В комнате тихо — муха не пролетит. Окна закрыты плотными льняными шторами. В постели, на сбившихся, мятых подушках лежит молодая женщина. Лицо у нее исхудалое, словно ее издавна морят голодом. Нужно очень внимательно присмотреться, чтобы подметить в ней следы былой красоты. Губы у нее бледные, потрескавшиеся, и живы лишь глаза, они горят лихорадочным угольным блеском. Женщина приподнимает плечи, и у ключиц проступают глубокие впадины: «солоницы», как их называют в народе.
Женщина разговаривает сама с собой. Иной раз из горла у нее вырывается какое-то невнятное бульканье, его и речью не назовешь. Но временами голос ее крепнет и заполняет собою комнату.
— Ничего у них не допросишься, — произносит она.
Ее терзает мучительная жажда, и женщина плачет. Слезы нежными росинками копятся на щеках и скорбным потоком стекают к подбородку и шее.
Молодая женщина вспоминает свою мать, живущую вдалеке. Воочию видит перед собой старушку — убогую, морщинистую, с натруженными, неповоротливыми ногами. Ей больно сознавать, что мать такая немощная, медлительная, невежественная. Но как хочется ей, чтобы родимая матушка сидела у ее постели, по ночам держала ее за руку, когда тоскливый страх теснит душу, а позвать кого-либо, пожаловаться — духу не хватает.
— Чего я так к этому стремилась, — шепчут сухие губы, — зачем мне все это было нужно? Разве что ради этого, — она вытягивает перед собою иссохшую, восковую руку с обручальным кольцом, шевелит слабыми, бескровными пальцами.
Медленно поворачивается дверная ручка; дверь приотворяется, и в щель заглядывает муж — здоровяк, косая сажень в плечах, ворот рубахи у него расстегнут. Он что-то дожевывает на ходу, видимо, только что встал от обеда.
Молодая женщина смыкает веки, притворяясь спящей. Она боится вопроса о том, чего бы ей хотелось поесть. Пища, какая готовится в доме, — жирная, тяжелая, не для хворого человека.
Дверь закрывается. Из сада доносится заливистый собачий лай: муж резвится с собакой, бросает камешек, заставляет пса побегать, поразмяться. Затем слышится голос свекрови, та зовет сына пить кофе.
Больная кусает губы. Она отчетливо представляет себе, как муж — этот великовозрастный ребенок — послушно поворачивает к дому, а пес скалит зубы и ластится к его ногам; видит, как старуха ставит перед сыном чашку крепкого черного кофе. Муж долго размешивает сахар, а мать вслух предается воспоминаниям о добрых старых временах или же в радужных тонах расписывает перед сыном его будущее, где ей, его жене, не отводится места. Не в силах долее сдерживаться, она кричит:
— Йожи, Йожи, Йожи!
Первой в комнате появляется свекровь; со строгой миной приближается она к постели невестки, однако не задает ей никаких вопросов. А затем подходит и муж, встает у постели и смотрит на жену, будто перед ним ничтожная козявка, муха, бьющаяся в паутине. Лицо у него брезгливо-отчужденное, он нехотя цедит сквозь зубы:
— Чего тебе?
Молодая женщина простирает к нему обессиленные руки: ей хотелось бы привлечь его к себе, припасть к его груди — и плакать, молить, чтобы любил он ее, как прежде.
— Воды подать? — спрашивает муж.
Больная качает головой: слезы ее скапливаются в уголках глаз, точно капли святой воды. Чего ей надо? Напоследок почувствовать себя счастливой. Не оставаться один на один со своим щемящим страхом. Не видеть их устремленных на нее жестких взглядов. Она склоняет голову набок, словно старая, доживающая свой век кошка, которой хочется, чтобы ее приласкали.
И она выпускает руку мужа. Лицо ее бледнеет от волнения.
— Я любила тебя, — жалобно бормочет она, — я тебя очень любила. Разве в том моя вина?
— Не плачь, — говорит мужчина.
— Мне и лет-то всего ничего, — продолжает женщина, — ну хоть взгляни на меня, Христа ради, не побрезгуй! Я наверное могла бы выздороветь, если бы хоть одна живая душа в этом доме любила меня. Маму свою увидеть хочу, — переходит она на всхлип. — Мамочка моя родимая, ведь я еще такая молодая!
— Я вызову врача, — шепчет мужчина матери.
— Нет, ты только послушай, что она говорит! — возмущается старуха. — Кто это здесь желает твоей смерти? — обрушивается сна на больную. — Сама насильно втерлась в нашу семью! Простая служанка, а вздумала войти в мой дом, будто ровня! Да как ты посмела испортить карьеру моему сыну? «Люблю да люблю», — других слов от тебя и не слышали. Все соки из него повытянула, всю душу ему измотала!
— Но, мама… полно вам… — промямлил мужчина.
Старуха, судорожно сглотнув, одернула блузку; ее всю трясло от возбуждения.
Голова больной поникла. Тело ее словно распято на кресте и пронзено гвоздями, и ей, несчастной, остается лишь безропотно сносить свою участь. Но вдруг она рывком приподнимается на ложе:
— Любить каждому дозволено, даже собаке бессловесной.
Свекровь и муж уходят прочь. «Она умирает», — думают оба, и эта мысль не вызывает в них никаких эмоций. Сын подает руку матери — как встарь, лет двадцать назад, и они усаживаются на деревянную скамью. В саду тишина и покой, и не постесняйся они выговорить это вслух, мать с сыном признались бы, что они счастливы. Вскоре они вдвоем смогут поехать на курорт, подолгу беседовать там, играть в домино, и никто не будет докучать им своим присутствием. Если сын вдруг захворает, она, мать, станет просиживать у его постели и лечить его своими мудреными средствами, сможет стряпать ему любимые блюда, словом, они снова будут принадлежать друг другу безраздельно.
А молодая женщина, собрав остаток сил, достает бумагу, карандаш и неровными, расползающимися буквами, принимается писать: «Родимая моя матушка»… Затем переворачивает листок бумаги, вспомнив Дёрдя, который так любил ее еще до замужества и клялся ей в верности: «Напишу-ка я ему, пусть приедет за мной и спасет меня».
Но тотчас и эта мысль приводит ее в ужас. Кто же отнесет на почту ее письмо, тем более если на конверте будет стоять имя Дёрдя?
— Все одно мне умирать, — шепчет она про себя, — так и так могилы не минуешь.
Собственные слова как бы успокаивают ее. Она ощущает сонливость. Опускает веки и, изредка всхлипывая, засыпает.
1940
Перевод Т. Воронкиной.