Воскресенье. Ровно полдень. Старый кнопочный телефон, лежавший на столе рядом с банкой сгущенки, тихо завибрировал. Мы с Давидом вздрогнули одновременно. Он замер с поленом в руках, а я непроизвольно вцепилась в подол свитера.
Давид медленно подошел и взял трубку. Его лицо было бледным и непроницаемым.
— Алло? — его голос прозвучал низко и спокойно.
Пауза. Он слушал, глядя в заиндевевшее окно.
— Да, все нормально. Мороз. Но мы тепло одеты. — Он кивнул мне, коротко, один раз. Условный знак. «Свои. Все хорошо».
Потом его лицо изменилось. Он сделал шаг ко мне и протянул трубку.
— Маш, с тобой хотят поговорить.
Мои пальцы дрожали, когда я взяла тяжелый аппарат. Сделала глубокий вдох.
— Мама? — мой голос прозвучал хрипло и неуверенно.
— Привет! — из трубки послышался такой знакомый, такой родной голос, что у меня перехватило дыхание. — Доченька, как ты? Ты не мерзнешь? Как ты себя чувствуешь?
— Все хорошо, мама, — я старалась говорить ровно, но голос предательски дрожал. — У нас тепло. Печка хорошая.
— Мы с папой так переживаем! — ее голос звучал взволнованно, но в нем слышались и нотки облегчения. — Каждый день думаем о тебе. Папа даже...
В трубке послышались шорохи, и голос сменился на более низкий, спокойный.
— Hola, mi amor. — это был отец. Его твердый, надежный голос, который я помнила с детства. — Как ты? Как твой... молодой человек?
Он произнес это с легкой, едва уловимой усмешкой, но в его тоне не было осуждения.
— Мы справляемся, папа, — я чувствовала, как по щекам текут слезы, но старалась, чтобы голос не дрожал. — Давид... он заботится обо мне.
— Это хорошо, — сказал отец серьезно. — Мужик должен заботиться о своей женщине. Особенно в... трудные времена.
В его голосе прозвучала та самая степенная, испанская мудрость, которую я так любила.
— Слушай, мама хочет тебе еще кое-что сказать...
Трубку снова перехватила мама. Ее голос звенел от возбуждения.
— Машенька, мы подготовили для вас комнату! Ту самую, с видом на апельсиновую рощу. И я сшила новое одеяло, шерстяное, очень теплое! И папа...
Она снизила голос до доверительного шепота.
— Папа каждый день ухаживает за тем деревом, что посадил в год твоего рождения. Говорит, что в этом году урожай будет особенно хорошим. Самые сладкие апельсины оставим для тебя... и для твоего Давида.
Я не могла сдержать слез. Они текли по моим щекам и капали на старый деревянный стол.
— Спасибо, мама... — прошептала я. — Спасибо, папа... Мы... мы очень вас ждем.
— И мы вас ждем, доченька, — снова взял трубку отец. Его голос звучал твердо и уверенно. — Береги себя. И его береги. Скоро все будет хорошо. Обещаю.
— Целую вас... крепко-крепко, — выдохнула я.
— Пока, целую и обнимаю! — прокричала в трубку мама, и связь прервалась.
Я еще несколько секунд сидела с трубкой у уха, слушая гудки, будто пытаясь удержать то тепло, что лилось из нее. Потом медленно положила аппарат на стол.
Давид молча смотрел на меня. Он подошел, обнял меня и прижал к себе. Я прижалась лицом к его груди, слушая стук его сердца.
— Они... они оставят для нас апельсины, — прошептала я сквозь слезы. — С моего дерева.
Он ничего не сказал. Просто крепче обнял меня и поцеловал в макушку. В его объятиях не было страсти — только бесконечная нежность и обещание. Обещание того, что мы доживем до этих апельсинов. До этого одеяла. До этой комнаты с видом на рощу.
Он отпустил меня, взял топор и вышел наружу. Вскоре послышались ровные, уверенные удары.
