Весна окончательно смыла снег, и Хассвик вернулся к тому, что всегда держало его на плаву — к воде и рыбе. Земля у домов стала мягкой, тёмной, местами ещё пахла прошлогодней гарью, но над всем этим уже стоял другой запах: соль, мокрое дерево, свежая тина. У причала снова стучали по бортам, выправляя доски, смолили швы, проверяли уключины, и этот стук был ровным, как сердце, которое перестало срываться.
Лодки выходили во фьорд с рассветом. Вода лежала холодной гладью, иногда морщилась от ветра, и в этих морщинах опытные глаза читали больше, чем в любой речи. Сети шуршали по доскам, плескались, уходили в глубину, и каждый натянутый канат был надеждой, которую можно держать руками.
Тор вышел в море вместе с другими, заняв своё место без особых слов. Верёвка сразу врезалась в ладони, соль въедалась в трещинки кожи, и это было честно. Он учился читать ветер и течение так, как когда-то прислушивался к дальним раскатам грома: не глазами, а всей грудью, по тому, как лодку чуть тянет в сторону, как меняется звук воды у борта, как чайки вдруг начинают кружить ниже.
— Не тяни, как медведь, — буркнул Ульвар, седой рыбак, который мог по одному взгляду на волну угадать, что под ней. — Верёвка любит ровную руку.
Тор перехватил канат иначе, почувствовал, как он перестал дёргаться, и лодка пошла спокойнее.
— Слышь, громовержец, — хохотнул кто-то с кормы, — теперь тебе идёт запах рыбы больше, чем запах… как там в песнях — неба.
— Если от рыбы больше толку, — ответил Тор и впервые за долгое время позволил себе грубую улыбку, — пусть так и будет.
Мужики засмеялись, коротко, по-рабочему, и в этом смехе не было прежней напряжённой оглядки. Они тянули сеть вместе, плечо к плечу, и когда из воды показалось серебро рыбьих боков, живое, бьющееся, на мгновение всем стало легче дышать. Это была их жатва после шторма — не кровь в снег, а рыба в лодку.
К вечеру руки у Тора ныли так, будто он снова держал щит в строю, только эта боль была другой: не от страха, а от труда. Он возвращался на берег, чувствуя под ногами мокрые доски причала, слыша скрип канатов, голоса женщин у котлов, и понимал, как в его жизни становится всё меньше крови и всё больше рыбы, дыма и обычного человеческого хлеба.
Даже когда фьорд снова пах рыбой, а в руках у людей было не железо, а сети, война напоминала о себе в самых тихих местах — там, где играли дети. Это замечалось не сразу, но потом начинало резать глаз: в некоторых кучках ребятишек всегда не хватало взрослой тени за спиной. Никто не окликал их по-отцовски грубым голосом, не поднимал на руки, не поправлял капюшон, и эти дети становились серьёзными раньше других, будто весна в них приходила без смеха.
Тор видел их у забора, на утоптанной земле возле амбаров, где они устраивали свои маленькие «тинги» и «битвы». Он не приносил им утешений словами — слова у севера короткие и часто беспомощные. Он приносил дерево и нож. Подтёсывал для них мечи из берёзы, делал круглые щиты из тонких досок, пробивал дырки под ремешки, чтобы рука держала крепко. Пахло свежей стружкой, и этот запах был почти праздничным после гари.
— Не маши, как мельничное крыло, — говорил он одному мальчишке, поправляя ему хват. — Удар короткий. А щит — ближе к телу.
Дети слушали по-разному: кто-то сразу пробовал и радовался, что выходит, кто-то упрямился и повторял ошибку, пока не начинал злиться на себя. Тор учил их не только бить, но и стоять рядом.
— Один — слабый, — говорил он, ставя двоих плечом к плечу. — Двое — уже стена. Смотри не только на себя, смотри на соседа.
Лив, та самая девочка, чью ногу он когда-то спас, теперь бегала впереди с палкой-щепкой, как с настоящим копьём. Она собрала вокруг себя «отряд» малышей, выстраивала их у кучи камней, будто это была баррикада, и командовала так уверенно, что взрослые, проходя мимо, невольно поджимали губы. В её голосе уже звучало то, что трудно выучить по игре — привычка вести, не дрогнув.
