Бабка моя по материнской линии была поистине прирожденной коммерсанткой. По вечерам, закрыв лавку, она присаживалась к темному столу, и в эту пору со всей округи сходилась к ней ребятня: мальчишки и девчонки с загорелыми дочерна мордашками, с цветочными венками на головах. У каждого из ребят через плечо свисала сумка — наподобие нищенской сумы, — и, вытряхнув ее содержимое на весы, дети рассыпали такое количество лекарственной ромашки, что в мрачном помещении становилось белым-бело, а при желтоватом свете лампы бабушка казалась старой колдуньей, которая не иначе как намеревается среди ночи ткать из тысячи и тысячи цветочных лепестков волшебную ткань.
Вытряхнутые вместе с ромашками, разлетались во все стороны кузнечики, а то вдруг из-под цветочного завала раздавалась песнь сверчка; заслышав его трескучий голос, ненароком занесенные сюда светлячки воображали себя на цветущем лугу, и их крохотные тельца вспыхивали и зажигались изумрудно-зелеными фонариками. Попадались тут и божьи коровки, сверкая эмалевыми спинками, и даже проворные ящерки, а дети плескались, резвились в этом море цветочных головок. Затем бабушка ласковым тоном отдавала команду, и ребята принимались рассовывать цветы по мешкам; мешки, подобно гусям, которым насильно раскрыли клюв, все поглощали и поглощали в себя уйму цветов, чтобы затем, завязанные под самое горло, источая сквозь грубую ткань насыщенный аромат полей, всю ночь внушать обитателям дома мысль, будто бы они покоятся на ложе из цветов. Бывая у бабушки, я частенько, сбросив башмаки и нырнув в какую-либо из бочек, подражал движениям тех диковинных плясунов, которые под надзором моего деда, засучив штаны, утаптывали капусту, а слепец, ходивший из дома в дом со своей гармоникой, наигрывал плясовую этой нелепо топчущейся компании. Доводилось мне видеть в бабушкином доме и корыта, в которых подобно красным розам, обратившимся в сочную, мясистую плоть, сотнями лежали помидоры, ожидая, пока их вымоют, и пялились на гигантский котел, в недрах которого нарезанные дольками их собратья развариваются в кашицу и, пыхтя и булькая, доходят до нужной кондиции.
В особенности же любил я, когда в дом наведывались люди из гористой местности: содержимое их сумок всегда заставляло собак неистовым лаем загодя предупреждать об их появлении. Посетители эти были браконьерами, вот собаки и лаяли, учуяв запах крови и дичи. В дом приносили лисят, тонко повизгивающих белок, разных певчих птиц. Затем из мешков извлекались зайцы с окровавленными головами; при виде их остекленелых глаз и мертво застылых ушей у меня сжималось сердце. Прибывали тачки-тележки, влекомые поденными рабочими… Какого только груза тут не было: кастрюли с отломанными ручками и продырявленным брюхом, ламповые патроны, с которых облупилась «позолота», железные печки всевозможных размеров, металлические трубы, инструменты. Возчики эти почти всегда приезжали к бабушке под вечер. Будучи коммерсанткой, постоянно занятой куплей-продажей, бабушка держала при себе в джутовом мешочке немалый запас серебряных монет; ту сумму, что намеревалась заплатить, она попросту высыпала на мраморный лоточек, и тем, кто ее знал, было известно, что сверх этого из нее и гроша не выжмешь. Иной раз зима выдавалась тяжелая, неблагоприятная для охоты, и тогда то один, то другой из браконьеров являлись к бабушке с жалобами вместо добычи, раскрывая перед нею пустой патронник, где не было пуль, и показывая пухнущие от голода животы, В таких случаях бабушка немедля давала распоряжение накормить-напоить голодающего и дать с собой кулек, в котором было собрано все необходимое: сало, сахар, мука, копченое мясо, ром, вино.
Скупала бабушка все подряд: лошадь и — к моему превеликому счастью — ослика, а также попугая, паровую машину, фонарь, напильник… впоследствии снабжая всем этим хламом ремесленников, желающих открыть собственное дело и обращающихся к ней за поддержкой; землепашец получал борону, торговец — весы, и с каждым-то она умудрялась потолковать, порасспросить, кто где собирается открыть лавку, на какой основе организует предприятие, бывает ли на барахолке (если опекаемый ею делец промышляет шерстяной или ситцевой одеждой) — в тех глухих улочках, где торгуют своим товаром бородатые евреи. «Скажите Шаламону Леви, что вы — от Ханни, и вот увидите, он все уладит».
