Дул самый обычный ветер, — из простых, в крестьянской одежде и нахлобученной на лоб косматой шапке, распространяя повсюду густой запах полей. «Смеркается», — говорили люди. В такую пору ласточки круто взмывают ввысь, пропадают из виду, чтобы вскорости вернуться обратно со звездочкой в клюве. И тогда наступает осиянный небесным светом вечер.
Мишка Барланги с полудня был женатым человеком. Он вел под руку свою благоверную — Марию Случак, а та без устали смеялась. Молодожены шли в сопровождении троих подвыпивших гостей. Один из них — часовых дел мастер, которого добрый папаша в свое время пристроил к горбатому часовщику со словами: «Парень-то, вишь, у меня одноногий, вот я и подумал, что в вашем ремесле аккурат сгодится…» В свадебном шествии принимал участие и Груняк, некогда мясник и колбасник, ну и наконец тетушка Панни, красноносая прачка, известная на всю округу.
Свадебные гости все до единого были обитателями ночлежки — вросшей в землю хибары в Обуде, — деля приют с возчиками, сапожниками и рабочими ситцевой фабрики. Оттого и зашла речь о том, не провести ли молодоженам брачную ночь там, на какой-либо из пустующих коек.
Однако Мишке Барланги такая мысль пришлась не по нутру.
— Бывало, в холостяцкую пору, — высказался он, — да по такой хорошей погоде я своих цыпочек завсегда выводил в горы.
Тетушка Панни тоже призналась, что и она средь лета предпочитала мягкую траву, а хромой часовщик не удержался от вздоха:
— Эх, растудыть твою в качель!.. Ведь вздумай какая бабенка со мной в траве покувыркаться, так ей, сердечной, пришлось бы на закорках меня тащить.
— Вот что, Панника, — предложил бывший колбасник, — раз такое дело, мы тоже подымемся вместе с молодыми. Им уступим местечко под кустом шиповника, а сами под боярышником пристроимся.
— По правде говоря, — сказал Мишка Барланги, — я мог бы отвести Маришку и к нам домой. Кровать там широкая и вся белым застлана… Но тогда придется дома объяснять, что да как, да почему… Нет уж, дудки!..
Молодая женщина брела, склонив усталую головку к плечу мужа. Лицо ее было бледно, от выпитого вина Маришка едва на ногах держалась… Больше всего ей хотелось лечь и тихонько уснуть. Но тут внимание ее привлекли слова.
— Знавал я в Вене одного приятеля, — рассказывал часовщик, — такого же голодранца, как и вы оба. Большой был дока по слесарной части, из-за этого даже в отсидке побывал однажды… Так вот вскрыл он, значит, шикарную мебельную лавку, а там в витрине кровать была выставлена, вся разубранная да изукрашенная. Сделал на ней мой приятель свое дело, жена его под утро опять застелила все чин чином, витрину закрыли, лавку заперли и ушли подобру-поздорову. Хозяевам, поди, и по сей день невдомек…
Маришка прижалась к мужу: ноги ее точно налились свинцом, башмаки стали непомерно тяжелые и впивались в ноги. Скинуть бы их и пойти босиком!
— Говорю вам: лучше кустов ничего не придумаешь, — настаивал на своем бывший мясник.
Кусты с поникшими главами замерли в безмолвных горах. Пути туда были отверзты. Бестолковые ночные бабочки, приняв звезды за огоньки фонарей, готовы были устремиться к их свету. А вот проглянули и сказочные гномы: мириады светлячков припорошили их серебряные бороды зеленоватой светящейся пыльцой. Головки горицвета белели во тьме подобно святым духам.
Ночь, как изголодавшийся пес, жадно подкарауливала звуки.
Мишка Барланги призадумался всерьез.
— Ежели разобраться, то я почитай везде побывал, — сообщил он честной компании. — На горе Хармашхатар был, на горе Кишцелл — тоже, и в сторону Хидегкута забредал не раз. Но как я есть теперь человек женатый, то и место мне другое надобно… А что, тетушка Панни, доводилось вам бывать в Хювёшвёлде? — обратился он к прачке.
Панника покачала головой: нет, она отродясь там не бывала. Ни она, ни часовщик; даже видавший виды колбасник в Хювёшвёлде ни разу не был. Не так-то уж это и близко отсюда, а они, трое, в сущности и не выходили за пределы своего убогого квартала, слоняясь по его тротуарам — то на трезвую голову, то в подпитии.
— Хювёшвёлдь! — произнес часовщик. — Вот это да! Ведь там санатории находятся, — и он причмокнул, словно на язык ему каким-то чудом попала вкуснейшая абрикосовая палинка.
