Время пошло дальше, как вода под тонким льдом: не сразу видно, но оно всё равно точит и двигает. В Хассвике снова слышались обычные звуки — стук топора, скрип саней, смех у колодца. И всё же по дворам ходила память о дне, когда небо кричало громче людей.
Дети первыми сделали из этого игру. На утоптанном снегу они выстраивали «щитовую стену» из старых досок, таскали круглые крышки от бочек вместо щитов, размахивали палками, как мечами, и орали так, что вороны взлетали с крыш.
— Я — волк Эрлинда! — вопил один, натягивая на плечи обрывок серой шкуры.
— А я — Хассвик! — отвечал другой и стучал палкой по доске, будто проверял, держит ли она удар.
— Гро-о-ом! — кричали третьи, и их голос был высокий, детский, но в нём жила память о настоящем страхе, который они слышали сквозь лавки и щиты.
В их рассказах драккары становились чудищами, а гром — зверем, которого можно позвать, если кричать достаточно громко и топать так, чтобы земля дрогнула. Они падали в снег нарочно, умирали понарошку, вставали снова и смеялись, потому что дети умеют превращать ужас в игру, чтобы он перестал кусать по ночам.
Скальд оправился от ран и снова сел ближе к очагу, где лучше слышно, как горит дерево. Он пробовал голос — сперва сипло, потом ровнее, — и складывал новую песню. Слова ложились в ритм, как весло в ладонь, и в них уже жил тот самый рассказ, который люди будут повторять, когда станет холодно и страшно.
— Бог грома сошёл на землю, — пел он, — и стал щитом для малой деревни…
В длинном доме слушали молча. Кто-то кивал, кто-то прижимал к груди кружку, будто в ней было тепло не только от отвара. Дети сидели на полу, у самых лавок, и глядели на Тора широко раскрытыми глазами, как на живую часть песни.
Тор стоял у стены, чувствуя, как чужие слова ложатся на него тяжёлым слоем. С каждым куплетом он становился всё более чужим своему прежнему имени. Там, в песне, он был высоким, ясным, как молния, уверенным, как удар. А внутри он ощущал себя просто уставшим юношей: с шрамами на руках, с пустотой под рёбрами, с памятью о тех, кого не успел удержать ладонями.
Один мальчишка, тот самый, которого он когда-то оттолкнул от меча, теперь сидел живой у очага и шептал соседу:
— Это он… это он позвал гром.
Тор опустил взгляд, и на миг ему захотелось сказать: «Нет. Не я». Сказать правду — что гром пришёл не из его груди, что он заплатил за него тем, чего никто здесь не видит. Но он промолчал. Он понял за эти недели простую вещь: людям нужны истории не меньше, чем хлеб и огонь. Если песня держит их сердца, если дети могут смеяться, играя в то, что могло их убить, значит песня делает своё дело.
Скальд допел куплет, и в доме на мгновение стало тише, чем обычно. Тор услышал, как потрескивает очаг, как кто-то вздыхает рядом, как за дверью шумит фьорд. Он не запретил песню. Он только крепче прижал ладонь к шершавому бревну стены и остался стоять, позволяя Хассвику забрать его прежнее имя в свои слова — так, как море забирает щепки, чтобы однажды выбросить их на другой берег.
Однажды Тор ушёл из деревни один. Он не сказал, куда, и никто не удержал — в Хассвике уже знали: иногда человеку нужно выйти из дыма и из взглядов, чтобы снова услышать собственное дыхание. Он поднялся по тропе к камням, где ветер гулял свободнее, подвывая, как голодный пёс, и снег лежал чище, нетронутый, чем у могил своих.
Там, в неглубоких братских могилах, лежали люди Эрлинда. Земля была насыпана грубо, без песен и имён, и на белом виднелись тёмные пятна — где мерзлая грязь проступила сквозь снег. Тор остановился, глядя на насыпи, и вспомнил волчьи головы на носах драккаров, крики под факелами, запах чужого пота, когда щит к щиту, лицо к лицу. Теперь всё это лежало здесь — плотью к земле, одинаково принятым холодом.
