Ты, синица, садись на подсвечник,
зяблик, ты на часы, только стрелок
не трогай.
И врачи, и медсестры твердили: в санаторий после второго инфаркта, в санаторий, но он спешил в Комарово, хотел отпраздновать день рождения, как всегда, в своем доме, среди близких ему людей.
В доме было сыро, холодно, точно в склепе, он открыл окна, волна полутеплого живого весеннего воздуха влилась внутрь.
Затопить котел сил не было, стоило отсидеться, отлежаться. Привезли газовый баллон, за который накануне заплатили по его просьбе соседи.
Он поставил на письменный старинный любимый стол маленькую акварель индейца в кожаной рукодельной рамке, достал с полки над портретом Баха — улыбнувшись: надо же для веселия души прочесть о себе что-то хорошее, — желтый пакет со статьями из будущего. Подумав, достал привезенный конверт с надписью «Завещание», чтобы показать его Лене, когда она приедет навестить. Холод был собачий, приняв нитроглицерин, пошел он включить газ.
Баллон был пуст.
Эти газовщики, вечно пьяные, то ли спутали баллоны, то ли подрабатывали: тем, кто приплатит, ставили без очереди полный, тетёхам — пустой.
Он послал себе из Москвы несколько посылок, чтобы меньше вещей тащить, в одном из ящиков электроплитка; но извещений, хотя посылки отправил он за две недели, в почтовом ящике не оказалось.
И тут его охватил гнев.
Что за мерзавцы — лишить возможности поесть, выпить чаю старого одинокого больного человека? На секунду он даже забыл, что этот человек — он сам. Квитанции оплачивали на почте, туда же должны были прийти посылки; надо было идти квартала четыре. Он не был уверен, что дойдет. Дверь закрывать не стал, одуванчиковый золотой лужок перед домом встретил его всплеском веселого желто-золотого солнечного цветения. Наверху, должно быть, на березе, пел зяблик, храбрый малютка, прилетающий раньше всех, застающий последние снегопады, улетающий последним, когда первый снег нисходит.
А что, если, — подумал он, закрывая калитку, — правы народы, твердящие о переселении душ? Умру, стану птицей?
Нина Александровна с молоденькой спутницей своей (выпустившей год назад под ее редакцией книгу стихов и познакомившейся с Клюзнером в его последнее лето) приехала на кладбище на такси.
Народу было мало: представитель Союза композиторов, чьей обязанностью было произносить кладбищенские речи, бедно одетый юноша, какой-то незаметный человек в сером пыльнике, худенькая женщина (она спросила спутницу Нины Александровны: «Вы не Лена?»), два могильщика.
Пока говорил речь безымянный композитор, пока опускали гроб, бросали по горсти песка (песок был тяжелый, влажный, темно-золотой), на дереве над могилой пел зяблик. Под его голосок все и разошлись.
Мужчины уехали на похоронном автобусе, могильщики ушли в неизвестном направлении, Нина Александровна и приехавшая с нею поэтесса пошли на вокзал, однако по дороге свернули к клюзнеровскому дому, а худенькая темноволосая женщина, написав что-то на листе бумаги, положила записку свою на могилу, придавив ее камнем.
Дом стоял темный, тихий, блестя стеклами, осиротевший, издалека на темной опечатанной двери видна была ярко-белая казенная бумажка с лиловой печатью милицейского ведомства. Лужок вокруг дома, освещенный солнцем, сиял, слезы проступали от слепящей яркости одуванчиковой медовой желтизны.
В поезде к женщинам пристала цыганка, требовала, чтобы согласились погадать, хотела денег, Нина Александровна сказала — оставьте нас, уйдите, мы с похорон, нам не до ваших гаданий, цыганка обрушилась на них с проклятьями, будьте вы обе прокляты, трех рублей вам жалко, пошла, звеня бранзулетками, шумя юбками, в соседний вагон, образ ситцевой Смерти.
— Все-таки талант у него был редкий, — сказала Нина Александровна, — музыка чудесная, что-то моцартовское, свет, серебро, это людей к нему и привлекало.
— Но ведь я не слышала его музыки, — возразила ей спутница ее, — а с детства ходила вокруг темного бревенчатого дома с крутой крышей на околице, прозрачные стекла, зеленая лампа в окне, волшебное царство.
Вагон привычно стучал колесами, но словно стерлась, развеялась череда заоконных пейзажей с загородными домами, деревьями, перронами, названиями станций: ехали в облаке, где светился пронзительный одуванчиковый лужок перед темным опустевшим крыльцом, жгла руку горсть тяжелого песка, звучал бессмертный голосок зяблика.
Через три дня из репинского Дома творчества композиторов съехал в Москву Шостакович. Похоронили его в августе того же лета. А в июле умер Бихтер.