Хассвиком

Когда драккар ткнулся носом в причал, корабль словно вздохнул, освобождаясь от дороги. Берег уже был полон людей: на узкой полосе между водой и домами стояли женщины, старики, подростки, даже те, кому обычно не позволяли высовываться без дела. Плечо к плечу, тесно, как рыба в бочке, — и у каждого глаза были прикованы к борту, к щитам, к силуэтам, что поднимались над ними.

Женщины вытягивали шеи, хватались за края платков, пытаясь разглядеть среди вернувшихся своих мужей, сыновей, братьев. Кто-то подался вперёд так, что босые пятки едва держались на мокрых камнях, кто-то сжимал в руках детскую ладонь так крепко, что суставы белели. Дети носились вдоль воды, визжа от нетерпения, крича имена тех, кого теперь уже не боялись потерять — пока видели движение на борту и верили, что вот-вот узнают знакомую фигуру.

Первые мужчины сошли на берег, и воздух прорезали возгласы, смех, внезапные всхлипы. Кто-то бросился навстречу, вцепляясь в мокрые плечи; кто-то, наоборот, стоял неподвижно, пока любимый не оказывался в шаге, а затем рывком притягивал к себе. Смех легко переходил в плач, когда долгий страх наконец находил выход — судорожное дыхание, дрожащие руки, бормотание благодарственных слов богам, которых накануне, возможно, ругали.

Там, где люди ждали тех, кто не сошёл на берег, тишина становилась особенно плотной. Женщина, уставившаяся на трап, внезапно переставала моргать; старик, опёршись на посох, сжимал его так, что костяшки пальцев белели. Ожидание сменялось пониманием — медленным, тяжёлым, как лёд весной. На лицах появлялось то самое застывшее выражение, которое Тор уже видел после несчастного случая с мальчиком в деревне: когда мир ещё не рухнул вслух, но внутри уже треснул пополам.

Один мальчишка, заметив, что однорукий воин, его отец, ступил на причал живым, разом сорвался с места и повис у него на шее, громко и не по-мужски всхлипывая. Далее по берегу женщина нагнулась к пустому месту, словно там стоял человек, которого она звала, и лишь потом выпрямилась, прижимая руки к лицу. Кто-то из соседок тут же обнял её за плечи, не говоря ни слова: слова здесь только мешали.

Тор ступил на доски причала и почувствовал, как этот радостно-болезненный гул врезается в него сильнее любого удара. Доски под ногами были твёрдыми, родными, но земля почему-то качнулась — не от моря, а от тяжести чужих эмоций. В его груди морской шторм сменился другим: в одном потоке слышались и радость, и горе, и облегчение, и пустота.

Он видел, как несколько взглядов скользнули по нему — как по одному из многих, вернувшихся с щитом. Кто-то просто кивнул, принимая его как часть общей массы воинов; кто-то, напротив, задержал на нём глаза дольше, словно чуял за мокрой рубахой и мечом что-то ещё. Пленные, которых начали стягивать к сходням, вызывали у береговой толпы шёпот и долгие, тяжёлые взгляды: в них видели и будущих работников, и живое напоминание о том, какой ценой добыто это возвращение.

Краем глаза Тор заметил, как мать Ингрид прорывается ближе, цепляясь пальцами за плечи тех, кто мешает. На миг он потерял её из виду, а затем увидел, как Ингрид сходит на берег и их встреча происходит в одно движение: короткое объятие, сильное, почти грубое, и сразу — шаг назад, чтобы никто не видел, как подрагивают пальцы.

Слева старик называл вслух имена тех, кого не увидел среди сошедших, — и над каждым именем будто повисал невидимый колокол. Где-то позади кто-то уже звал скальда, прикидывая, какие строки лягут в новую песню. Тор слушал этот гул и понимал, что здесь, на берегу, победа и потеря смешиваются так же, как кровь и морская вода на досках драккара, и разделить одно от другого так же трудно, как вымыть соль из трещин на коже.

Через несколько часов, когда драккар разгрузили, во дворе ярла поднялся новый гул. На огороженном участке, где обычно разделывали рыбу или чинили снасти, теперь складывали серебряные украшения, тяжёлые кубки, цепи, пояса, аккуратные стопки ткани, посуду, резные кресты и фигурки чужого бога. Всё это ложилось в кучу рядом с мешками зерна, копчёной рыбой, свёртками соли — как ещё один, хоть и более блестящий, вид провизии на зиму.