Ветер шевельнул его плащ, и в этом движении было что-то пустое, как в разорванном полотне. Тор не стал говорить вслух. Не сказал прощай. Не сказал проклятий. Не стал оправдывать их и не стал оправдывать себя. Он просто стоял и признавал молча: у этих людей тоже были дома, где дым стлался под крышей, тоже были женщины, которые ждали, тоже были дети, которые играли палками у стены. У них тоже были страхи, ради которых они шли за ярлом, и песни, в которых они называли себя правыми.
Он опустил взгляд на снег у своих сапог и увидел тонкий след зверя — лисица или заяц прошёл ночью, не зная ни Эрлинда, ни Хассвика. И Тор подумал: земля не держит в себе ярлыков. Она принимает кровь одинаково.
На миг ему показалось, что в этом молчаливом признании есть больше мира, чем в любой громкой клятве о мести или славе. Мир не как забыть, не как простить сразу, а как перестать кормить огонь одним и тем же.
Он постоял ещё немного, пока ветер не выстудил мысли до ясности, затем развернулся и пошёл обратно по тропе. Под ногами хрустел снег, и каждый шаг звучал ровно, как обещание, которое он не произносил. Уходя, Тор чувствовал: он сделал маленький шаг — не к дружбе с врагами и не к песням о милосердии, а к тому, чтобы порвать цепь, где на каждую смерть обязательно должен приходиться ещё один удар.
Ночь пришла тихо, без ветра, и дом дышал ровно, как будто после крови и грома учился снова быть просто домом. Тор уснул тяжело, с усталостью в костях, но сон не принёс пустоты. Он принёс Асгард.
Асгард стоял, как и прежде, — высокие чертоги, камень, резьба, широкие пролёты, где шаги должны бы звенеть. Только звона не было. Тишина лежала там, где раньше гремел смех и перекликались голоса. Казалось, что сквозь стены проходит холодный ветер, хотя факелы всё же горели. Их огонь был слабее, чем в прежних снах, не золотой, а бледный, будто пламя устаёт.
Тор шёл по знакомому камню и не слышал песен. Он даже не слышал собственного дыхания, словно воздух здесь стал тоньше. Вдалеке, у трона, сидел Один. Не на высоте, не в окружении тех, кто обычно стоит рядом, — он был ниже, у подножия, и от этого казался не слабым, а странно одиноким.
Вокруг него лежали доски. Не щиты павших героев, не сияющее железо, не знаки славы — простые, пустые, безымянные доски, как будто кто-то сложил заготовки и забыл, что на них выжигать. Тор остановился, чувствуя, как внутри поднимается то самое старое напряжение — ожидание приговора, ожидание слова.
Один поднял взгляд. Он задержался на Торе спокойно и долго. В этом взгляде не было ни гнева, ни радости. Не было торжества и не было жалости. Было усталое признание — будто Всеотец видел путь, который сын выбрал, и понимал: этот путь не укладывается ни в одну заранее написанную песнь.
Один не сказал: «Возвращайся.» Не сказал: «Ещё можно вернуть гром.» Не протянул руку к молоту и не показал на трон. Он молчал, и это молчание было тяжёлым, как камень на груди. Тор понял во сне без слов: отец знает, что сын ещё не готов. Ни к небесной силе, ни к прежнему месту.
Факелы дрогнули, и холодный ветер будто усилился. Асгард начал отдаляться, не рушась, не исчезая, а уходя от него медленно, как корабль от берега в густой туман. Камень становился бледнее, голоса — если они и были — тонули, и даже взгляд Одина оставался где-то позади, как свет, который видно, но до которого не дотянуться.
Тор попытался шагнуть вперёд — и понял, что шаг не сокращает расстояние. Он стоит, а чертоги уходят.
Он проснулся в длинном доме, под низкими балками, в запахе дыма и шерсти. Сердце билось ровно, без паники, но в груди осталась тонкая боль, как от натянутой нити. Он сел, прислушался к тишине Хассвика, и понял: связь с небом не оборвана полностью. Она стала другой. Не как цепь, которая тянет назад силой, а как тонкая нить — достаточно прочная, чтобы помнить, но недостаточная, чтобы вернуться.
В Хассвике наступили дни, когда раны больше чесались, чем болели, и это само по себе казалось странным даром. Люди снова иногда смеялись — коротко, как будто пробовали голос и слушали, не треснет ли от него воздух. Вечером в длинном доме гудел огонь, но уже не как тревога, а как мягкое тепло, и запах дыма был спокойнее.
