Обучение скворцов было обязанностью детей. Тощие пичуги сидели в проволочной клетке, а возле стояли трое мальчуганов. Дети хором повторяли: «Доброе утро, ваше высокоблагородие!» Они зевали, ссорились и снова тянули: «Доброе утро, ваше высокоблагородие!» Птицы, которых надлежало обучить, чистили перышки и разглядывали друг друга; грудки у них опали, им хотелось есть, но мухи исчезли с наступлением дождливой погоды, а другого мяса у Кадаров не водилось. Птички ленились учиться, да и у детей из-за голода в последние дни ослабла дисциплина.
— Мам, дай поесть! — кричали они, заглядывая в кухню.
Мать поворачивалась к ним, хваталась за тощую грудь, а голодные скворцы настораживались. Кадар просил жену следить, чтобы дети ничего не говорили при скворцах кроме того, чему их требовалось научить. Если птицы не смогут говорить, он ничего на них не заработает. Сам он целыми днями бегает, высунув язык, вертится как белка в колесе, вправе он ожидать от жены хоть этой малости…
В последнее время Кадар и на человека-то стал не похож. Сгорбился, ссутулился, словно тяжеленные мешки на себе таскал. Он моргал глазами, а на лице застыло выражение такого голода и бессильного отчаяния, что прохожие иногда и без просьбы совали ему в руку филлеры. День-деньской он слонялся у ратуши, пресмыкаясь перед продавцами голубей; вмешивался, когда господа в охотничьих шляпах выбирали себе чистопородных птиц. Помогал продавцам заключать сделки. Иногда до сумерек ждал, пока наконец представится случай вынуть из обернутой в мешок клетки птиц, которых сам он принес для продажи.
И чего только не измышлял этот Кадар! Покупал красноглазых голубей, спаривал их с простыми голубками и долго, мучительно ожидал, пока вылупятся птенцы. Но если природа и создавала какой-нибудь курьез, тут же подворачивались хитрые, смекалистые торговцы; они разглядывали перья голубя, вытягивали ему ноги, раскрывали клюв и плевали в знак презрения. А Кадару давали десять, двадцать, от силы тридцать филлеров. И на другой день, еще затемно, не пивши, не евши, Кадар снова пускался в путь на своих слабых, тощих ногах, брел по темным дорогам, карабкался в горы, к рассвету добирался до хвойного леса, лазал там по деревьям… с ветки на ветку… иногда ослабевал, и тогда приходилось ждать, пока вернутся к нему силы, охотился на белок, гонялся, как безумный, за ужами — ведь за кожу ужа можно получить целый пенгё! Но уж только мелькал перед глазами Кадара извивающейся лентой… потеха, как он гонялся за ним с палкой в руке по тихому лесу!
Случалось, он настигал ужа и, наступив ему на голову, топтал и убивал. Затем садился, чтоб отдышаться, все кружилось у него перед глазами, он беспокойно озирался… и, когда уши его улавливали шорох качающихся ветвей, похожий на шуршание шелковых юбок, он плакал. Плакал над своей долей, над тем, что надо жить дальше. И, как всякий горемыка, постоянно обращал взоры к небу. К небу, прекрасному зрелищу для волшебников, к небу, где темные облака под ударами ветра сбиваются в кучу, словно буйволы под ударами бича, и каждый упавший на землю лист задевал Кадара за душу. Грязь — черное тесто земли — сменялась пеной от моря ливней; затем, словно холодная змея, приползала с севера зима. Она скользила по городу, от ее взгляда застывала вода, и с неба падали дрожащие снежинки.
Потому-то и приходилось мальчикам прилежно, настойчиво, терпеливо и даже заискивающе обучать птиц: «Доброе утро, ваше высокоблагородие!..» Это была борьба с зимой!
Впрочем, были у детей и другие дела. Они шлепали по грязной дороге и уже с порога принимались ныть и канючить:
— Дядюшка Шмидт, еще хоть четвертушечку…
Дядюшка Шмидт, бакалейщик из квартала бедняков, глядел на них поверх пенсне и недовольно фыркал. Давал же он им хлеб, пять, десять раз давал, но почему именно у него должно быть самое доброе сердце?
— Ешьте своих птиц! — говорил он детишкам Кадара.
Янчи тут же предлагал:
— Дядюшка Шмидт, весной мы принесем вам птичку, которая будет говорить: «С добрым утром» и петь марш Клапки. Мы ее научим!
А Пишта и Дюси только кивали, словно маленькие обезьянки.
Дядюшка Шмидт злился. Он хватал нож и сердито отрезал им хлеб. Сначала протягивал было не завертывая, но старая привычка брала верх, и он заворачивал хлеб. Затем, поплевав на чернильный карандаш, приписывал еще цифру к прежнему долгу.
