LVII

Начиная с этого момента у людей появилась мысль о сражении; те, кто проходил вблизи своих жилищ, вдруг покидали ряды погребального шествия, а спустя короткое время возвращались туда, прихватив с собой какой-нибудь пистолет, рукоятка которого угрожающе торчала у них из-за пояса, или какую-нибудь шпагу, эфес которой закрывал им грудь.

Когда бульвар Тампля остался позади, было уже очевидно, что все идут в бой.

В таком настроении люди дошли до площади Бастилии, ощетинившейся штыками: там, как уже было сказано, стоял 12-й полк легкой пехоты.

Однако в тот момент, когда по площади проходили артиллеристы, какой-то офицер покинул полковой строй, несомненно под предлогом пожать руку другу, а затем вполголоса произнес:

— Граждане! Я республиканец, и вы можете рассчитывать на нас.

Это обещание отдельного человека, распространившееся как новость в толпе, придало людям уверенность в том, что армия не только не будет стрелять в народ, но и станет на его сторону.

Спустя минуту со стороны улицы Сент-Антуан доносится сильный шум, и около шестидесяти учеников Политехнической школы — половина без шапок, потерянных по дороге, а кое-кто с обнаженной шпагой в руке — оказываются бок о бок с беженцами и обмениваются рукопожатиями с артиллеристами.

Они нарушили запрет и, распаленные от долгого и быстрого бега, примчались, готовые к восстанию.

Увидев их, оркестр, находившийся во главе шествия, по собственному почину грянул «Марсельезу».

Надо было слышать эту зажигательную музыку, чтобы понять, какая дрожь при ее звуках пронеслась по жилам присутствующих.

Погребальное шествие, на короткое время остановившееся на площади Бастилии, снова тронулось в путь, двинувшись по бульвару Бурдон.

Голова колонны остановилась у Аустерлицкого моста.

С установленного там помоста должны были прозвучать прощальные речи.

Первыми произнесли речи генерал Лафайет, маршал Клозель, г-н Моген и генералы-беженцы Салданья и Серконьяни.

Ничто в их речах, написанных заранее, не отвечало волнению, которым было охвачено в этот момент людское сборище, и потому их выслушали в мрачном молчании.

Совсем не такие речи требовались этой лихорадочно возбужденной и озлобленной толпе.

Однако вслед за первыми ораторами помостом завладели другие: это были уже не трибунные ораторы с холодным и напыщенным красноречием, а уличные трибуны с пламенным вдохновением, которые поднимали все коренные национальные вопросы, растоптанные за последние два года, и выставляли их, словно истерзанные пытками трупы, напоказ толпе. Эти ораторы олицетворяли собой крайнее возбуждение, восстание, угрозу.

И вот им бешено аплодировали.

Внезапно посреди этих криков, этих воплей, посреди оружия, которым открыто размахивали в воздухе, и оружия, которое до поры прятали на груди и теперь вынимали оттуда, возникло страшное видение, нечто вроде облаченного в черное всадника из Апокалипсиса; он восседал на черном коне, с трудом двигавшегося посреди толпы. В руке он держал красное знамя, складки которого обволакивали его; знамя это было увенчано фригийским колпаком.

Десять тысяч солдат, которые беглым шагом двинулись бы на республиканцев, устрашили бы их меньше, чем этот человек: этот человек был призраком первой Республики; это был обагренный кровью 93 год, заклинаниями вызванный с площади Революции; это было 10 августа, это были 2 и 3 сентября, это было 21 января.

Понятно, что при виде этого призрака буржуа должны были отступить на шаг, а республиканцы остаться одни, опираясь впредь лишь на собственную убежденность.

Но, поскольку их убежденность была огромной, они не испытывали колебаний.

И тогда началась страшная битва, из-за которой всего за час половина Парижа оказалась охвачена огнем и дымом.

Подробности страшных сражений 5 и 6 июня останутся на одной из тех кровавых страниц, что написаны рукой гражданских войн. Никогда еще героизм не поднимался до такой высоты: на протяжении тридцати часов шестьдесят человек держались против целой армии, и, когда огонь погас, когда пушки перестали грохотать, оказалось, что двадцать или двадцать пять человек убиты и двадцать два человека арестованы; остальные бойцы, числом примерно от восьми до десяти, штыками проложили себе проход и скрылись.