В тот редкий вечер у Тора и Ингрид не было ни дежурства, ни поручений. Они сели в дальнем углу, где тень от балки падала густо, а очаг бросал на стены золотистые пятна, похожие на тихие языки света. Остальные расходились спать, кто-то зевал, кто-то тихо спорил о завтрашнем деле, и постепенно дом стал тише, оставив их двоих и ровное потрескивание полена.
Разговор не начинался как признание. Он просто скатился туда сам, как вода находит щель: к недосказанным словам у моря, к тому мгновению у углей, когда они замерли слишком близко и оба сделали вид, что не заметили. К страху, который в бою был простым — выжить, а после боя стал сложным — не потерять друг друга, даже если день тихий.
Ингрид сидела ровно, но пальцы её время от времени касались края лавки, будто проверяли, что она здесь, что дерево под рукой настоящее.
— Я боялась привязаться, — сказала она наконец, не отводя взгляда. Голос был спокойный, но под ним жила дрожь, тонкая, как натянутая тетива. — К тому, кто может однажды просто исчезнуть. Назад, в свои небеса. А я останусь под этим же холодным небом и буду делать вид, что мне всё равно.
Тор молчал несколько ударов сердца. Он смотрел на огонь и видел в нём не гром, а тепло, которое надо беречь, чтобы не угасло.
— У меня больше нет небес, кроме этого потолка, — сказал он тихо. — И нет грома, кроме того, что грохочет у меня в груди, когда я смотрю на тебя.
Ингрид усмехнулась одними губами, но в глазах у неё не было насмешки — только осторожное неверие, как у человека, который ждёт удара даже в тишине.
— Красиво сказано, — выдохнула она. — А если завтра снова придёт кровь?
Тор поднял руку и на миг замер, словно спрашивая разрешения у самой тишины. Потом осторожно коснулся её пальцев. Тёплая кожа. Живая. Не знак, не клятва — просто правда, которую можно почувствовать.
— Тогда я буду рядом, — сказал он. — Не над тобой и не впереди, чтобы ты шла за мной. Рядом.
Ингрид не ответила сразу. Она лишь сжала его пальцы, и это сжатие было сильнее слов. Потом придвинулась ближе — так, что их плечи соприкоснулись, и в этом соприкосновении вдруг стало меньше холода во всём доме.
Они сидели так долго, слушая, как огонь дышит, как дом поскрипывает в ночи. Потом Ингрид подняла взгляд, и Тор увидел в нём одновременно желание и страх — не перед смертью, а перед тем, что всё это настоящее. Он наклонился, медленно, чтобы не спугнуть, и их губы встретились тихо, без спешки, как будто они учились доверять небу без грома.
Ночь прошла рядом — без громких обещаний и без богов. Только человеческие прикосновения, тёплое дыхание, и тихая близость, которая не требовала песен. И именно поэтому она была страшной. И настоящей.
Через несколько дней Тор шёл к источнику по тропинке, где снег уже не лежал ровно. В некоторых местах он проваливался, показывая тёмную землю, и вода пробивалась быстрее, чем раньше, шевелясь под настом, как живая. Воздух пах сыростью и прошлогодней травой, и этот запах был почти непривычен после дыма и крови.
Астрид остановила его там, где камни выступали из снега, как спины старых зверей. Она опиралась на посох, и взгляд её был спокойным, внимательным, будто она слушала не только шаги, но и то, как меняется судьба под ногами.
— Судьбы богов и людей редко сплетаются так тесно, как в твоём случае, — сказала она. — Скальды ещё замучаются решать, к какому миру отнести твою историю.
Тор усмехнулся коротко, без веселья.
— Пусть решают, — ответил он. — Мне не хочется быть загадкой для скальдов. Мне достаточно, если Хассвик переживёт следующую зиму и ещё пару весен.
Астрид покачала головой так, будто он сказал что-то наивное, но не глупое.
— Ты всё равно не уйдёшь от того, что дети будут рассказывать о тебе, — произнесла она тихо. — Как о том, кто отдал гром ради маленького фьорда.
Тор посмотрел на воду, которая сочилась между камнями тонкой струйкой, и почувствовал, как у него внутри отзывается усталость. Он не хотел песен. Песни часто делают человека выше, чем он есть, и от этого он становится чужим самому себе.