Отдельно, чуть в стороне, под присмотром вооружённых мужчин, стояли пленные. Женщины в порванных платьях, подростки с остекленевшими глазами, пара согбенных стариков, у которых руки дрожали не от холода, а от того, что привычный мир оборвался за одну ночь. Их выставили почти в ряд, как только что выловленный улов, и смотрели на них так же, как на бочки с зерном или связки рыбы: крепкий ли, полезный ли, тяжко ли будет кормить, можно ли дорого продать на рынке в большом порту.

Один из старших воинов, с прищуром хозяина, обходил пленных, иногда трогая плечо или предплечье, сжимая пальцы, вынуждая поднять голову.

— Эта пойдёт в дом ярлу, — бросил он, кивнув на молодую женщину с заплаканным, но красивым лицом и прямой спиной. — Руки крепкие, глаза не тухлые.

Ту мягко, но безапелляционно отвели в сторону, как вещь, чья судьба уже решена.

— Эту — старшему воину, — так же коротко распорядилась Астрид, будто речь шла о новой корове. — Дом большой, рук не хватает.

Другая женщина попыталась сделать шаг назад, но верёвка на её запястьях натянулась, и мужчина позади толкнул её вперёд. Детей делили почти молча: подростков осматривали внимательнее, спрашивали возраст, заглядывали в зубы, малышей просто пересчитывали, решая, кого оставить в деревне, а кого позже увезти на южный рынок вместе с частью серебра.

Тор стоял у края двора, опираясь плечом о столб, и наблюдал, как это происходит. Каждый раз, когда кто-то говорил: «Эта пойдёт в дом», «Этот пригодится по хозяйству», «Этого, пожалуй, на продажу», у него внутри что-то неприятно дёргалось. Слова звучали привычно для северного уха — так здесь говорили о скоте, о сети, о лодке, о любом полезном предмете. Но на месте предметов стояли люди с живыми глазами, и каждый взгляд был как обрывок текста, который кто-то вырвал из книги и бросил в грязь.

Он видел, как один мальчишка-пленник вцепился зубами в верёвку на запястьях, пытаясь её перегрызть, пока взрослые обсуждали, куда его определить. Кто-то из воинов, смеясь, шлёпнул его ладонью по затылку, отобрал эту слабую попытку к бегству так же легко, как игрушку. Для Хассвика это был удачный улов: ещё несколько пар рук, ещё несколько ртов, которые можно заставить работать. Для тех, кого только что «определили», это был конец одной жизни и начало другой, где имя и прошлое стоят меньше, чем цена хорошего ножа.

Тор чувствовал, как чужие судьбы валяются под ногами, словно по двору разметали рваные страницы чьей-то книги, написанной другим богом и другим языком. И каждый новый голос, оценивающий «прочность» очередной пленницы, был как сапог, наступающий на эти страницы, пока от них не остаётся ничего, кроме грязи на подошве.

Погибших воинов не откладывали на потом: их тела уложили на широкий рыбацкий челн, вытащенный на сухой песок чуть в стороне от причала. Доски под ними скрипели, когда мужчин перекладывали, выпрямляя руки, ровняя щиты у груди, словно старались вернуть им порядок строя, которого они уже никогда не займут. Вокруг сновали родные, принося вещи, что должны были сопроводить павших в иной мир: знакомое оружие, куски расшитой ткани, кожаные пояса, иногда — маленькие фигурки богов, неровно вырезанные детскими руками.

На берегу сложили высокий костёр, щедро подложив под лодку сухих поленьев и старых досок, что уже не годились для моря. Когда всё было готово, старший из воинов вышел вперёд и стал называть по имени каждого мёртвого, громко, чётко, так, чтобы слышало не только море, но и те, кто сидит за столами в Асгарде. Имена взлетали в холодный воздух одно за другим, как строчки из будущей песни, и казалось важным, чтобы сами боги не перепутали, кто к ним идёт и какие шрамы несёт.

Матери и жёны убитых стояли чуть поодаль, сжимая в кулаках края своих накидок так, что ткань собиралась в грубые жгуты. Некоторые плакали открыто, в голос, рвущим грудь рыданием, другие не плакали вовсе, будто слёзы ещё не успели добраться до глаз, застряв где-то глубоко под рёбрами. Одна женщина, узнав имя сына, только чуть качнулась, но так и не сделала шаг вперёд, словно боялась, что с первым шагом рухнет целиком.

Тор стоял среди воинов, чувствуя тепло живых плеч рядом и запах смолы от факелов. Под грубым полотном, наброшенным на одно из тел, лежал Кнут. По очертаниям щита и торчащей рукояти меча Тор узнавал его, и в памяти всплывал не обмякший юнец на чужом поле, а тот, кто смеялся на тренировках, промахиваясь по деревянной мишени и кляня своё копьё, будто оно живое и упрямое. Теперь мишенью для него стала вот эта лодка, и промахнуться уже было нельзя.