Но бывали дни, когда Шмидта одновременно одолевали зубная боль и ревматизм. Кряхтя от боли, он ждал появления ребятишек, как инквизитор, и плачущим голосом бранился с женой. Щека его была повязана платком. А маленькие просители топтались у двери лавки… Опустив головы, упрямо, молча они простаивали так часами: а вдруг платок будет развязан, а вдруг тетушка Шмидт снимет его с дядюшкиной головы. Голодные детские глазенки блестели, как звездочки, мерцавшие над землей. Затем кто-нибудь один поворачивался и брел домой, за ним уходил другой, но двое-трое упрямо, настойчиво, выжидали моргая: авось господин Шмидт их все же позовет.
А в это время сам Кадар где-то на мосту торговал сапожным кремом… К каждому прохожему он приближался с трепетом, боясь, не окажется ли тот сыщиком или переодетым в штатское полицейским. Добравшись до дому, он выкладывал из карманов непроданные крем и шнурки, затем ждал, пока дети и жена лягут спать.
Сегодня, когда все уснули, он крадучись выскользнул из дома. Вернулся он с большой свинцовой трубкой и буковой чуркой. Сложил все на жестяной противень и улегся. Но проспал недолго. Было, вероятно, часа два, когда он взял одолженную стамеску и, приложив ее к чурке, начал осторожно ударять по ней ладонью. Однако рука быстро заболела. Тогда он вышел во двор и принялся ударять по стамеске поленом. Так дело пошло значительно быстрее. Он готовил форму для литья; крупные монеты — упаси бог — он делать не хотел и вообще не собирался долго заниматься этим промыслом. Только бы пережить зиму, когда освободится от снега лес, появятся подснежники. Только до весны — лить в форму свинец, с замиранием сердца следить, как растекается масса, в которую добавлено немного никеля, затем, дрожа от напряжения и страха, надавить сверху пятидесятифиллеровой монетой, словно печаткой на воск. Кадару нужно было иметь ежедневно по одному пенгё; с этими деньгами он разошлет своих маленьких курьеров, и к полудню на столе уже будет дымиться картошка или чесночный суп, словно подернутый рябью, или толстый ломоть мяса подкованной «домашней птицы» — конины. На рождество они купят целую лошадиную голову, в которой много мозга, а к ней еще яиц!.. Эх! Мозг с яйцами! И все это обойдется не дороже одного пенгё! И, может, к тому времени в доме появится какой-нибудь жир. А к рождеству они купят бенгальский огонь, картинку с ангелочком, и вечером уже не будет трещать расплавленный свинец, и Маришка прекратит остужать в кружке с водой пятидесятифиллеровые монеты.
Он не мечтал ни об обуви, ни об одежде, ни о рубашках, ни о сигаретах дороже, чем его «Левенте». Не мечтал он ни о кино, ни о радио, ни об электрическом свете: только о большой кроткой лошадиной голове, в которой много мозга. Мозг с яйцами!
Так, под знаком «подкованной птицы» и начал Кадар свою деятельность по отливке монет. Вернее, начал бы… но где взять пятьдесят филлеров для образца!
У Кадара не было причин скрывать от семьи свои намерения. Дети задрали носы от гордости; жена Маришка вздохнула, затем пожала плечами. Былая гордость заговорила в ней. Когда представится возможность, заявила она, они во что бы то ни стало покроют весь ущерб.
Дело поручили Янчи. Мальчик должен пойти к Шмидтам и одолжить у них пятьдесят филлеров. Он понесет в залог всю обувь, платье и даже маленький стульчик. Надо объяснить господину Шмидту, что деньги эти им просто необходимы. Если же через четыре часа они не вернут монету, то последняя их одежда, последняя обувь — все достанется господину Шмидту.
Два других мальчика отправились собирать дрова и срывать с домов плакаты для растопки. Приволокли плакат, озаглавленный «Запрет на собак», плакат о благотворительности за подписью бургомистра, рекламу резиновых каблуков. А Кадар приготовил пригоршню формовочной глины, которую утром выклянчил в литейной мастерской.
Трудные это были минуты. Им казалось, что вот-вот вместе с маленьким Янчи в дверях появится полицейский; но более всего они боялись, что у старого Шмидта именно сейчас разыгрался ревматизм и он прогонит мальчугана со всем его скарбом. Однако случилось иначе. Янчи вернулся с зажатой в кулаке монетой, обернутой в бумагу. В задней комнате Кадар тотчас же приступил к работе. Уже были готовы две гладкие глиняные пластинки, покрытые графитом. Он оттиснул на них рельеф пятидесятифиллеровой монеты и внимательно его осмотрел через одолженное где-то увеличительное стекло. Он был удивительно спокоен и очень осторожен. Аккуратно сложив обе половинки формы, он начал вырезать опоку. Возясь с канавкой для литья, он совершенно забыл, для чего ее делает, и был горд, что руки его все еще ловки… подвернись ему настоящая работа, он бы себя показал! Зато Маришка и дети волновались. Так вот как делаются деньги? — спрашивали мальчики. Кадар сначала опешил, но потом перестал обращать на них внимание. Мальчики стольких бед натерпелись, что умели держать язык за зубами.
