Когда машина, наконец, свернула с трассы, вокруг уже стояла плотная, настоящая ночная темнота. Та, что не рассеивается ни огнями города, ни отблесками фар. Дорога перед нами была узкой полосой света, всё остальное тонуло в мягкой, глубокой черноте.
Я по привычке всматривался в обочины, выискивая рыжий хвост. Взгляд искал быстрое, ловкое движение, которое обычно мелькало где-то сбоку, стоило нам подъехать ближе к дому. Делал это скорее по инерции, чем в надежде на чудо: отчётливо понимал, что сегодня лиса вряд ли появится. Но взгляд всё равно скользил по кустам вдоль дороги.
Хвоста не было. Вместо него свет фар выхватывал только неподвижные тени.
— Сегодня у нас чуть меньше охраны, чем обычно, — сообщил Морозов, видимо, приняв моё молчание за тревогу. — Часть дружины осталась в порту. Но вам не о чем переживать. Даже нескольких ребят хватит, чтобы защитить всех домашних и отогнать любого кто вздумает напасть на нас.
— Не сомневаюсь, что так и есть, — заметил я рассеянно, всё ещё глядя в темноту.
— Да и Зубов пообещал, что несколько его ребят будут рыскать неподалёку, — заявил воевода.
— Рыскать? — удивился я, недоумевая, что именно он имеет в виду.
— В зверином обличии, — спокойно пояснил мужчина, будто говорил о самой обыденной вещи на свете.
— Это не опасно? — я невольно встрепенулся, сразу вспомнив, как выглядели перевёртыши, которых мы встретили у болот. Образ тех существ врезался в память слишком ярко, чтобы воспринимать его спокойно. — Не хотелось бы, чтобы эти создания попались на глаза девушкам. Марина испугается, а Вера Романовна… хоть она и уверяет, что знает о старшем народе, но вряд ли будет в восторге от такой встречи.
Морозов усмехнулся едва заметно, словно мои опасения были естественны, но не слишком основательны.
— Не беспокойтесь об этом, княже. Зубов не стал бы отряжать к нам кого-то нестабильного. Он всё понимает.
Воевода сказал это уверенно, почти буднично, словно говорил не о перевёртышах, а о надёжных стражниках у ворот. Его спокойствие невольно передавалось мне.
Я нехотя кивнул. Разумеется, бывший начальник жандармерии знает своё дело и не станет рисковать ни людьми, ни домом. Умом я это понимал. Но на душе всё равно разлилось неспокойное, вязкое чувство — словно кто-то незримый легонько тронул меня за плечо, напомнив, что ночь длинная, а лес рядом.
Теперь я смотрел в темноту иначе. Я выискивал взглядом слабые огоньки хищных глаз, едва заметное движение среди деревьев, тени, которые могли принадлежать перевёртышам.
— Никто из них не войдёт на территорию ваших угодий, — с нажимом произнёс Морозов.
— Я всё равно ощущаю ответственность, — выдохнул я тяжело и потер переносицу. — Как старый князь мог так долго нести эту ношу?
Слова словно вырвались сами. Впервые за день я позволил себе почувствовать усталость. И ту самую тяжесть, которую до тех пор упорно не замечал.
— Он принял факт, что никто другой не сможет нести эту службу, — глухо проговорил Морозов, очевидно, вспоминая усопшего начальника. — Никто, кроме князя, не способен заключать договоры со старшим народом. Никто не сумеет принуждать их эти договоры соблюдать.
— А что случится, если кто-то из них решится нарушить законы? — спросил я о том, что беспокоило меня, как заноза под кожей.
Морозов ответил не сразу. Он смотрел вперёд, в темноту, будто там скрывался сам смысл его слов. Когда он заговорил, голос стал ниже и тише:
— Сама земля не примет этого.
Воевода всё так же смотрел на дорогу, лицо было собранным, строгим.
— Никто не станет спорить с мирозданием, каким бы сильным ни был, — продолжил он. — Это только на людей судьба не сразу действует. Потому они и нарушают клятвы легко. Считают, что всё это пустяк, что можно переступить через закон и обойтись без последствий.
Он коротко вздохнул, словно завершил многолетнее наблюдение:
— Но даже для простых смертных возмездие приходит.
— И как это случается? — спросил я, чувствуя, как пересохло в горле. Я невольно подался вперёд, почти на самый край сиденья, чтобы не упустить ни слова.
Морозов слегка кивнул, будто ожидал этого вопроса.
— Знаете, как считают обыватели, — начал он медленно, подбирая слова. — «Сделаю гадость — и ничего мне за это не будет». И со стороны первое время действительно так и выглядит.
Он говорил без осуждения, просто констатировал то, что видел в людях всю жизнь.
