LII

Год 1831-й начался с новых волнений. Поминальная месса в годовщину убийства герцога Беррийского послужила поводом к мятежу, длившемуся три дня и имевшему итогом разорение церкви Сен-Жермен-л’Осеруа, ограбление Архиепископского дворца и исчезновение геральдических лилий с королевского гербового щита.

Прежде Луи Филипп хотел попытаться уверить всех, что он Валуа, а не Бурбон.

На сей раз это означало признаться, что он не Бурбон и не Валуа.

Эти события происходили уже при новом кабинете министров. Луи Филипп выплюнул свое первое лекарство, г-на Лаффита.

Вот как все произошло и вот по какому поводу бывший владелец Бретёйского леса подал в отставку с поста председателя совета министров.

С высоты трибуны и устами председателя совета министров Франция провозгласила политику невмешательства, изложив ее в следующих выражениях:

— Франция не позволит, чтобы принцип невмешательства был нарушен. Однако она приложит также все усилия к тому, чтобы никто не поставил под угрозу мир, который может быть сохранен. Если война станет неизбежной, надо будет доказать перед лицом всего мира, что мы ее не хотели и ведем ее лишь потому, что нас поставили перед необходимостью сделать выбор между войной и нарушением наших принципов; но мы станем при этом еще сильнее, когда к силе нашего оружия присоединим убеждение в нашей правоте. Мы продолжим переговоры, и все заставляет нас надеяться, что они будут удачными; но, ведя их, мы будем вооружаться. Через очень короткое время мы будем иметь, помимо наших крепостей, обеспеченных продовольствием и боеприпасами, готовую к бою пятисоттысячную армию, хорошо вооруженную, хорошо организованную и хорошо управляемую; ей будут оказывать поддержку миллион национальных гвардейцев, и король, если понадобится, встанет во главе нации. Мы двинемся вперед сомкнутыми рядами, сильные нашей правотой и мощью наших принципов. Если же при виде трехцветных знамен разразятся бури и они станут нашими союзниками, мы не будем за это ответственны перед миром!

Вполне естественно, что этой декларации принципов, произнесенной с согласия короля, бурно аплодировали в Палате депутатов, а особенно вне ее.

Внезапно разразилась революция в Модене, к которой были причастны сам правящий герцог, желавший стать королем единой Италии, и герцог Орлеанский, сын короля.

Чтобы подавить эту революцию, Австрия приняла решение ввести в Модену свои войска.

В соответствии с воззванием, прозвучавшим с трибуны Палаты депутатов, маршалу Мезону, нашему послу в Вене, было поручено ознакомить австрийский кабинет министров с официальной декларацией, которая запрещала Австрии вступать в Папское государство.

Однако на эту декларацию австрийский кабинет министров ответил следующей простой нотой, вышедшей даже не из-под пера, а из уст г-на фон Меттерниха:

— До сих пор мы позволяли Франции настаивать на принципе невмешательства; однако ей пришло время узнать, что мы не намерены признавать его в делах, касающихся Италии; мы придем с оружием в руках всюду, куда распространится восстание. Если это вмешательство обязательно приведет к войне, ну что ж, пусть будет война! Мы предпочитаем попытать счастья в войне, нежели подвергаться опасности погибнуть в разгар мятежей.

Маршал Мезон передал содержание этой ноты г-ну Себастьяни, министру иностранных дел, и добавил, что нельзя терять ни минуты, что следует взять инициативу в свои руки и двинуть армию по ту сторону Альп.

О депеше, пришедшей к г-ну де Себастьяни, было сообщено не г-ну Лаффиту, председателю совета министров, а королю, который запретил докладывать о ней г-ну Лаффиту.

Господин Лаффит прочитал ее 8 марта в «Национальной газете»: в Париж она пришла 4-го.

Подобное поведение со стороны министра иностранных дел было непостижимым, и потому г-н Лаффит потребовал объяснений от г-на де Себастьяни, который, будучи приперт к стенке, был вынужден признаться, что подчинился приказу свыше.

Господин Лаффит отправился прямо к королю, принявшему его так, как он принял его после регистрации продажи Бретёйского леса и как он принял Лафайета после его смещения Палатой депутатов с поста главнокомандующего национальной гвардией, то есть с горячими уверениями в дружбе.

Затем, поскольку Лаффит начал настаивать на поддержке воинственной программы, зачитанной им в Палате депутатов, Луи Филипп прикрылся своим званием конституционного короля и призвал председателя совета министров обсудить данный вопрос с коллегами.

Заседание совета состоялось 9 марта. Господин Лаффит явился на него; все голоса были поданы за то, чтобы отказаться от этой программы и сохранить мир.

Господин Лаффит подал в отставку, которая была принята без всяких возражений.

Кабинет Казимира Перье был сформирован заранее и ожидал лишь отставки г-на Лаффита.