По знаку Сигмунда факелы поднесли к поленьям. Сухое дерево сперва зашипело, затем с треском вспыхнуло, пламя жадно подалось вверх, облизывая борта челна. Смола в щитах закипела, шерсть плащей задымилась, полотно над лицами быстро потемнело. Запах горелого дерева смешался с жаром шерсти и сладковатым духом человеческой плоти — тяжёлый, плотный, такой, что его не перебить ни дымом очагов, ни запахом рыбы.

Пламя взметнулось выше, потянуло за собой искры, и на миг показалось, будто покойники действительно отправляются в путь по невидимой реке к залам богов. Но для тех, кто стоял на сырой земле Хассвика, всё было проще и жестче: здесь, на берегу, цена их славы всегда оплачивается одним и тем же — лодкой, костром и тем, что отныне за столом будет ещё одно пустое место, которое никакое серебро не заполнит.

После церемонии, когда пламя уже осело и люди начали расходиться, к Тору подошла женщина с глубокими морщинами возле глаз — мать Кнута. Она шла медленно, будто сама земля держала её за ноги, но шаги были ровными. Тор приготовился к крику, к проклятиям, к ударам кулаков в грудь, но ничего этого не последовало. Она просто остановилась напротив него и долго смотрела, не отводя взгляда, словно пыталась разглядеть в нём ответ, которого не могло быть.

Он выдержал этот взгляд, хотя пальцы сами сжались в кулаки. В её глазах не было ни слепой ярости, ни пустоты — только та усталая боль, которую носят в себе северные женщины, провожающие мужчин к морю снова и снова. Наконец она тихо сказала, что ей рассказали: он пытался спасти её сына, держал его, пока тот умирал на чужой земле.

В её голосе слышалось странное сочетание благодарности и горечи, как песня, где куплеты не сходятся с припевом. Каждое слово словно шло через камень в горле, но не ломалось. Она поблагодарила его — не низко, не рабски, а прямо — за то, что Кнут ушёл не один, что не лежал, забытый в траве чужого поля, глядя в тёмное небо без единого знакомого лица рядом.

Тор хотел сказать, что этого мало, что его силы оказалось ничтожно мало перед копьём, но язык словно одеревенел. Он только выдохнул, что не сумел удержать жизнь, и это — его вина так же, как того, кто нанёс удар. Женщина едва заметно качнула головой, будто отсекая лишние слова.

Уходя, она задержалась на полшага и добавила, чуть громче, чтобы услышали не только они двое: если боги дали кому-то руки, способные лечить, значит, они всё ещё не оставили людей совсем одних, как бы тяжело им ни жилось. Сказав это, она отвернулась и пошла к дому, в котором теперь будет на один голос меньше.

Тор смотрел ей вслед и чувствовал, как эти слова ложатся в него тяжёлым камнем. Благодарность и горечь, сложенные вместе, не отменяли ни смерти Кнута, ни его собственного провала, но впервые кто-то увидел в его даре не только странность и опаску, а тонкую, упрямую ниточку между людьми и богами. И от этого было ещё больнее: потому что теперь он знал, что каждую жизнь, которую не сумеет удержать, будут видеть не только он и море, но и такие вот матери, для которых эта ниточка — последнее, за что можно ухватиться в мире, где сыновей встречают у костров реже, чем провожают к ним.

В ту ночь Тор снова увидел во сне Асгард, но он казался каким-то далёким и размытым, словно на него смотрели через дым пожара, поднимающийся от сожжённой деревни. Залы Вальгаллы стояли на своём месте, высокие, сверкающие, щиты на стенах горели блеском отполированной стали, факелы лизали балки ровным золотым светом. Скальды пели — голоса их лились привычной рекой, вспоминая битвы, имена павших героев, грохот молний над полем. Ни в одной из этих песен не было ни слова ни о Кнуте, ни о монахе с деревяным крестом, ни о женщинах, стоящих связанными верёвками на дворе Хассвика.

Тор попытался пробиться через толпу пирующих, чтобы добраться до Одина. Воины смеялись, стучали кубками, кто-то хлопал его по плечу, кто-то толкал в бок, но лица их были смазаны, как рисунки на мокром дереве. Каждый шаг давался тяжело, словно воздух стал вязким, как густой мёд. Ноги тонули в невидимой тягучей массе, и чем дальше он шёл, тем сильнее понимал: это не просто сон, это расстояние между тем, кем он был, и тем, кем стал.

Когда он наконец увидел отца, тот стоял у края Радуги, опираясь на копьё и глядя вниз, туда, где внизу, в ночной тьме, крохотными огоньками мерцали человеческие костры. Одни были ярче, другие почти гасли, но их было так много, что вся земля снизу казалась усыпанной красными искрами. Тор понял, что среди этих огней — и костёр с лодкой Кнута, и пылающая деревня у чужого берега, и десятки других, о которых он ничего не знает.