Пока республиканцы собственной кровью освящали на улице Сен-Мерри новую религию, апостолами и мучениками которой они одновременно стали, депутаты оппозиции совещались в доме г-на Лаффита.

Любопытным документом явился бы протокол этого совещания, участники которого разрывались между желанием взять власть в свои руки и страхом скомпрометировать себя. В конечном счете, как это происходит всегда, момент был упущен. Осознав, что уже слишком поздно, депутаты решили обратиться 6 июня 1832 года к Луи Филиппу с таким же заявлением, с каким 28 июля 1830 года оппозиция обратилась к Карлу X.

В это посольство были назначены господа Франсуа Араго, Одилон Барро и Лаффит.

Король только что вернулся в Тюильри.

Около половины шестого вечера, находясь в Сен-Клу, он узнал о том, что происходило в Париже. Его первое побуждение состояло в том, чтобы пойти прямо навстречу опасности, чтобы понять, насколько она ему по плечу; так что он отправился к королеве, все рассказал ей и спросил ее, что она намеревается делать.

— То же, что и вы, — ответила королева.

— Я уезжаю в Париж.

— Тогда я уезжаю вместе с вами.

И они в самом деле уехали вдвоем. В девять часов вечера король и королева уже были в Тюильри.

Министры находились в главном штабе национальной гвардии; король приказал им явиться к нему. В полночь началось заседание совета министров, и на нем было предложено ввести в Париже военное положение; однако предложение это показалось поспешным, и решение по нему было отложено на следующий день.

Был уже час ночи. В шесть часов утра, немного отдохнув в Тюильри, король уже сидел верхом на лошади.

Он побывал на нескольких сторожевых постах города и под крики «Долой карлистов!», «Долой республиканцев!» провел смотр национальной гвардии предместий, явившейся в Париж прошедшей ночью.

Таким образом, правительству удалось заставить людей поверить не только в якобинское восстание, но еще и в то, что это якобинское восстание сочетается с карлистским восстанием.

Это нелепое обвинение вызывало доверие, и его повторяли даже серьезные люди.

Правда, те, кто настаивал на нем сильнее всего, были, возможно теми, кто меньше всего в него верил.

В полдень республиканцы сосредоточились в квартале Сен-Мерри, окруженные со всех сторон; участь их была предрешена, и вопрос был лишь во времени и в количестве погибших.

Король решил проехать по бульварам и набережным.

Он выехал из Тюильри, сопровождаемый герцогом Немурским, маршалом Жераром, военным министром, министром внутренних дел и министром торговли; короля сопровождали также его ординарцы и адъютанты; либо впереди него, либо вслед за ним ехало несколько взводов карабинеров, драгун и конных национальных гвардейцев.

Он начал с того, что провел смотр войск, сосредоточенных на площади Согласия и на Елисейских полях, а затем, проехав по линии бульваров и Сент-Антуанскому предместью вплоть до заставы Трона, по набережным вернулся в Тюильри.

Трое депутатов явились к королю как раз в момент его возвращения из этой поездки и застали его еще охваченным крайним возбуждением.

Когда они прибыли в Тюильри, подле короля находился г-н Гизо.

Депутаты приехали в открытой коляске, так что видеть их могли все. Однако между 29 июля и 6 июня уже пролегла пропасть, и потому насколько горячо приветствовали короля во время его поездки, настолько же холодно взирали на депутатов, пока они ехали во дворец.

В тот момент, когда они въехали во двор Тюильри, какой-то человек ухватился за поводья их лошадей и, остановив коляску, крикнул:

— Остерегитесь, господа! С королем теперь Гизо, и вы рискуете головой!

Произнеся это, странный советчик исчез.

Тем не менее они сошли с коляски и попросили об аудиенции у короля, который через несколько минут велел передать депутатам, что он готов принять их.

У дверей кабинета г-н Лаффит остановил двух своих коллег.