— Щиты выше! — командовала Лив, и мальчишки старательно поднимали крышки от бочек, будто от этого зависела их честь. — Не лезь вперёд один!
Тор смотрел на неё и думал, что в этой девочке может вырасти щитоноска, если мир снова станет жестоким. И в этой мысли не было радости. Было понимание, что север растит сильных не потому, что хочет, а потому, что иначе не выжить.
Иногда, глядя на этих детей без отцов, Тор чувствовал не вину — вина была бы слишком лёгким словом. Он чувствовал страшную ответственность. Он помог удержать деревню, и значит, каждый их вздох теперь чуть-чуть обязан ему. От этого в груди становилось тесно, будто на шею снова накидывают ремень, только не железный — человеческий.
Он не знал, справится ли с этим грузом. Поэтому делал то, что мог, день за днём: учил их держать палку, прикрывать друг друга, смеяться громче страха. И когда кто-то из малышей спрашивал шёпотом имя павшего, Тор отвечал вслух, не отворачиваясь, чтобы имя не растворилось в ветре.
В Хассвике о свободе не кричали, как о трофее, — её давали так же, как дают нож: в руки, с пониманием, что дальше человек сам решит, резать ли хлеб или горло. Ивар, трэл с полосами рубцов на спине, после битвы стал тише. Не от страха — страх у него был давно выжжен, как клеймо, — а от какой-то новой, непривычной внутренней силы. Он ходил по двору ровнее, смотрел прямо, будто учился держать голову без привычки ожидать удара.
Сигмунд объявил это при людях, без лишних украшений. Стоял на площади, опираясь на копьё, и сказал, что видел, как Ивар сражался в тот день, когда волчьи проломили один из проходов, как он подхватил щит, когда у другого щит выскользнул, как не дал врагу зайти к домам.
— Отныне ты свободен, — сказал ярл. — И сам выбирай, чей дом считать своим.
Ивар стоял, не находя слов, словно ему вложили в ладони оружие, которым он не умел пользоваться. Свобода была тяжелее цепи: цепь хотя бы объясняет, где твоё место. А тут место надо было найти самому. Люди вокруг гудели тихо; кто-то кивнул, кто-то отвёл взгляд, будто стыдился прежних мыслей.
Тор нашёл Ивара у хлева, где пахло тёплым навозом и прошлогодним сеном. Там было тихо, только корова фыркала, и с крыши капало, как будто весна мерила время по капле. Ивар стоял у стены, перебирая пальцами край верёвки, словно проверял, не привязана ли она к нему.
— Чего ты хочешь? — спросил Тор прямо. — Не чего от тебя ждут. Не что скажут люди. А ты сам.
Ивар усмехнулся едва заметно, будто слово «хочу» ещё не слушалось его языка. Он долго молчал, и в этом молчании было больше, чем в любой речи: годы, прожитые чужими руками.
— Я… — выдохнул он наконец. — Я не знаю, как это — хотеть.
Тор не торопил. Он просто стоял рядом, так, чтобы Ивар не чувствовал над собой чужой власти.
— Но знаю одно, — продолжил Ивар тише. — Впервые за многие зимы я чувствую себя не лишним куском мяса, который таскают туда-сюда. Человеком.
Он поднял глаза, и в них горел тихий огонёк — не ярость и не мольба, а благодарность, которая не кричит.
— Я хочу остаться, — сказал Ивар. — Здесь всегда не хватает рук. На лодке, у сетей, у крыш, у раненых… где скажут — там и буду. Только не как трэл. Как свой.
Тор кивнул, чувствуя, как в груди отзывается что-то тяжёлое и правильное.
— Тогда оставайся, — сказал он. — И выбирай не только работу. Выбирай жизнь.