— Да и сам человек может не понять, что он проклят, — продолжил он. — Не сразу, не в лоб. Никаких молний с небес, никаких голосов из бездны.
Он усмехнулся уголками губ, так, будто знал тех, кто ждал именно такого спектакля.
— Вот только раньше у него всё в руках спорилось, а теперь… — он сделал короткую паузу, чтобы следующие слова стали весомее. — Постепенно всё начинает идти наперекосяк. Не провалы, не катастрофы, а просто мелочи.
Он принялся перечислять:
— То шнурок вдруг порвётся, хотя был новый. То дверной замок заклинит, и мастер скажет, что «так получилось». То пуговица оторвётся — самая крепкая, та, что держалась годами.
Я слушал внимательно, понимая, что получаю новый урок.
— И никто не подумает, что это расплата, — тихо завершил Морозов. — Но именно так она и начинается. С мелочей, которые человек обычно списывает на случайность. Расплата не приходит сразу. Но никого не минует.
— А что потом? — тихо уточнил я, уже заранее чувствуя, что ответ мне не понравится.
Морозов негромко вздохнул, будто поднимая из глубины память о том, что видел не раз.
— Постепенно человек начинает терять то, что для него дороже всего, — сказал он без тени назидания, просто констатируя. — Друзья перестают быть понятными. Слова, которые раньше грели, теперь будто режут слух. Родные вдруг начинают раздражать. И не поступками, а самим фактом присутствия.
За спокойствием воеводы угадывалась тяжесть наблюдений, которые не каждый способен вынести.
— Близкие кажутся чужими, — продолжил Владимир. — То, что раньше радовало, начинает вызывать лишь усталость. Нет, не сразу — это было бы слишком легко заметить. Всё происходит медленно, по крупицам.
Он на мгновение задумался, словно перебирал примеры.
— Вот ещё вчера человек рвался на рыбалку, — сказал он. — А сегодня удочка в руках кажется просто бесполезной палкой. Вроде бы та же самая, но радости больше нет.
Я нахмурился, пытаясь уложить всё это в голове.
— И это всё? — не унимался я, хотя внутренний голос уже подсказывал, что нет, далеко не всё.
Морозов взглянул на меня долгим, усталым взглядом, в котором ответа больше, чем в любых словах.
— Всё, что радовало, станет пыткой, — произнёс Морозов всё тем же ровным, почти будничным тоном. Но в голосе его было что-то такое, от чего воздух в салоне будто сделался гуще. — А вот другое…
Он перевёл на меня взгляд через зеркало заднего вида. Тот был тяжёлый, вдумчивый. Стало ясно: сейчас прозвучит то, что лучше знать, но неприятно слышать.
— Другое, — повторил он, — то самое, что раньше казалось человеку немыслимым, запретным, даже постыдным… вот оно начнёт его привлекать, манить, словно кто-то тихо толкает в спину.
Мужчина чуть повёл рукой, будто отмахиваясь от незримой тени.
— Человек мог прожить всю жизнь, даже не взглянув в сторону хмельного. А потом внезапно начинает прикладываться к бутылке. Сначала понемногу — чтобы приглушить тревогу. Затем всё чаще — чтобы хотя бы ненадолго вернуть вкус радости. И вот уже меняет её на всё, что было дорого: на семью, на дело, на друзей. Потому что старые радости исчезли, а новые — тянут, как зыбучий песок.
Мне стало неприятно, словно кто-то холодной рукой сжал рёбра.
— Так что, выходит, все, кто пьёт горькую, — платят за нарушение клятв? — спросил я, пытаясь удержать голос ровным.
Морозов коротко хмыкнул, даже не оборачиваясь:
— Нет, конечно. Жизнь куда запутаннее. Каждый случай уникален.
Он чуть замедлил речь, будто перебирал в памяти тех, кого видел на грани.
— Один человек отворачивается от любящей супруги, — сказал он негромко, — той самой, в которой раньше души не чаял. Смотрит на неё — и видит не тепло, а раздражение. Не поддержку, а помеху. Какая-то девица начинает улыбаться чужому мужчине. И тянет его из семьи, обещая запретное счастье. И оправдывает себя, мол, «Он сам так захотел. И что с того, что я оказалась на пути. Это не моя ответственность». И даже верит в это. Точнее хочет.
Он качнул головой, словно вспоминая что-то очень конкретное.
— Другой перестаёт умиляться собственным детям. Вчера ещё гордился ими, хвастался, строил планы… а сегодня смотрит и думает лишь о том, как бы они замолчали. Ненависть — штука тихая. Она не приходит с криком, она просачивается в душу и остается там болотной водой.
Я сглотнул, но Морозов не остановился.