Он хотел крикнуть, что видит цену их игр. Хотел сказать: «Смотри, вот что стоит один удачный набег, вот чем платят за славу, которой вы кормите скальдов». Но голос не слушался. Горло было сухим, слова расползались в тумане, превращаясь в бессмысленный шёпот, как дым, что поднимается от жертвенника и растворяется в небе, не долетев до богов. Он чувствовал, как рот открывается, как грудь рвётся от не выговоренного, но звук так и не рождался.

Один повернулся к нему лишь на мгновение. Лицо его было неизменным — то самое, которое Тор помнил с детства: седой плащ, тень шлема, один-единственный глаз, в котором не было ни злорадства, ни мягкости. В этом взгляде стоял только немой, тяжёлый вопрос: понял ли он хоть часть того, ради чего его бросили вниз. Понял ли, что гром и слава — лишь половина правды, а другая половина живёт в угле, в крике, в пустых местах за столом.

Тор хотел ответить, но Радуга под ногами задрожала, огни внизу размылись, Асгард отступил ещё дальше, будто его оттолкнули от него самого. Он проснулся в своём углу длинного дома, с дымом в лёгких и тяжестью в груди, и долго лежал, глядя в темноту, не будучи уверенным, что этот сон был наказанием, уроком или всего лишь отражением того, что он уже и так начал понимать без подсказывающих взглядов богов.

Тор проснулся до рассвета, когда в длинном доме ещё храпели и ворочались, и только угли в очаге тлели красными глазками. Он осторожно поднялся с своей подстилки, чтобы никого не задеть, накинул грубую шерстяную накидку и вышел во двор. Холод ударил сразу, резкий, влажный, будто кто-то сунул в грудь горсть мелкого льда. Воздух обжигал лёгкие при каждом вдохе, но в этом жжении чувствовалась странная ясность, очищающая голову лучше любого пива.

На месте погребального костра ещё лежала седая зола, пересыпанная клочками обугленного дерева. Ветер лениво шевелил её, и тонкие струйки пепла тянулись к небу, будто остатки вчерашних душ всё ещё не решились, куда им лететь. Тор подошёл ближе, опустился на корточки и провёл пальцами по холодному пеплу. Кожа осталась чистой, но ему чудилось, что под ногтями по-прежнему кровь, которую не смоешь ни морской водой, ни дождём.

Он выпрямился и посмотрел на пустой причал. Доски блестели от инея, верёвки свисали темными змеями, и только один драккар стоял у воды, укрытый сложенным парусом, словно зверь, свернувшийся клубком в своём логове. Тор понимал, что море ещё вернётся в его жизнь — как зима, которая отступает лишь затем, чтобы через время прийти снова, с тем же ветром и теми же волнами. Но сейчас, глядя на спокойный фьорд, он ясно чувствовал: если снова пойдёт под парус, то уже не тем, кем был.

Он больше не хотел быть только тем, кто машет мечом ради песен в Асгарде, где скальды даже не знают имён тех, кого сжигают на берегу. Ему нужно было научиться держать щит так, чтобы за ним помещались другие — те, чьи имена никогда не попадут в строфы, но чьи жизни всё равно что-то значат. Кнут, Лив, Ивар, безымянный монах, чужой пленник с перебитым плечом — все они теперь жили в нём тяжёлыми камнями, и каждый камень требовал: если ты жив, делай что-то большее, чем просто руби.

Он понял, что будет тренироваться дальше — таскать брёвна, поднимать щит, падать на землю и вставать снова. Но не ради того, чтобы доказать что-то Торстейну или заслужить ещё один кивок ярла. Он будет учиться ради тех, чьё имя скальды никогда не запомнят, ради тех матерей, что стоят молча у костров, и детей, которых никто не спросит, хотят ли они видеть море. Ради тех, кого он ещё сможет удержать на этой стороне, пусть даже ценой собственной силы.

Эта мысль легла в нём тяжело, но при этом странно твёрдо, как ледяная кора на весенней луже, по которой впервые ступают без страха провалиться. Тор глубоко вдохнул холодный воздух, чувствуя, как он режет грудь, и вдруг понял, что это решение — его собственное, а не чья-то воля сверху. Он развернулся к длинному дому, где уже скоро проснутся люди, и шагнул обратно, зная: путь сына Одина теперь будет измеряться не громом над Асгардом, а тем, скольких смертных он сумеет прикрыть щитом и поднять с земли своими усталыми, но всё ещё живыми руками.

Загрузка...