— Хювёшвёлдь! — подхватил колбасник. — Когда-то я собирался стать там официантом.
Хювёшвёлдь, зеленоглазый край! Само название твое сулит прохладу в летний зной. Под кронами твоих дерев качаются вверх-вниз качели, и легкая тень бежит им вослед. По склонам твоим струится вино, изливаясь сквозь жерла кабачков, а музыканты-цыгане, подобно смуглым сверчкам, своей игрою обращают в цветы бутоны. Хювёшвёлдь! Лужайки твои усеяны обглоданными куриными косточками, а крошки от сдобных булок — чем не пиршество для муравьев! Там и сям поразбросаны бумаги — все в жирных пятнах от масла, от жареной гусиной печенки, а россыпи яичной скорлупы шляпками ложатся на растущие грибы.
О, хювёшвёлдские тропы!
Пересесть в трамвай, идущий от Сенной площади, и ехать, ехать… ехать и смотреть из окошка трамвая, как из окна роскошного экспресса!
Но вот беда: билеты на двоих, да в оба конца стоят целый пенгё.
Колбасник достает из кармана двадцать филлеров и жертвует на свадебное путешествие. Часовщик дает десять. Шесть филлеров наскреб молодой супруг, десять набралось у Маришки. А вот тетушка Панни помалкивает. Отводит взгляд, смотрит по сторонам: прачки прижимисты, до их кошелька добраться — все равно что ржавый замок открыть. Однако Мишку Барланги в деликатности не упрекнешь, он не колеблясь наступает Паннике на любимый мозоль:
— Тетушка Панни, не видите разве, что нам денег не хватает? Добавьте, сколько надобно, а в понедельник я вам верну, истинный крест, верну.
Тетушка Панни, застигнутая врасплох, вздрагивает и лезет за пазуху. Долго копается там, затем отходит в сторонку: якобы для того, чтоб на свету разглядеть завернутые в пестрый носовой платок деньги.
— Ох, нелегко мне мой хлеб достается, — вздыхая, говорит она. — Но ты ведь меня не подведешь, в понедельник точно отдашь? А, Мишка?
— Отдам, разрази меня нечистая сила, — клянется тот.
— Премного вам благодарна, тетушка Панни, — таращит слипающиеся глаза молодая.
Тут, позванивая, со стороны Обуды горделиво подкатывает к остановке трамвай — девятый номер. Из него выглядывает кондуктор:
— Ну, что, земляки, надумали ехать?
Потому как подвыпившие мужчины лишь теперь принялись любовно хлопать друг друга по плечу да перешептываться. А Маришка и тетушка Панни бросились обниматься на прощание.
Впереди свесился из окошка толстяк-вагоновожатый, чувствуя, что трамваю так и не терпится катить дальше.
Кондуктор дергает за ремень: дзинь! Вожатый врубает звонок: динь-дилинь!
Кондуктор отдает пассажирам честь: — Куда прикажете?
— Два до Хювёшвёлди, на пролетарскую свадьбу, — вворачивает Мишка Барланги. Его жена — хрупкая, с миниатюрными чертами лица — издает смущенное восклицание, затем, пристально посмотрев на своего новообретенного супруга, целует его в губы.
Вожатый звонком делает знак кондуктору подойти поближе: ему любопытно узнать, что там такое происходит в вагоне.
Мишка и Маришка остаются наедине в этом дивно прекрасном, желтом изнутри вагоне. Затем молодой муж произносит:
— Уж до того мне не хотелось вести тебя на гору Кишцелл. Да и трава-то там пожухлая. А Хювёшвёлдь, что ни говори, — совсем другое дело. — И поправляет на голове кепку.
Маришка тоже натягивает сползший платок. В вагон садятся новые пассажиры.
Часовщик подбивает колбасника заглянуть еще в какой-нибудь кабачок. Но у того щеки полыхают от вожделения, и он бросает свысока:
— Ну уж нет! Мы с Панни проверим, достаточно ли мягкая трава для наших молодоженов.
Часовщику не остается ничего другого, как сунуть костыль под мышку.
— А жаль! Уж до того хорошо тут играет на цитре слепой музыкант.
И впрямь: за окном питейного заведения раздаются нежные звуки цитры.
Меж тем вечер идет вдоль улиц — темный, вроде насквозь прокопченного трубочиста. Приносит пьяницам удачу, а на рассвете, приставив к небу лесенку, взбирается по ней средь обудайских кабачков все выше, к облакам.
1935
Перевод Т. Воронкиной.