Дедушка — писаный красавец, но при этом неизменно грустный — всегда оказывался оттесненным на задний план. Знай сидел себе да почитывал либо, пригласив в партнеры немца с глазами как стекляшки, убивал время за шахматной доской, пока бабушка не присылала за ним работника, чтобы хоть для блезиру спросить дедушкина совета в том или ином деле. Бабушка очень жаловала дедушку за его красоту; муж ходил у нее разряженный, точно франт. Она шила ему на заказ шелковые сорочки и лаковые ботинки, каждый божий день вызывала на дом парикмахера, а сама — в простой юбчонке, с головой, обмотанной платком, сколачивала состояние.
Так шло до поры до времени, а затем накопленные тысячи растворились и уплыли бесследно, подхваченные бурным потоком времени. В доверие к бабушке втерся некий благородный господин по фамилии Шмидт, который имел обыкновение наносить визиты сей достойной женщине, подкатывая в коляске на рессорах, запряженной серыми в яблоках рысаками. Этот набитый золотом господин всучил бабушке всевозможные акции и бумаги, сулящие заманчивые прибыли. Однако бумаги обесценились, словно охваченные огнем, сгорели без остатка вкупе с вложенными капиталами, золото расплавилось и утекло, банковские вклады истощились, и бабушка не одну неделю провалялась в постели, сраженная столь жестоким ударом.
В эту пору на первый план выдвинулся дедушка. Откуда ни возьмись, в нем вдруг прорезался повелительный тон, — он властно стал распоряжаться убогими остатками капитала. Бабушка, исхудалая, подавленная, покорно и испуганно выдавала ему требуемые суммы, покуда было что выдавать.
А затем и дедушка сделался такой же испуганный и подавленный, признав, что ему предназначено свыше быть всего лишь красавцем-супругом при умной женщине, снося ее власть и превосходство.
Под конец от просторного дома, вмещавшего некогда такое множество людей, сохранилось лишь небольшое помещение с одним-единственным окошком и огромной плитой, где в былые времена варились обильные обеды и заготавливались на зиму компоты и прочие разные варенья, соленья, маринады. В окошке этом были выставлены несколько тарелок с дрожащим студнем. Воткнутая в одну из тарелок бумажка извещала о цене на студень, а подле тарелок возвышалась банка жгучего перца, плавающего в желтоватом маринаде. Пока бабушку не лишили торгового патента, в окошке предлагали себя покупателю самые дешевые сигареты, небольшая кадочка домашней капусты, заквашенной с яблоками, рубашки, которые какая-нибудь престарелая швея сдавала сюда в комиссионную продажу. Родители мои пытались помочь старикам, однако несгибаемая бабкина натура ожесточенно противилась каждому такому предложению. Указывая рукою на огромный очаг, она заверяла отца с матерью, что будет еще полыхать в нем огонь, вот только боли в печени чуть-чуть бы отпустили; потрясая своим знаменитым джутовым мешочком, где когда-то позванивали серебряные монеты, она торжественно возвещала, что быть ему полну с верхом, да еще, мол, через край добро посыплется.
Трогательно было, что к бабушке порой наведывались давние знакомцы — люди, несомненно, добросердечные и к ней привязанные — и, вкушая студень, прихлебывая из рюмки палинку, ласкали взглядом почтенную хозяйку, которая не по дням, а по часам таяла и теряла силы.
В тот памятный свой день рождения я оседлал трехколесный велосипед, полученный в честь окончания первого учебного года, и, петляя по стареньким улочкам, проворно покатил проведать бабушку, а заодно и принять от нее подарок. В прошлом году она одарила меня желтыми башмаками и матросским костюмчиком, и я в своем чистосердечном детском эгоизме надеялся теперь заделаться обладателем множества стеклянных шариков и заводного кораблика, поскольку всякий раз, как заходила речь о моем очередном дне рождения, я намеками высказывал бабушке именно эти слова пожелания.
Трезвоня вовсю, подкатил я к печальному окошку и, охваченный радостным нетерпением, завернул в темный проход: скорей бы уж отделаться от поцелуев и ласковых объятий и с бешено колотящимся сердцем дождаться заветной минуты вручения подарков.