— Вы не поверите, господа, — сказал он, — но король попытается поднять нас на смех.

Дверь отворилась. Господина Лаффита, г-на Одилона Барро и г-на Араго впустили в кабинет.

Беседа между королем и тремя депутатами была долгой. Они заявили ему, что, поскольку его победа законна и должна быть решительной, ей следует быть одновременно и милосердной и что если после полутора лет спокойствия порядок был так грубо нарушен не только в Париже, но и во многих других городах Франции, то объясняется это роковой системой 13 марта, принятой королем.

— Вы одержите победу именем закона, — добавил г-н Одилон Барро, — и, тем не менее, эта победа окажется жестокой, ибо она будет куплена ценой французской крови.

— А кто в этом виноват? — ответил король. — Несколько негодяев напали на мое правительство, так разве я не должен был защищаться? Я не знаю, впрочем, какие сведения смогли собрать вы, но что касается меня, то я уверен, что сопротивление скоро прекратится. Пушка, грохот которой вы сейчас слышите, стреляет по кварталу Сен-Мерри, где засели мятежники.

— Вы победитель, государь, — промолвил г-н Одилон Барро. — Не допустите, чтобы этой победой злоупотребили: жестокость после сражения может повлечь за собой новые бедствия.

— Я только что проехал по Парижу, — сказал король, — и за все время моей поездки слышал, что люди кричали лишь: «Да здравствует король!» и «Скорый суд, государь!» По возвращении я известил господина Барта об этом желании населения. Он поручился мне, что будут созданы чрезвычайные суды присяжных и благодаря этому обвиняемые предстанут перед судом не позднее, чем через две недели. Полагаю, что этого достаточно; правосудие будет осуществляться как обычно, без какой бы то ни было жестокости.

— Недостаточно наказать, государь, — живо откликнулся г-н Лаффит. — Необходимо подумать о средствах успокоить всеобщее раздражение; правительство должно действовать не только благодаря физической силе, но и, главным образом, благодаря нравственной силе, благодаря любви нации. Страна недовольна тем, как идут дела, в этом и состоят причины беспорядков.

— Вы ошибаетесь, сударь, — ответил король. — Ничто не может лишить меня любви со стороны нации. Это печать посредством измышлений и клеветы ежедневно работает над тем, чтобы свалить меня.

— Причиной всех бед является правительственная система, — заявил г-н Араго. — Эту систему необходимо изменить. Франция согласилась со всеми последствиями Июльской революции. Почти все члены оппозиции желали монархии, но монархии народной.

— Правильнее сказать все, — прервал его г-н Лаффит. — Вся оппозиция согласна с тем, что Июльская монархия должна быть сохранена.

— Рад узнать, — с иронией в голосе заметил король, — что господа Кабе и Гарнье-Пажес думают так же.

— Сегодня, — ответил королю г-н Араго, — существуют три партии; однако это министерская система дает силы республиканской партии, и я обвиняю в этом министерство. Нужна система более либеральная во внутренних делах и менее слабая и снисходительная по отношению к загранице. И тогда народ и государь будут прочно связаны между собой. Нынешняя система гибельна для короля, для его семьи и для страны.

— В том, что вы говорите, отчасти есть правда; моя популярность, возможно, поколеблена; однако это не вина моего правительства, это результат клеветы и злобных козней, посредством которых республиканцы и карлисты хотят свалить меня.

Печать нападает на меня с неслыханной свирепостью. Я подвергаюсь жестоким оскорблениям, но мало или плохо защищен. Я смирился со своей участью, черпая силу в собственной честности. Журналисты дошли до утверждения, что я сочувственно отношусь к карлистам! Но поднимитесь к истокам дома Орлеанов, и среди его тогдашних заклятых врагов вы найдете тех, кто сегодня входит в число вождей карлистской партии.

Клеветники говорят, что я честолюбив, ненасытно жаден к богатству и желаю иметь блистательный двор! Но я прошел по всем ступеням жизни и мог бы сказать:

Блажен, кто скромный жребий свой приемлет…[2]

Мне было дано стать королем, поскольку лишь я один мог спасти Францию от деспотизма и анархии. Я всегда выступал против Бурбонов старшей ветви; никто не был их врагом в большей степени, чем я. И потому нелепо предполагать, что у меня есть мысль пойти с ними на мировую.

