В то волшебное время я жил грезами о всемогущем огне моих глаз. Словно сияние солнца и лунный свет, освещали они чудесный мир моих пронизанных тайной стихов. Взгляну — и свет заливает поля, сомкну ресницы — наступает ночь.
Потом, много позже, огонь этот заволокла дымка; я был уже не так смел в моих странствиях по миру мечтаний, я стал искать во всем глубину, хотел докопаться до самого дна. Мысль моя улетала иной раз так далеко от реальной жизни и бродила в таких глубинах, что мне казалось, я умираю.
Для меня то была пора, когда слова заслоняли жизнь, они вбирали в себя людей, воды, горы и все чудеса господни. Иногда два слова вздыбливались во мне, как два крутые берега, меж которых мчится, бурля, вода, и я все дни напролет упрямо ковал над ними мосты, блестящие и зыбкие, как радуга. В трудах другом и братом мне было безмолвие; я отдыхал на нем, как кувшинка на глади озера. Я покоился под его ажурным сводом, и тишина, наполняя его, начинала звучать и искриться.
Да, тогда я не верил в потусторонний мир, здесь, на этой земле, хотелось мне райской жизни, воплощения мечты; и голодный, ославленный лентяем, я страдал и мучился думами о ней.
Проходили молодые годы, и во мне поколебалась вера в мою тайную мечту — ведь будь она осуществима, она бы сбылась. А вокруг голодали даже те, кто трудился, так что мечтателям и вовсе ничего не доставалось. Тогда-то в моей омраченной душе и прозвучало фанфарой маленькое газетное объявление:
Требуются господа с пламенным и страстным взглядом.
И хотя до этого я всячески избегал службы, теперь решил: за эту работу я возьмусь. Подгоняемый утренним ветром, словно приговоренный, уныло поплелся я по указанному адресу.
Меня встретил усталый подъезд и повел по дуге деревянных ступенек к конторе, белой и тесной, как коробка. Я тихо вошел. На столе, растянувшись во всю длину, лежал седой человек с ослепительными глазами. Начальник. Вокруг него расположились унылого вида господа а стоптанных башмаках и с такими же, как у Начальника, огненными глазами; одно плечо у них было ниже другого, а на самом дне этого ската — туго набитые кожаные портфели. Господа эти словно собрались в дальнее путешествие и грустно молчали перед расставанием. Только один из них показывал соседу, как похудел он за нынешнее жаркое лето и как ему свободен воротничок. Они были сонные от усталости, только глаза горели живым огнем. И когда меня объял огонь этих любопытных глаз, в груди словно дрогнули мертвые колокола. Я пытался отыскать хоть один прохладный взгляд, но из огненного колодца попадал в жерло вулкана или на комету меж широко раскрытых век. Да, то была «Королева глаз» — бюро по продаже чудодейственных глазных капель. Это она выманила меня из одиночества своим удивительным объявлением. Она не требовала от господ ничего, кроме пылающего, огненного взгляда!
Вот так за двадцать пенгё и пятнадцать процентов с выработки в неделю и приняли на службу мои глаза, а с ними вместе и пламенные мои мечты, чтобы они, как два живые плаката, обходили большой город.
Обучение было кратким, через два часа я уже вышел на улицу, чтобы демонстрировать увядающим дамам сияющий взгляд. С маклерским портфелем в руке я был вхож куда угодно.
В полдень я понял, что ремесло мое лишь в том, чтобы кланяться, — «целую ручки», бросаться вперед, отчаянно бойко крича: «Но, сударыня, всего два пенгё за бриллиантовый взгляд! А рискнете на три, о, ваша милость, на вашем бледном лице засияют звезды!» — и временами терпеть фиаско.