Бабушка сидела на краю постели: истонченные руки ее поникли, волосы совершенно поседели и даже как-то потускнели; подле нее — в такой же сгорбленной позе сидел дедушка. Казалось, будто старикам зябко и хочется погреться у какого-нибудь огонька; такими они и запомнились мне. Жизнь словно покинула их тела, лишь глаза следили за мною; с такою надеждой обращается в ночи взгляд человека к любому, даже самому малому проблеску света.
Но вот бабушка сделала мне знак подойти к ней — жест был медлительный, вялый, немощный в сравнении с прежними ее энергичными движениями — и сунула мне в руку небольшой носовой платок, подогнанный из четырех клочков разноцветной материи, где крупными буквами были вышиты мое имя и следующие слова: «На память. 1918». Дрожащая бабушкина рука еще гладила мою голову, когда и дедушка протянул мне свой подарок: шахматы, от которых ему самому больше не было проку. Его затуманенные катарактой глаза не способны были различить фигуры, да и играть стало не с кем, после того как умер немец, с которым они столько трубок перекурили и столько споров переспорили за шахматной доской. Когда я принимал дедушкин подарок, старые шахматные фигуры гулко стукнули о дно коробки, и этот стук оставил во мне неизгладимое впечатление: полумрак запущенной комнаты и двое стариков, сломленных жизнью… Мысленно я видел и заключенные в коробке резные желтые и черные фигуры: перекатываясь друг через дружку, они сматывали в клубок перепутанные линии своих жизней, чтобы вручить этот клубок мне — отныне их законному обладателю.
Бабушка, должно быть, заметила, что я разочарован их дарами. Каково было ей пережить ту минуту — я тогда еще не в силах был осмыслить. И вот, подстегнутая каким-то давним воспоминанием, она полезла в карман фартука и достала оттуда серый кошелечек. Единственную хранящуюся там никелевую монетку — двадцать филлеров — она сунула мне в руку с напутствием, чтобы я купил себе леденцов и попомнил свою бабушку, хоть он и скромен, этот ее подарок. Пока оба добрых старика провожали меня до двери, бабушка не переставала заверять, что уж на будущий год она порадует меня чем-нибудь поценнее, потом вдруг опустилась передо мной на корточки и привлекла к себе, ласково гладя.
Дедушка помог ей подняться, и она, махая рукой мне вслед, смотрела, как я, досадливо дергая звонок, качу все дальше и дальше на своем трехколесном велосипеде.
По возвращении домой я положил сине-красный платочек туда, где хранились прочие носовые платки. Мать и отец, потрясенные до глубины души, трогали, щупали квадратик убогой, плохонькой материи, а потом мать разрыдалась на груди у отца. Думаю, тут не удержался бы от слез любой, даже вроде бы и неспособный на бурные переживания человек.
Меня поспешно затолкали в постель и велели засыпать побыстрее, что я и сделал. Когда же, по своему тогдашнему обыкновению, я проснулся с зарею, то увидел неожиданную картину: на широкой железной кровати спят бабушка и дедушка, а родители временно постелили себе на полу.
Старики так и остались у нас, пока смерть не призвала их к себе одного за другим в короткий промежуток времени. Но пока они были живы, всякий раз, надевая пиджачок или курточку, где был нагрудный кармашек, я, по родительскому наущению, засовывал туда дареный платок. И на бабушкин вопрос, люблю ли я этот ее, скорее всего последний, подарок, я сперва по подсказке, а затем с искренней убежденностью отвечал: «да».
На днях, когда мне подвернулся под руку синий носовой платочек, воспоминание о том давнем событии совсем по-иному промелькнуло в моей душе: за клочком пестрой материи я вдруг увидел внезапно возникшие тени бабушки и дедушки — словно вызвал духов из царства небытия. И вновь почувствовал ласку истонченной руки, протягивающей мне свой последний подарок, но на сей раз ощутил и тоску, кольнувшую старческое сердце при виде неуемной жадности внука. Бабушкин синий платок напомнил мне, сколь бренна наша жизнь, сколь быстротечно время. А стало быть, пора нам глубже осмысливать пережитое и тем самым свыкаться со смертью.
1940
Перевод Т. Воронкиной.