Разговоры о программе Ратуши являются бесстыдной ложью, в свидетели чему я призываю господина Лаффита. В речи, произнесенной над гробом генерала Ламарка, кто-то, кого я даже не знаю, говорил о торжественно принятых, а затем вероломно забытых обязательствах.

Но это ложь, вызывающая у меня возмущение. Я не давал никаких обещаний. По закону я ничего не должен был обещать, а на деле ничего и не обещал.

Революция свершилась под крики «Да здравствует Хартия!». Народ требовал Хартию, и она была исправлена упразднением четырнадцатой статьи.

Взойдя на трон, я тотчас же принял систему управления, которая показалась мне правильной, и она кажется мне правильной еще и сегодня. Докажите, что я ошибаюсь, и я изменю ее; в противном случае я буду настаивать на своем, ибо я человек честный и принципиальный; скорее меня разрубят на мелкие кусочки, чем заставят поступить против моего убеждения.

У меня нет приближенных; возможно, это самолюбие, но я не подчиняюсь никакому влиянию. Моя система кажется мне превосходной; попробуйте доказать обратное.

— Это доказал опыт, — промолвил г-н Араго. — Дерзость карлистов, политическая рознь, гражданская война в Вандее и в Париже служат приговором системе тринадцатого марта. Наше положение ухудшилось; несколько молодых людей только что попытались свергнуть правительство, рассчитывая на недовольство народа; они не решились бы на это пятнадцать месяцев тому назад.

— Я только что проехал через весь Париж. И что же? Никогда мне приходилось слышать более единодушных и более горячих возгласов «Да здравствует король!» и никогда национальная гвардия не выказывала большей преданности.

— Я тоже видел национальную гвардию, — ответил г-н Араго. — Она хотела побороть анархию, однако у нее было и желание изменить систему. Таково мое мнение; правда, это всего лишь мнение рядового национального гвардейца, и потому большого веса оно не имеет; в устах какого-нибудь полковника оно значило бы больше.

— Я вас понимаю… Никогда не мог взять в толк, в силу какой прихоти Казимир Перье так упорно противился воле двенадцатого легиона.

Что же касается системы, которую вы называете системой тринадцатого марта, то она датируется не тринадцатым марта; я принял ее по зрелом размышлении, вступив на трон, и ей всегда следовали, даже при господине Лаффите.

— Ваше величество ошибается, — возразил г-н Лаффит, — я отвергаю всякое уподобление кабинета министров, возглавлявшегося мной, правительству Перье. Правда, принятые тогда меры имели, вопреки моей воле, большее сходство с его мерами, чем мне хотелось бы; однако сошлюсь на речи, которые я произносил тогда с вашего одобрения.

— Взгляды были теми же, — ответил король. — Правительство всегда шло одной и той же линией, поскольку эта линия была принята по зрелом размышлении. Покажите мне ее отрицательные стороны, ибо в вашем докладе я не нашел ничего, абсолютно ничего.

— Малые причины способны привести к весьма большим последствиям, — заметил г-н Араго. — Именно явные ошибки правительства повлекли за собой охлаждение к нему со стороны нации. К примеру, вошедшее в практику расформирование национальной гвардии самых патриотичных городов, в том числе и пограничных, у многих уничтожило доброжелательное отношение к власти. В Перпиньяне для этого вообще не было никакого предлога, и все произошло по прихоти префекта, желавшего угодить чувствам Казимира Перье.

— В Гренобле, — добавил г-н Одилон Барро, — ошибки правительства были многочисленными и непростительными.

— Об этом деле, господа, — живо откликнулся Луи Филипп, — распустили самые злостные вымыслы; оклеветали органы власти, оклеветали тридцать пятый полк. Выходит, нужно было позволить унижать власть? Нужно было терпеть, когда по улицам города безнаказанно таскали чучело короля в образе животного, которое ведут на бойню? И поскольку храбрые солдаты встали на защиту короля, законов и порядка, их осудили и обозвали убийцами!