— Пусть помнят Харальда, — сказал он глухо. — И тех, кто лёг у берега. Пусть помнят их имена, а не моё.
Астрид чуть прищурилась, и в этом было не упрямство, а понимание.
— Песня — не цепь, — сказала она. — Это всего лишь способ не забыть. Люди держатся за слова, когда рукам не за что держаться. Но жить тебе всё равно придётся не в строках, Тор.
Она постучала концом посоха по камню, как будто ставила точку.
— Жить — в каждом следующем дне. В том, как ты поднимаешься утром. Как работаешь. Как молчишь, когда хочется крикнуть. Как бережёшь тех, кто рядом, и как принимаешь то, что не всё в твоей власти.
Тор долго молчал. Ветер прошёл по голым веткам, и они ответили сухим шорохом. Вода у источника тихо звякнула о камень, как маленький знак, что весна всё равно придёт, даже если люди устали.
— Значит, судьба — не приговор? — спросил он наконец.
Астрид посмотрела на него так, будто ждала этого вопроса давно.
— Судьба — путь, — ответила она. — По нему идут. Иногда оступаясь. Иногда падая. Потом поднимаются.
Эти слова легли на сердце Тора легче, чем любые пророчества. Впервые судьба прозвучала не как камень на шее, а как дорога под ногами — тяжёлая, но своя. Он кивнул, взял у источника воды, и пошёл обратно в деревню, чувствуя, что жить дальше можно не громом, а шагами.
Весна входила в свои права медленно, но упрямо. Снег оседал, проваливался, открывая грязную, но живую землю, и на южных склонах уже показывались первые робкие зелёные ниточки травы — тонкие, как волос, и всё же настоящие. Вода у источника бежала громче, чем раньше, а по утрам в воздухе пахло не только дымом, но и сырой землёй, словно сама земля наконец выдохнула после долгой зимы.
Фьорд освобождался от льда. Белые пласты трескались, расходились, уплывали, и чёрная вода блестела холодным металлом, готовясь снова принимать лодки. Теперь — свои. С сетями, с бочонками, с узлами товара, а не чужие драккары с волчьими головами. По берегу ходили люди, проверяли причал, переворачивали лодки, сушили смолу на солнце, и в этих простых делах было что-то похожее на возвращение имени.
Разговоры в Хассвике изменились. Говорили о посеве, о том, кому сколько зерна осталось, как распределить работу на поле, где чинить крышу в первую очередь, кому помочь с новым столбом, чтобы дом не осел в оттепель. Говорили о рыбалке, о первых выходах на воду, о сетях, которые надо латать, пока рыба не пошла. Даже когда вспоминали бой, делали это иначе — без пыла, как вспоминают бурю: да, она была, да, она забрала своё, но море всё равно останется морем, и надо жить дальше.
Тор вставал по утрам вместе с ними. Не позже и не раньше, а в тот же час, когда заскрипит дверь и кто-то выйдет в холод, подтягивая пояс. Он шёл на работу, тянул верёвки, таскал брёвна, помогал чинить забор, учился терпению у тех, кто прожил всю жизнь без грома и всё равно держал свой дом. Он тренировался, потому что тело должно помнить, как стоять в строю, даже если душа устала от крови. Он помогал с ранами, менял повязки, варил отвары, слушал дыхание больного так же внимательно, как раньше слушал шум шагов караула.
Каждый день был похож на предыдущий. Дым — утренний. Работа — тяжёлая. Вода — холодная. Люди — упрямые. И в этом повторении было удивительное утешение, непривычное для того, кто когда-то жил среди громких залов и вечных песен. Повторение не требовало подвига. Оно требовало верности.
Тор знал: мир не стал спокойным. Где-то за горами и морями всё ещё рождались новые войны, и боги всё так же слушали песни о крови. Волк мог снова поднять голову, даже если сегодня он зализывает обломанные зубы. Но теперь путь Тора шёл не по Радуге между мирами. Он шёл по утоптанным тропинкам Хассвика — между домами, у причала, к источнику, к полю, к кругу для тренировки.
Он смотрел на свои сапоги, в грязи и талой воде, и принимал это не как падение, а как выбор и искупление. Не с молнией в ладонях, а с грязью на подошвах и людьми рядом, которых нужно было просто не дать убить. Снег таял, но путь ещё долгий, и Тор впервые не торопил его — он шёл, потому что идти было ради кого.