Ивар опустил взгляд, будто прятал то, что подступило к горлу. Потом коротко кивнул в ответ. В этот миг Тор вспомнил его спину — рубцы, которые когда-то впервые попытался облегчить, когда ещё думал, что может лечить всех одним теплом. Теперь тепла не было, но была возможность сделать другое: не исцелить рану, а оставить человеку право ходить по земле не согнувшись.
С первыми торговыми лодками в Хассвик снова пришёл привычный шум: плеск вёсел у причала, шорох мешков, звон железа о железо, голоса чужаков, которые говорят чуть иначе, но смеются тем же горлом. Привозили соль, меха, железные полосы, смолу, иглы, и каждая вещь казалась не просто товаром, а знаком — мир ещё держится, тропы по воде не оборваны.
Но вместе с товаром всегда приходят слова. Их не взвешивают на весах, но они расходятся быстрее соли. В длинном доме, у очага, торговцы рассказывали то, что видели и что слышали по другим фьордам.
— После того дня, — говорил один, плотный, с обветренным лицом, — люди Эрлинда будто ослепли. Дружина его поредела, а те, что остались, уже не держат берег, как раньше.
— Там теперь делят, — добавлял другой, откашлявшись. — Соседи его. Каждый тянет кусок к себе. Земля-то жирная, стоянки удобные.
Кто-то клялся, что видел тело Эрлинда, выброшенное далеко к северу на каменистый берег. Рассказывал, будто на шее у него была полоска ткани с волчьим знаком, и море не пожалело его, как не пожалело его корабли. Другие говорили наоборот — что ярл жив, но потерял всё и теперь ходит скитальцем, без дружины, без дома, с одним ножом у пояса, и это страшнее смерти для человека, привыкшего командовать.
Люди Хассвика слушали эти истории уже без прежней дрожи. Волк, потерявший стаю, не так пугает, как волк, который идёт в лесу за твоим следом с десятком таких же. Кто-то усмехался, кто-то плевал в сторону, будто отгонял дурное имя. Дети, сидя на лавке, ловили каждое слово, как ловят сказку, и взрослые осаживали их взглядами — не всё надо носить в голове легко.
Сигмунд слушал молча, опираясь на край стола. Лицо у него было спокойное, но глаза внимательные, как у человека, который знает цену любому слуху.
— Там, где один ярл падает, — сказал он коротко, когда торговцы выдохлись, — быстро вырастают двое других. Если земля жирная и берег удобный.
Кто-то кивнул, и в этом кивке было согласие без спора: так устроен север. Пустоты власть не любит.
Но всё же в голосе Сигмунда прозвучало то, что трудно спрятать, — лёгкое облегчение, осторожное, как первый шаг по талому насту.
— Однако ближайшую весну, — добавил он, — к нашим дверям никто не придёт с волчьими щитами. Не с таким ветром за спиной.
Тор сидел чуть в стороне, слушая, как шуршит разговор, как щёлкают узлы на мешках, как трещит огонь. Он почувствовал, что в груди у людей становится чуть больше воздуха. Не спокойствия — до него далеко, — но воздуха, чтобы снова думать о сетях и посеве, а не только о крике и пламени. И это, после всего, было почти даром.
Не все, кто пережил битву, смогли вернуться к прежней жизни так, будто зима просто прошла и уступила место весне. Деревня снова работала, ловила рыбу, чинила сети, спорила о посеве, но в некоторых людях оставалась тень, которая не уходила ни от солнца, ни от смеха.
Один воин, потерявший брата, стал слишком часто стоять у воды. Он смотрел в сторону моря так, будто ждал оттуда лодку, которую уже никогда не увидит. Плечи у него были ровные, руки сильные, он делал свою работу, но глаза всё время возвращались к горизонту, и от этого казалось, что внутри него ходит волна, которую не остановить.
Другие вздрагивали от каждого резкого звука. Стук бочки о камень — и человек на миг замирал, будто снова слышал удар щита. Лай собаки — и кто-то хватался за ремень, не понимая сам, почему сердце так резко уходит вниз. Даже смех порой обрывался, словно кто-то невидимый положил ладонь на рот.