— Правительство оберегает карлистов, — вставил свое замечание г-н Одилон Барро, — оно пошло на мировую с ними, а это серьезная ошибка. Мы много раз требовали, чтобы правительство применяло законы к карлистам, принимавшим участие в вооруженном восстании на западе страны, и очистило органы управления от окопавшихся там карлистов. Отнюдь, правительство выдало охранные листы главарям банд.

— Ничего подобного! — воскликнул король.

— Ваши министры признались в этом с трибуны, — упорствовал г-н Одилон Барро.

— Они сказали то, что хотели сказать, но я решительно выступал и выступаю за то, чтобы карлистам отказывали в охранных листах.

— Это позволило бы избежать введения военного положения в четырех департаментах и крупных издержек, — продолжал г-н Одилон Барро.

— Я никогда не противился мерам, предложенным против карлистов; Дюпон (из Эра) никогда не щадил их. Я не думаю, что они есть в армии. Кто-то из них задействован в области финансов, но господин Лаффит знает, насколько опасны и трудны изменения в этом ведомстве. Обвинение в покровительстве карлистам удивляет меня более всего, ведь эмиграция никогда не могла простить мне отказа сражаться против Франции.

Да, признаюсь, я медлил с одобрением предложения Бриквиля, это правда; но речь шла о конфискации шестисот тысяч франков ренты, принадлежавших изгнанной семье, и мне претило подписывать такой указ.

Честь Франции требует, чтобы эта семья не была вынуждена просить милостыню на чужбине. Тем не менее, хотя герцогиня Беррийская приходится племянницей королеве, я дал приказ о ее аресте; но я не хочу крови. Вспомните, что сказал один из членов Конвента: «Они отрубили голову Карлу Первому, и Стюарты вернулись; они ограничились тем, что изгнали Якова Второго, и Стюарты навсегда исчезли из Англии». Мой отец, несмотря на мои просьбы, совершил ошибку, проголосовав за смерть Людовика Шестнадцатого из желания дать кровавые доказательства верности Революции; я не намерен повторять его ошибки.

— Более всего раздражает нацию отсутствие у кабинета министров достоинства во взаимоотношениях с заграницей, его слабодушие, его малая забота о национальной чести, — произнес г-н Араго. — Пруссаки были остановлены, когда с ними заговорили твердым тоном, вот и австрийцы ни за что не вторглись бы в Италию, если бы в сношениях с ними придерживались такого же языка.

— Вы говорите о наших угрозах в отношении Бельгии, но эти угрозы не могли оказать большого действия; вы знаете, сколько у нас было тогда войск? У нас было семьдесят восемь тысяч солдат, учитывая армию в Алжире; семьдесят восемь тысяч, не более; и вы хотели воевать, имея такую армию?

— Этого было тогда вполне достаточно, принимая в расчет воодушевление нации, — ответил королю г-н Араго. — Если правительство Франции пользуется доверием народа, оно всегда может говорить решительно. Невыразимая манера говорить господина де Сент-Олера вызывает единодушное недовольство людей. Он просил пощады для короля французов!.. И у кого? У папы!..

— Не так взволнованно, господин Араго… — прервал его король. — По-видимому, кое-что в манере говорить господина де Сент-Олера достойно порицания, но, когда ему сделали это замечание, он ответил, что иначе не смог бы добиться успеха. К тому же это не мы пошли на уступки, это нам их сделали. Нам уступили все то, что мы требовали, и все то, чего сначала нам не хотели предоставлять; мы вынудили заграницу сделать то, чего она не хотела делать. К примеру, история с Бельгией будет полностью закончена уже через несколько дней, и король Голландии, хочет он того или не хочет, будет вынужден согласиться на это. Мы вынудили императора России согласиться на раздел Бельгии, а ведь вначале он чрезвычайно определенно заявлял, что никогда не допустит этого.

— Но этот успех достигнут лишь ценой того, что… — попытался было заметить г-н Араго.

