Молодые художники, то частые, то нечастые гости акварелиста Захарова, встретились на углу Фонтанки и Подьяческой, идучи с разных сторон, совершенно случайно. По странному совпадению оба они шли с пленэра с совершенно одинаковыми планшетами, на которых натянута была, — по захаровскому наущению, — бумага, ватман ГОЗНАКовского производства, утерянного навеки по глупости начальства и трусости подчиненных. Акварели уже были написаны — у Григория И. Чернышов мост, у Михаила Б. квартал старой Коломны.
Оба они подражали Захарову, писали уже не так, как прежде, но и не так, как он, и работы их, схожие не только форматом, но и новообретенной манерою, словно бы принадлежали руке некоего третьего виртуального автора.
— Ты видел, как пишет его новый заграничный ученик? — спросил Гриша.
— Нет, — отвечал Миша, — на видал.
Мавра Авраамовна в отсутствие называла приходящего индейца Ни-Гриша-ни-Миша (что на самом деле являлось каламбуром уже лет сто, по-питерски обозначая «ни то ни се»).
Ученики и прежде похаживали в мастерскую на мансарде серого дома с барельефами: то встреченный случайно в поезде молодой монах из Киево-Печерской лавры, самоучка почти, писавший светлые с синеватым воздухом акварели, напоминавшие работы Павла Кузнецова, то таджикский юноша из Академии художеств.
— А как его, индейского гостя, зовут? — спросил Гриша.
— Не помню. Может, не знаю? И ты не помнишь?
— Мне кажется, я слышал, как его Сергей Ефимович называл. По-моему, каким-то европейским именем. Или составным индейским? Начисто вылетело из головы.
— Что значит — называл? Мне его представили. Нас знакомили. Странно, и у меня из головы вылетело.
— Саток? — предположил собеседник. — Серая Сова?
— Ты еще скажи — Гайавата.
Поскольку они, не дождавшись трамвая, влились в маленькую ларечную массовку, последние слова их слышал подошедший с карликом со стороны Никольского переулка, то есть кроватной фабрики, Толик. На спине Толик нес панцирную сетку без каркаса, отчего напоминал большую черепаху или одного из ее родственников. Карлик шел почти налегке, был вооружен прозрачным полиэтиленовым пакетом с никелированными шариками и внушительным рулоном чертежей.
— Никак вы вспоминаете имя индейца? — осведомился Толик.
Художники дуэтом подтвердили.
— При мне его никто по имени не называл, — сообщил Толик. — А почему бы не спросить художников, к которым он в гости ходил?
— Они в отъезде.
— В Старой Ладоге, — уточнил Гриша.
— Нет, они под Москвой, — сказал Миша. — В Загорске.
— Загорска не знаю, — покачал головой Толик.
— Это Троице-Сергиев посад, — заметил из очереди один из филологов.
— Знаю! — вскричал Толик. — Троице-Сергиева лавра! Сергий Радонежский!
— Индейцы, между прочим, — сказал второй филолог, сдувая пивную пену, — малознакомым людям вообще имя свое не называют. Представляются прозвищем. Можно даже несколькими прозвищами обзавестись и обнародовать их по очереди, а уж если дело дойдет до хорошего знакомства — и имя сообщат.
— А когда кто-нибудь из индейцев, — подхватил его друг, — берет в долг деньги, он имя свое оставляет в залог. Пока долг не возвращен, подзывают его окриком или жестом.
— У меня есть один знакомый, — сказал карлик, — из долгов не вылезает, стреляет у всех. По этой логике он уже давно Эй!
Толик встал и стал рыться по карманам видавшего виды рабочего халата своего; под халатом была курточка, тоже вся в карманах, но он проверил и кармашки рубахи. Карманов оказалось бесчисленное множество. Из каждого доставал он блокноты, разного размера записки, сложенные бумажки, исписанные крупным атаксическим почерком. Наконец развернул он искомый клочок.
— Я выписывал названия индейских племен, — радостно сообщил он, — сейчас я всем прочту, вдруг вы слышали, из какого он племени и по ассоциации вспомните его имя. «Ирокезы, кайюга, онондага, онеида, мохаук, тускарора, гуроны, алгонкины, делавары, оджибуэи, чиппава, меноман, потаватоми, арапахо, черноногие, чейенны, мускоти, чероки, чокто, чикасы, семинолы…»
— Оцеола, друг семинолов, — сказал Гриша.