Тор видел эти раны — невидимые, но живые, — и понимал: его прежний дар не справился бы с ними. Не удержал бы их, как кровь под ладонью. Ни одна трава не вытащит из памяти крик и запах горящего дома. Он мог бы залечить кожу, но не смог бы залатать то, что треснуло в душе.
Поэтому он делал другое. Садился рядом на лавку, когда видел, что человек долго молчит и смотрит в одну точку. Не задавал лишних вопросов. Просто был рядом, как бревно у стены, которое держит крышу, даже если никто о нём не думает.
— Слышал, как мачта ломалась? — однажды выговорил тот, что потерял брата, не глядя на Тора. — Будто кость. Я до сих пор это слышу, когда закрываю глаза.
Тор кивнул.
— Слышу и я, — сказал он тихо. — Иногда.
Мужчина выдохнул, и в этом выдохе было чуть меньше камня. Он говорил обрывками, то замолкал, то снова возвращался к одному и тому же, как возвращаются к месту, где провалился лёд, проверяя, держит ли теперь. Тор не торопил. Не пытался «починить» человека одним словом. Просто слушал, позволяя ему выговариваться или молчать столько, сколько нужно.
В какой-то момент Тор понял яснее, чем за все дни у очага с травами: лечить — это не только закрывать раны на теле. Это оставаться рядом так долго, пока человек снова научится дышать без боли. Пока громкий звук станет просто звуком. Пока море снова станет морем, а не дверью, из которой выходит смерть.
И когда кто-то впервые за долгое время смеялся и не обрывал смех на полдороге, Тор чувствовал, что это тоже работа — не громкая, не песенная, но настоящая.
Когда первая крупная рыбная вывозка прошла удачно и в длинном доме появилось не только «чтобы выжить», но и тихое «чтобы порадоваться», Сигмунд устроил небольшой пир. Не Йоль и не праздник ярла, а ровное человеческое «мы всё ещё здесь». В котле кипела похлёбка гуще обычного, на стол вынесли чуть больше мяса, чем позволяли зимние привычки, и запах жареного смешался с дымом так, что от него у людей менялись лица — будто в них возвращалась часть того, что забрала война.
Пили немного пива, чтобы не распустить головы, но достаточно, чтобы плечи опустились ниже и дыхание стало свободнее. Песни пошли не о далёких походах и не о славе в чужих краях, а о хорошем улове, о крепкой лодке, о верёвке, которая не лопнула в самый злой момент, и о зимовке, которую пережили не по милости, а по упрямству. Смех сперва звучал осторожно, как проба голоса, потом стал ровнее и смелее.
Скальд поднялся у очага, всё ещё худой после ран, но уже с тем блеском в глазах, который возвращается, когда слова снова слушаются. Он запел новый стих, и люди слушали, стуча кружками по столу в такт. В какой-то момент он вставил строки, и голос его стал нарочно простым, почти насмешливым:
— Сын грома нынче сети закидывает, плечом к плечу, как все…
По дому прошёл смех — уже без прежнего суеверного шёпота, без оглядки на небо. Кто-то хлопнул ладонью по столу, кто-то выкрикнул:
— Гляди, не разозли море, Тор!
— Море злее ваших языков, — отозвался Тор, и грубая улыбка сама нашла место на его лице.
Он поднял кубок и почувствовал странное: раньше такие вечера казались ему мелкими, недостойными грома, будто радость обязана быть большой, чтобы иметь цену. Теперь он видел в этом смысл всего, что пережил. В хлебе, который можно разделить. В огне, который горит не для тревоги, а для тепла. В смехе, который не обрывается на полпути.
Ингрид сидела рядом. Она не говорила лишнего — просто слушала, иногда коротко усмехаясь, и её шрам под одеждой, кажется, уже не тянул так зло. Когда Тор поднял кубок, она тихо стукнулась своим о его — коротко, без показной нежности, но так, что по груди разлилось тёплое. В этом жесте было больше радости, чем в любой длинной речи.
Хассвик праздновал не великую победу и не падение ярла. Он праздновал сам факт, что после шторма у них всё ещё есть хлеб, огонь и возможность смеяться вместе, не пряча голос.