— Таким образом, — произнес Луи Филипп, прерывая г-на Араго, — история с Бельгией как будто закончена. История с Италией не представляется мне столь же ясной, я даже не знаю, когда она завершится, поскольку любого папу не так-то просто образумить. Впрочем, из всех европейских держав Франция все еще находится в самом благоприятном положении, ибо в других державах налицо все начатки революции, но чтобы покончить с ними, у них нет такой фигуры, как герцог Орлеанский.

Франция и Англия могут управляться только при наличии свободной печати. Мне понятны ее отрицательные стороны. Я знаю, что снисходительность суда присяжных приносит много вреда, но не вижу средства исправить дело. Вот почему, когда, впадая в очередной приступ гнева, Казимир Перье предлагал ввести исключительные меры, я всегда противился этому. Немецкие князья хотят ввести цензуру: подождем, чем для них это закончится.

— Мы боимся злоупотребить временем вашего величества, — промолвил г-н Одилон Барро.

— Я конституционный король, и выслушивать всех — мой долг. В свое время аудиенцию у меня получили даже господа Моген и Кабе! Так что я не иначе как с удовольствием встречаюсь с тремя особами, с которыми меня связывают личные отношения и которые могут сказать мне правду, приправив ее как можно меньшей горечью.

— Ваше величество находит принятую систему управления безукоризненной, мы же полагаем противное, так что продолжать этот разговор бесполезно, — заметил г-н Одилон Барро.

— Я считаю эту систему превосходной и, пока мне не будет дано доказательство противного, не намерен менять ее. Намерения мои чисты, я желаю счастья Франции и никогда не ополчался на нее. Все трудности происходят оттого, что мне не воздают должное, оттого, что недоброжелательство и клевета пытаются свалить меня. Если я присутствую на заседании совета министров, журналисты кричат, что государство погибло и конституционного правительства больше нет. Однако вовсе не я заставляю принимать решения, направленные на подавление свобод. К примеру, сегодня утром мне предложили ввести в Париже военное положение, но я отказался; законов имеется достаточно, а я хочу править только с помощью законов.

— Мы приветствуем это решение вашего величества, — единодушно заявили депутаты.

— В вашем докладе вы обвиняете меня в ненасытной жадности к богатству.

— Государь, — вместе откликнулись г-н Араго и г-н Одилон Барро, — мы уверены, этого нет в докладе.

— Господа, не настаивайте, там это есть, — произнес, обращаясь к коллегам, г-н Лаффит.

— Как видите, господин Лаффит припомнил то, о чем я говорю. Вы обвиняете меня в желании скопить немыслимые богатства.

— Мы лишь сказали, — ответил г-н Араго, — что ваши министры потребовали для вашего величества цивильный лист чересчур большого размера. Таково было наше намерение.

— Я не знаю ваших намерений, я знаю только факты.

— Со стороны патриотов, — произнес г-н Одилон Барро, — есть раздражение, охлаждение и уныние, тогда как карлисты исполнены дерзости. Я умоляю ваше величество отыскать причину такого положения и исправить его. Возможно, время еще есть. Нынешний момент даже удобен для этого, поскольку вы только что подавили восстание. Ваше величество может верить нам, ведь нами, всеми тремя, руководит только любовь к Франции и к вашему величеству. Господин Араго стремится лишь к тому, чтобы оставить политику ради науки, которая прославила его; господин Лаффит донельзя разочаровался во власти, ну а я готов расписаться кровью, что не хочу занимать ровным счетом никакой должности в вашем правительстве, поскольку испытываю чрезвычайную радость от полученной возможности вернуться в свой кабинет и, не отвлекаясь, предаться занятиям, которые дают мне независимость и материальное благополучие.

— Господин Барро, я не принимаю вашего отречения, которое вы мне предлагаете, — промолвил король, хлопнув по плечу г-на Одилона Барро.

— Государь, — ответил г-н Одилон Барро, — соблаговолите видеть в нас лишь бескорыстных людей, выражающих мнение искренних и умеренных патриотов. Вы приговорены управлять посредством свободы и в согласии со свободой, так примите все последствия подобного положения.