— А не сын? — спросил Миша.
— «Сиу, — продолжал читать Толик, — дакоты, вороны, манданы, оседжи, понкя, виннебаго, кайова, поуни, атабаски, апачи, навахо, юкки, хока, помо, вашо, юла, пенути, вентун, майду, мивок, хопу, зуни, тэва, тлинкит, хайда, цимшиан, квакиутль, нутка, сэвиш». Черт, что я вам читаю. Я не ту бумажку выкинул, не ту оставил. Это индейцы Северной Америки, а наш говорил, что он из Венесуэлы.
— А на кой ты вообще всё это выписывал? — поинтересовался подливающий в мятой шляпе.
— Дык я писатель, — улыбнулся Толик во весь рот своей чудесной улыбочкой без одного зуба. — Много чего записываю. Вдруг понадобится.
— Ты разве не разнорабочий? — спросила торговка пивом, заинтересовавшись.
— Разнорабочий в настоящий момент, по образованию столяр-краснодеревец, плотником работал, грузчиком и всё такое. Но — писатель. В литературном объединении состою.
— И публикуетесь? — спросили филологи дуэтом.
— Были две публикации. На обсуждении в Союзе писателей рассказы читал. Как же я не тот список выкинул? Но этот я тоже, пожалуй, оставлю, раз он сам остался. Мне один приятель закадычный, тоже разнорабочий, тоже писатель, как за воротник заложит, упреки всяческие говорит, как всем, впрочем, у него стиль такой, у забулдыги: ты, говорит, хитрый, впечатление произвести стремишься, начитанность выказываешь, под Горького косишь.
— А ты косишь? — спросил карлик.
— Разве что отчасти невольно, — отвечал Толик. — Вот, например, на сегодняшний день у меня, как у классика, третья жена и повышенная сентиментальность, всё мне трогательно, всё время всплакнуть хочется.
Туман подступал со всех сторон, уже скрылись купола Исаакия и Спасо-Преображенского собора, померк Никольский рынок, в непроявленную переводную картинку превратилась Фонтанка.
— Опять туман, — сказал один из филологов. — Как в Лондоне. Мы прямо какой-то Пиквикский клуб.
— Мы и без тумана Пиквикский клуб нелепых петербургских фигур, как один знакомый поэт О. выражается, — сказал Толик, присобачивая на спину панцирную сетку броненосца.
Тут открылась за ларьком дверь углового дома, вышла Шанталь.
Толик спросил ее, превежливо раскланявшись:
— Знаете ли вы какие-нибудь индейские имена?
— Вэша Куоннезин, — неожиданно отвечала Шанталь, — Большая Выдра, Пад-уэй-уэй-дус, Мато-дженс, Серая Сова, Анахорео.
От пейзажа остался только ларек с завсегдатаями.
Шанталь пошла по Большой Подьяческой к Садовой, Толик с карликом — на набережную.
Туман хотел было поглотить и ларек, но раздумал, стал рассеиваться. Гриша и Миша, заслышав трамвайные тихие звяканья-бряканья, перебежали переулок, загрузились в первый вагон и уехали на меридиан.
— Поехали на меридиан, — сказал Гриша.
— На меридианный проспект, — уточнил Миша.
На именуемом ими меридианным Московском проспекте присмотрел он крышу, которую хотел показать товарищу, вид с нее открывался замечательный. С недавних времен пристрастились они к городским пейзажам, открывающимся с птичьего полета. Так, с крыши, на которую можно было выйти из окна маленькой столовой захаровской мансарды, писали они этюды втроем: Илья А. из Таджикистана (все почему-то звали его Сашею), Гриша И. и Миша Б. Сергей Ефимович говорил: «А., И., Б. сидели на трубе».
Открытие их было несколько запоздалым, девочка с этюдником, например, постоянно рисовала наброски с крыши дома Главного штаба, где обитала в одной коммуналке с Гарсисою; ей нравилось находиться на одном уровне со знаменитой квадригою с римским ямщиком и с подменными черными статуями Зимнего дворца.
Шанталь шла по набережной, рассеянно размышляя о том, что стоило бы поведать вопрошающим, что по индейски «кот» — это стена, «хоп» — топить печь, «мас» — карлик, «ом» — пена, «север» — шаман, а «бакуль» — молодость. Облако — «муяль» — тумана развеивалось, развеществлялось, оставляя в воздухе еле видимый серебристый отсвет.