К вечеру первого дня службы огонь моих глаз погас от слез…
Потом… потом я остался у огнеоких, стал таким же, как они, и так же продавал моего друга, пламя, и, признаться, зарабатывал этим больше, чем мечтами. Но если на моем предательском пути попадался прибрежный сквер, я в полузабытьи откидывался на спинку скамейки, ресницы тотчас опускались, как занавес в конце представления, и я бормотал: «И ты предал свое Солнце, свою Луну…»
Меня обступали все мои жалкие скрипучие слова, и я сражался с ними; ох, эти бесконечные «целую ручки», гримасы улыбки, господи!.. А как горели мои маклерские ноги, когда пальцы пытались спрятаться в дырявых носках. В минуты одиночества мне хотелось декламировать старые стихи, но я стыдился. Да и огнеокие, эти бесшумно шаркающие косолапые и кривобокие фантомы не давали забыться. Я каждый раз вставал и снова принимался за работу…
Но сегодня я подумал: ходите себе, ходите, печальники, я усядусь в этом тишайшем сквере и просижу здесь, наконец, после шумных горячих месяцев хотя бы один вечер, как прежде. Дела все равно не идут: уже смеркается и потемнела листва. Сквер одинок и замкнут, словно магический круг, внутри которого приглушенные краски; на скамейках — ни души, и даже листва безмолвна.
Я разваливаюсь на скамейке, этот сквер мой, его покой утешает меня; воздушные ворота замкнулись за мной и не впустят больше никого. Здесь я возрождаюсь, потоки воздуха осушают пот с моего лба. Ни звука, только глубокие вздохи моей груди. Наверно, это вечерний ветерок исторгает их из моего усталого тела и, подхватывая, выносит сквозь листву вон. Меня обволакивает тишина, полусон, и предо мною проходит сонм белых ангелов. Стать бы сейчас волшебником — в темные деревья вглядывается смерть, — чтобы напоить жаждущего целой рекой воды, безногому дать опорой гору, рассказывать сказки… воскресить мертвого цветом топаза. Видеть сердце, к которому по сосудам вселенной несутся звезды, отдавая крови, что заставляет его биться, свой огонь. Ощущать бога, как огромное сердце: оно бьется и пульсирует, вбирает кровь и отдает ее всему телу, от ступней до кончиков волос, от земли до облаков. Однажды и это сердце забьется слабее, состарившиеся звезды прихлынут к нему, и оно трепетно сократится в последний раз. Но пока еще мир безмолвен, как огромный колокол, в котором повисло Солнце, чтобы утром, ударив в бронзу зари, позвать людей на молитву и труд.
Мои руки блаженно раскинуты по спинке скамейки, голова сонно свесилась на грудь. Вставала нежная заря, и беспокойное дыхание освежила роса. Я пил приправленный солнечными лучами аромат сквера, слышал, как, уносимый с травы юным ветерком, прошуршал запах ночи, наблюдал, как меняют цвет и светлеют небеса. Я, как Христос, парил напротив Солнца, румянившего облака; подо мною раскрывались пещеры цветов и распрямлялись травы. Как безмолвно росло и сияло Солнце и как тихо утопали в его свете звезды! Чудо нашей жизни приходило и уходило на цыпочках; и, глядя на небо, я с болью понял: великие чудеса творятся далеко от земли, безмолвно, и свой божественный мир окружают тишиной, как тайной. Так восходило Солнце, а тающие звезды манили еще глубже в безмолвие, дальше от земли.
Мне хотелось выйти из этого сквера осторожно, на цыпочках, потому что улицы еще покрыты стеклом, и на нем скользят, пошатываясь, печальные пьяницы. Но вот скрипнуло первое колесо, око поворачивается на несмазанной оси, как земля из ночи в день, из тишины в шум. Повсюду раскрываются окна, из которых вместе с духом дурных снов и запахами любви вылетает хриплый кашель и первые слова пробуждения после похмелья сна. Вот уже зацокали по улицам безжалостные копыта, разбивая серебро мостовых… Как громко просыпается человек, а на небе родилось Солнце, и никто не услышал…
Я поднимаю портфель; будто звонок будильника, зазвякали в нем стекляшки глаз. И тотчас засветилось навстречу мне множество глаз моих клиенток, которым я подарю сегодня новое сияние… Я иду к ним, а рядом в утренней дымке ползет трамвай с единственным красным глазом, и лениво глядят мне вслед большие лошадиные глаза…
1930
Перевод Т. Гармаш.