— А кто-то, — продолжил он спокойно, будто описывал погоду, — берёт нож, чтобы разрезать хлеб, и вдруг ловит себя на мысли, что этим же лезвием вполне можно располосовать любопытного соседа. Не потому, что человек стал злым. А из-за того, что в душе поселилась пустота. И она начинает требовать заполнения.
Он умолк, и тишина в машине стала ощутимой. Только мотор тихо урчал, будто тоже не хотел встревать в беседу.
Я сидел, глядя в темноту за окном, и чувствовал, как сказанное медленно оседает внутри, как тяжёлый снег.
— Это всё расплата? — тихо спросил я спустя несколько секунд.
Но Морозов лишь сдвинул брови.
— Это только начало.
Я нахмурился, впервые по-настоящему понимая, что этот мир куда сложнее, чем казался раньше. Даже когда я уже был уверен, что удивить меня нечем. Словно бы передо мной тихо открылась очередная дверь, за которой пряталась не мистика, не страх, а суровая, неотвратимая логика мироздания.
— За всё приходится платить, Николай Арсеньевич, — произнёс Морозов спокойно, будто говорил о погоде. Но в голосе у него было что-то такое, что заставило меня выпрямиться. — За каждую слезу, пролитую из-за подлости или чёрной злобы, — кто-то заплатит. Может, не сразу… но судьба с каждого возьмёт своё.
Он немного повернул голову, и свет фонаря скользнул по его лицу, выделив жёсткие линии скуластого профиля.
— Только не каждый поймёт, — продолжил он, — и уж тем более не каждый покается.
Слова эти прозвучали так ровно, так буднично, что стало как-то не по себе.
— То есть, синодники не врут? — спросил я, оттягивая ворот рубахи, который вдруг стал душить так, будто кто-то невидимый перехватывал мне горло. — И правда… покаяние помогает? Молитвы работают?
Морозов устало покачал головой. Мне подумалось, что он уже сотни раз объяснял одно и то же, но всё равно вынужден повторять.
— Искреннее покаяние вовсе не в заученных словах, — сказал он, глядя вперёд, где в свете фар медленно возникал наш дом. — И не в тех деньгах, что люди несут в храмы.
Машина въехала на территорию особняка. Гравий под колёсами негромко зашуршал, будто приветствуя нас.
— Откупиться от грехов не получится, — тихо добавил он.
Морозов заглушил двигатель, когда машина остановилась. Тишина легла между нами плотным, почти осязаемым слоем.
— Всё сложнее… — он провёл ладонью по рулю. — И в то же время проще.
В возникшей тишине я слышал собственное дыхание и далёкое уханье совы где-то в лесу. Ночь будто подошла ближе, прислушиваясь к двум людям, затеявшим слишком серьёзный разговор для позднего часа.
Владимир Васильевич отстегнул ремень безопасности, но не торопился выходить наружу. Он просто сидел, глядя вперёд, будто дорога перед нами продолжалась и дальше, но только для него одного. Он молчал так долго, что я почти почувствовал вес его мыслей. Словно он вернулся в прошлое, о котором не хотелось вспоминать.
Потом он тяжело вздохнул и, наконец, произнёс:
— Прощение приходит от раскаяния. От признания своих ошибок без оговорок, без попыток оправдаться, без жажды вернуть потерянное. Без выгоды.
Он произносил слова негромко, но каждое казалось весомым.
— Оно приходит лишь к тому, — продолжил он, — кто решается взглянуть на себя настоящего… и не отведёт глаза от неприглядной правды.
Я сглотнул, и голос мой прозвучал хриплым шёпотом:
— Какой правды?
Воевода повернул голову, чтобы посмотреть на меня. Его взгляд был тяжёлым, но не суровым, а скорее сочувствующим, усталым.
— Простить надо себя, — сказал он негромко. — А это самое сложное.
Он слегка подался ко мне, будто хотел убедиться, что я слышу каждое слово.
— Любому судье можно соврать. Каждому человеку можно придумать оправдание. Найти приличную причину для своих поступков. — Он на мгновение грустно усмехнулся. — Но себе… себе соврать не получится.
Он отвернулся, глядя в сторону.
— Перед самим собой никогда не выйдет лукавить, — произнёс он тихо, почти неслышно. — И признать, что во всех бедах, в неудачах, в потерях виноват только ты сам — испытание не для слабых.
Пауза затянулась, и я затаил дыхание.
— Почти невозможно осознать, — добавил он, — что все тяжести, что легли тебе на плечи… заслуга не судьбы и не других людей. А твоя собственная.
Эти слова остались висеть в воздухе как влажный ночной туман.
И я понял, что никто, кроме него, не смог бы сказать их так искренне.
— И в чём была ваша ноша? — всё же спросил я, хотя часть меня уже знала, что ответ будет тяжёлым.
Морозов молчал всего секунду, но в этой тишине было столько пережитого, что воздух в салоне будто стал плотнее.