В ту ночь в доме никто не спал. Трещал огонь, медленно плавился, становясь серебристым, свинец, на нем вскипали и лопались маленькие алмазные пузырьки; затем Кадар добавил туда никеля из низкой кастрюлечки и все перемешал, словно молочную рисовую кашу. Руки его дрожали, горячая масса дышала жаром. Кадар вспотел, наконец через жестяной носик ковша он стал лить расплавленный металл в форму. Мальчики и жена отчетливо представили себе: вот горячая масса бежит по темной щели, заливает форму серебряным соком, находит местечко между листьями лавровой ветки, и вот, застывая, вырисовываются жирные цифры — 5 и 0. Вот сейчас они увидят выпуклую корону с кривым крестом, выступающую на поверхности монеты, увидят год, который медленно выписывает свинец: 1934… Самый младший не выдержал напряжения и вздохнул. Вздрогнув, все на мгновение обернулись к нему, затем с бьющимися сердцами стали ожидать, когда остынут зазубрины на ободке монеты.
Кадар вытер лоб, чтобы пот не капнул на деньги, и через десять-пятнадцать минут начал разбирать форму.
Какой красивой, какой новехонькой была монета! Нигде ни зазубринки, ни заусеницы, и вдоль ободка бегут мелкие четкие цилиндрические буковки, совсем как на настоящих деньгах. «Хороша», — было первой мыслью Кадара.
Монета ходила из рук в руки. Она выглядела слишком уж новенькой. Тогда ее вываляли в пепле и попробовали на звук, бросив о стол. Все насторожились: звонкий или глухой будет звук? Кадар спросил маленького Янчи: куда обычно бросает Шмидт деньги, на стекло или на мрамор?.. Или просто кладет в карман? Янчи рассказал, как бакалейщик радуется при виде денег; получив монетки, он сразу же прячет их в карман, словно боится, как бы их не выманили у него обратно.
И все же целый день они чего-то выжидали. Отец предупредил детей: об этом молчок! А что, если попытаться сегодня же? — думала Маришка. Ведь сказал же Янчи бакалейщику, возвращая деньги, что благодаря его пятидесяти филлерам отцу удалось заработать. Но Кадар не решался. До поздней ночи они по очереди ощупывали монету, совали ее в карман, испытывали всячески — старались к ней привыкнуть.
А на другой день израсходовали.
— Что сказал дядюшка Шмидт?
Маленький Янчи выложил принесенную еду.
— Сказал: ну, слава богу, и вы привыкаете платить.
А ночью еще одна новая монетка дремала в глубине ящика; невидимые лучи исходили от нее. И под этими лучами спала и видела светлые сны целая семья.
Сколько дней так продолжалось? Всего неделю! А потом, когда мальчики ушли из лавки, господина Шмидта вдруг словно осенило: он поднял монету и с размаху бросил ее на стеклянную тарелку. Монета шлепнулась с глухим звуком, не подпрыгнула, не завертелась, она дрожала и блестела, как настоящая. Шмидт сделал новую попытку. Монета упала на ребро, и тут ее тонкая, бегущая кругом нарезка помялась.
Шмидта охватил безумный гнев. Как? Мало того что он так долго отпускал товар в кредит, теперь его еще вздумали надувать фальшивыми деньгами? Усадив жену за кассу, он сказал, что скоро вернется, и поспешил на улицу.
Кадар обедал — ел картофель с паприкой, когда увидел полицейского, а за ним сыщика с палкой. Он отложил вилку и, пока не вошли представители власти, перецеловал сыновей, велел им хорошо вести себя, слушаться мать. Ему и в голову не пришло отпираться. Покорно, без всякого сопротивления, он провел вошедших в комнату, где под кроватью лежали инструменты для отливки денег.
Но когда сыщик начал кричать, он сказал укоризненно:
— Зачем кричать? Не надо, чтобы соседи слышали. Я и так все расскажу, по-хорошему.
Ему сунули под мышку инструменты, в карманы запихали свинец и никель, затем связали спереди руки и повели по не слишком людным улицам. Он шел, а во рту у него все еще сохранялся вкус картофеля, в зубах застряло тминное зернышко. Он облизнул губы и ощутил жир, совсем немного жира — как напоминание о семи счастливых днях.
Ему хотелось спросить, когда его выпустят. Освободят ли его к весне, когда оживет лес с белками, ужами, скворцами, а из-под кустов потянет терпким ароматом дикой клубники. Эта ягода — обед охотников-бедняков, диетическое питание, от которого не бывает ни разрыва сердца, ни удара.
Наловив птичек, он сможет тогда поваляться в лесу, скромно мечтая о целой конской вареной голове, пар от которой вдыхает вся его семья.
1936
Перевод Е. Тумаркиной.