Я стояла у стола, все еще чувствуя в ладони тепло телефона и слыша отголоски материнского голоса. Воздух в избе казался густым от невысказанных слов. Я вытерла лицо рукавом, заставила себя глубоко вдохнуть и принялась растапливать печь для готовки. Механические движения успокаивали: щепки, лучина, спичка. Огонь жадно охватил сухую древесину, и вскоре по избе разлился уютный треск. Я поставила на плиту чугунок с картошкой, которую мы вчера вечером почистили, сидя на корточках у ведра с ледяной водой.
Дверь скрипнула, впуская клубы морозного воздуха. Давид вошел, отряхивая с плеч снег. Его щеки горели румянцем.
— Наколол на два дня вперед, — бросил он, ставя топор у порога. — Можно немного передохнуть.
Он снял шапку, провел рукой по взмокшим волосам и посмотрел на меня. Его взгляд был спокоен, но в глубине глаз таилась все та же напряженная бдительность.
— Что там с картошкой? — спросил он, подходя к печи и заглядывая в чугунок.
— Скоро сварится, — ответила я. — Сегодня на обед будет картошка с тушенкой. Праздничный ужин.
Он хмыкнул, и уголки его губ дрогнули в подобии улыбки.
— Праздничный. А что празднуем?
— То, что мы до сих пор живы, — неожиданно для себя выпалила я.
Он замолчал, уставившись на меня, а потом медленно кивнул.
— Да. Это действительно повод.
Мы ели молча, прислушиваясь к завыванию ветра за стенами. Картошка была безвкусной, тушенка — слишком соленой, но это была наша еда. Наша крошечная победа над голодом и холодом.
После обеда Давид неожиданно сказал:
— Надо проверить периметр. Снег заметает следы, но... лучше перебдеть.
Я кивнула, зная, что он прав. Эта рутина — проверка территории, наблюдение за дорогой, постоянная готовность к бегству — стала частью нашей жизни.
Мы оделись и вышли наружу. Мороз ударил по лицу, заставляя глаза слезиться. Снег хрустел под ногами, и мир вокруг был застывшим и безмолвным. Мы молча обошли избушку, проверяя, не осталось ли свежих следов, не приезжал ли кто за время нашего короткого сна.
Возвращаясь к двери, Давид вдруг остановился и указал на небо.
— Смотри.
Я подняла голову. Сквозь редкие прорехи в облаках проглядывали первые звезды. Они казались такими далекими и холодными, но в то же время... вечными.
— Мама говорила, что смотрит на них и чувствует себя ближе к нам, — прошептала я.
Давид молча взял мою руку в свою. Его пальцы были холодными, но крепкими.
— Они такие же, как и там. Те же самые звезды.
Мы стояли так несколько минут, два маленьких человека под огромным зимним небом, держась за руки и глядя вверх. Впервые за долгое время я почувствовала не страх и одиночество, а что-то другое. Что-то похожее на покой.
Вернувшись в избу, мы снова замолчали, но это молчание было уже другим — более мирным, обжитым. Давид взял свою зачитанную книгу, я — старую вязанную кофту, которую нашла в сундуке и пыталась починить.
Вечер тянулся медленно, наполненный тихими звуками — треском огня, шуршанием страниц, скрипом моих спиц. Страх не исчез совсем, он просто отступил на задний план, уступив место усталости и хрупкому чувству домашнего уюта.
Перед сном Давид вдруг сказал:
— Завтра надо сходить к ручью за водой. Запас заканчивается.
— Я пойду с тобой, — сразу же предложила я.
Он кивнул.
— Хорошо. Вдвоем веселее.
Это было крошечное, обыденное решение — сходить за водой. Но в нем было что-то важное. Что-то, что говорило о том, что мы не просто выживаем. Мы живем. Пусть и в бегстве, пусть и в страхе, но мы строим свой быт, свои привычки. Свой крошечный, хрупкий мир.
Я легла спать, прислушиваясь к ровному дыханию Давида на соседней кровати. За окном выла вьюга, но здесь, внутри, было тихо и почти безопасно. Всего ничего осталось до Испании. До солнца. До апельсинов с того самого дерева.