— Именно в этом состоит мое намерение, именно это я и делаю. Я не буду ничего менять в системе, ибо меняю ее, лишь когда мне показывают мою ошибку. Лишь один раз я отступил от этой привычки: по случаю моего герба. Я дорожил геральдическими лилиями, поскольку они были моими, поскольку они были моей собственностью, как и собственностью старшей ветви Бурбонов, поскольку во все времена они были украшением наших гербовых щитов. Люди захотели упразднить лилии, что было глупостью. Я долго сопротивлялся этому, невзирая даже на настояния господина Лаффита, но кончил тем, что уступил насилию.

Но в конце концов, господа, что вы хотите мне предложить?

— Золотую середину между системой тринадцатого марта и республикой, — ответил г-н Араго.

— Воззвание, — подхватил г-н Одилон Барро, — в котором ваше величество, уведомив Францию об опасных событиях последних двух дней, снова и откровенно выразит свою приверженность принципам Июльской революции, должно, на мой взгляд, произвести великолепное впечатление.

— К несчастью, — ответил Луи Филипп, — конституционный король не может высказываться с трибуны. О своих личных чувствах я могу сообщать лишь во время поездок, и вы не раз убеждались, что я всегда пользовался такими возможностями, никогда не упуская их.

— Я ухожу, проникнутый глубокой печалью, — произнес г-н Лаффит, — поскольку верю в искренность ваших убеждений, а эти убеждения делают великие беды неизбежными. Я страшусь их для Франции, а еще больше — для короля. Несчастье происходит из-за различий в оценке Июльской революции. Кто-то видит в ней лишь несколько улучшенную Хартию тысяча восемьсот четырнадцатого года и простую смену лиц, тогда как бо́льшая часть граждан, по крайней мере все решительные люди, усматривают в ней победу народовластия и полное уничтожение режима Реставрации. Уже давно печать выступала против системы тринадцатого марта; против нее своим присутствием выступала и та огромная толпа, что примкнула к погребальному шествию с гробом генерала Ламарка; эта толпа состояла из людей всех слоев общества, всех уровней имущественного положения, из военных, буржуа, молодежи, простонародья, национальной гвардии; и если на другой день пятнадцать или двадцать тысяч национальных гвардейцев встали на защиту правительства, то это произошло не потому, что они поддерживали его действия, а единственно потому, что их собственная жизнь оказалась в опасности. В этот момент они предали забвению систему тринадцатого марта и думали лишь о спасении Июльской монархии.

— Господин Лаффит, — ответил король, — я верю в вашу искренность, но в данном случае вы ошибаетесь: против системы тринадцатого марта, как вы упорно продолжаете ее называть, выступают лишь республиканцы и карлисты.

— Эта система, — сказал в заключение г-н Лаффит, — привела нас к гражданской войне. Даже если противники данной системы будут составлять в стране меньшинство, это меньшинство обладает такой энергией, что пренебрегать им нельзя. Моральная сила значит больше, чем пушки и штыки. Добропорядочные граждане не могут избавиться от острой тревоги за судьбу монархии, которая дорога им и которая оказалась скомпрометирована системой, несовместимой с чувствами французов.

— Вопрос в том, кто такой Луи Филипп: это псевдозаконный король или король, узаконенный волей нации? — произнес г-н Одилон Барро. — Его выбрали королем как Бурбона или хотя он и Бурбон? Если бы, вместо того чтобы следовать застарелым путем Реставрации, вы пожелали, чтобы все органы власти, все общественные институты имели то же происхождение, что и ваша власть, союз между Францией и вашей династией был бы возможен, причем без угрозы разрыва. Коль скоро вы думаете иначе, продолжайте свой опыт, однако друзья страны и вашего величества могут участвовать в этом лишь с большой тревогой.

— Я буду упорствовать в том, что считаю благом для моей страны, — ответил король, — и твердо убежден в том, что, когда страсти утихнут, все признают, что я поступаю правильно. Моя жизнь посвящена моей стране, и мне известно, что я ей обещал. И вы знаете, господа, изменял ли я своим обещаниям и своим клятвам.

Загрузка...