— Я предал брата, который меня любил, — произнёс он наконец, негромко, но так ровно, словно говорил в пустоту. — Потом женщину, которая безгранично верила мне и была верна.
Он рассказывал обо всем без попытки оправдаться, без тени жалобы. Лишь излагал факты.
— Это отравило мою душу, — сказал он спокойно. — После этого стало несложно отречься от детей. Потерять совесть. Один шаг заставлял сделать другой. И каждый казался правильным, логичным. Я даже не замечал, как тьма растёт в груди. Как сердце становится черствым.
Морозов тряхнул головой, будто хотел сбросить грязь, которая пристала к душе, и отвернулся.
Когда он заговорил снова, его голос стал твёрже, словно он поставил невидимую точку и перешёл дальше:
— И пусть, по мнению судьбы, я заплатил за свои грехи, — произнёс он, — но самого себя простить так и не смог. И, может быть, никогда не смогу.
Он повернулся ко мне, и в его взгляде не было ни жалоб, ни исповеди — лишь опыт человека, который прошёл через собственные ошибки и знает цену расплаты.
— Так что, Николай Арсентьевич, — продолжил воевода уже твёрдым тоном, — не беспокойтесь о перевёртышах, что рыщут по лесу. По крайней мере, они не прячут свою сущность.
И, чуть прищурившись, добавил:
— Бояться надо тех, кто с виду кажется человеком. Того, кого не заподозришь в звериной нутре… пока не станет слишком поздно.
Его слова прозвучали как последний удар колокола перед тишиной.
Морозов толкнул дверь и вышел из машины, словно вырвался из тяжёлой паутины собственных воспоминаний. Я смотрел ему вслед сквозь запотевшее стекло и почему-то впервые ясно ощутил, что всё это время видел только маску, привычный облик человека, умеющего держать себя в руках. Но не его самого. И даже сейчас, после всех услышанных откровений, вряд ли видел. Настоящий Морозов был где-то глубже, под слоями долга, утрат и вины, и туда редко пускали кого-то ещё.
Я вышел наружу, вдохнул холодный воздух и почти сразу пожалел, что не надел пальто. Острый ветер забрался под полы пиджака, будто проверяя, насколько я готов к ночи Северска. Тело вздрогнуло, и я плотнее прижал ворот к шее.
— Ступайте домой, княже, — коротко велел воевода не оборачиваясь. — Я проверю посты и приду, чтобы доложить обо всём, что случилось в наше отсутствие.
— Владимир Васильевич… — начал я и тут же умолк.
Все слова, что приходили в голову, казались либо неуместными, либо слишком пустыми. Что можно сказать человеку, который только что позволил заглянуть в пропасть своего прошлого. Но молчать тоже было неправильно. Хоть как-то, но я должен был… поддержать его, что ли. Хоть словом.
Он, конечно, почувствовал моё намерение.
— Не вздумайте меня жалеть, — сказал воевода, криво усмехнувшись так, будто эта усмешка стоила ему больше, чем хотелось показывать. — Меньше всего я в этом нуждаюсь.
— Но…
— Поверьте, я знаю, кто я такой, — перебил он сухо, но без горечи. — Я за всё заплатил. И если понадобится — добавлю.
Эти слова прозвучали как приговор, вынесенный самим себе и уже давно принятый.
Ветер снова ударил в лицо, заставляя меня поёжиться. А вот Морозов стоял спокойно, будто ночная стужа была для него привычной спутницей.
И я понял, что в этот миг его силу определяла не выправка и не опыт, а то, что он не боялся смотреть на себя настоящего.
— Спасибо, — сказал я едва слышно.
— За что? — Морозов вскинул бровь, искренне поражённый, словно благодарности здесь быть никак не могло.
— За правду, — ответил я после короткой паузы. — За то, что… не пытаетесь казаться другим.
Морозов на секунду задумался, будто примерял мои слова на себя, проверял, верю ли я тому, что сказал или пытаюсь его пожалеть.
— Однажды и вы перерастёте желание казаться, — произнёс он с неожиданным теплом. — И захотите просто быть. Быть собой.
С этими словами воевода направился прочь, ступая уверенно, будто ночная стужа была для него не врагом, а старым знакомым.
Из тени куста выскользнул Аргумент. Пёс сначала остановился, настороженно покачав головой, а потом будто узнал фигуру в полумраке и неуверенно завилял хвостом. Через мгновение он уже подбежал ближе, подняв морду и подставив под руку воеводы лобастую голову.
Морозов машинально погладил его. Я же направился к дому, ускоряя шаги. Ветер пробирал до костей, пальцы начали неметь, и вместе с холодом пришло острое, почти физическое желание согреться. Не только телом, но и сердцем.