Так что в течение одного дня состоялись следующие назначения:

маршал Сульт остался военным министром,

г-н Себастьяни сохранил пост министра иностранных дел,

барон Луи занял пост министра финансов,

г-н Барт — министра юстиции,

г-н де Монталиве — министра духовных дел и народного просвещения,

г-н д'Аргу — министра общественных работ и торговли,

г-н де Риньи — военного-морского министра.

Все мы знали г-на Казимира Перье; обидчивость генерала Ламарка и гордыня г-на Гизо не шли ни в какое сравнение с его обидчивостью и его гордыней; безмерный гнев, всегда готовый перейти через край и излиться потоками язвительной горечи, переполнял душу этого человека, стремившегося к власти лишь для того, чтобы министр мог отомстить народу, который столько раз заставлял трепетать банкира.

В день своего назначения в кабинет министров он чуть было не подал в отставку.

Казимир Перье вызывал ненависть к себе, и потому, когда новый председатель совета министров, держа под мышкой свою папку, вошел в Палату депутатов, он увидел крайне мало улыбающихся лиц.

Из Палаты депутатов он отправился в Пале-Рояль; там все обстояло еще хуже; передние короля в те времена заполняли исключительно военные, а военные питали отвращение к новому министру, как инстинктивно, несомненно, так и потому, что догадывались, до какой степени ничтожества опустится Франция под его руководством. Они повернулись спиной к новому председателю совета министров, продолжившему идти к королевским покоям.

Король ждал его, окруженный своей семьей.

На устах Луи Филиппа играла та улыбка, которая вводила в заблуждение Лаффита, Дюпона (из Эра) и Лафайета. Королева выглядела высокомерной, но учтивой.

Что же касается принцессы Аделаиды, то весь ее облик был ледяным.

Казимир Перье повернулся к герцогу Орлеанскому, но лицо принца дышало не просто холодом, а пренебрежением.

Министр побледнел, а точнее говоря, пожелтел и, обратившись к королю, произнес:

— Государь, имею честь просить вас о беседе с глазу на глаз.

Король направился в кабинет, сделав министру знак следовать за ним.

Как только дверь за ними закрылась, Казимир Перье дрожащим от гнева голосом воскликнул:

— Государь, я подаю в отставку!

Выходка эта была настолько неожиданная, что она ошеломила Луи Филиппа.

— В отставку? Но почему?

— Государь, враги в Палате депутатов, враги в клубах, враги при дворе — это чересчур. Я не брался противостоять стольким ненавистям одновременно.

Король просил, умолял, но все было бесполезно; он был вынужден позвать сестру и сына, и в итоге Казимир Перье вышел из кабинета, получив от них извинения.

С первой же встречи с этим человеком король прогнулся перед ним.

Оставалась Палата депутатов.

Восемнадцатого марта новый председатель совета министров поднялся на трибуну и выдвинул свою политическую программу.

Начиная с этого момента в ней не было больше ни обиняков, ни уловок; Казимир Перье во всеуслышание провозгласил два связанных между собой принципа: «Мир с союзными державами любой ценой. Яростная война с революцией».

— Французская кровь принадлежит только Франции! — воскликнул он.

Эта кощунственная самоистина была встречена бурными аплодисментами.

Но вы, бедный государственный деятель, на какой-то миг оказавшийся у власти, очень сильно ошибаетесь: кровь Франции, как и кровь Христа, принадлежит всему миру, и чем больше Франция прольет крови за другие народы, тем шире распространится ее вера!

Тем не менее этот эгоистичный банкир позволял себе пренебрежительные высказывания в адрес Луи Филиппа.

— Это человек, — говорил он, — к которому министр никогда не должен входить, не будучи готовым швырнуть ему в лицо свой портфель.

Ну, а когда король приказал убрать геральдические лилии со своего гербового щита, Казимир Перье воскликнул:

— Трус! Он пожертвовал своим гербом, потому что боится! Ему следовало поступить так на другой день после революции, и я ему советовал сделать это, но он держался за него сильнее, чем его старшие родственники.

Так что Казимир Перье, позволивший убрать с помощью русского меча и австрийской сабли имя Франции из списка великих наций, называл трусом человека, позволившего убрать руками народа герб Людовика XIII со своей кареты.

Итогом такой политики стало то, что Леопольд I укрепился на троне Бельгии, а Польша и Италия были оставлены на волю России и Австрии.

Европейская дипломатия плюнула нам в лицо кровью трех народов.

Однако начиная с этого момента правительство было спокойно в отношении иностранных держав, и весь вопрос состоял в противостоянии реакции и прогресса, а точнее, умирающей монархии и рождающейся республики.

Единственным несчастьем республиканской партии, представленной со своей видимой стороны Обществом друзей народа, было ее историческое невежество. Для республиканцев Франция началась в 1789 году; их взгляд не проникал по ту сторону дыма, оставленного пушкой Бастилии; для них демократия не была безбрежной и неиссякаемой водной артерией, имевшей истоки в коммунах, стекавшейся ручьем во времена Жакерии, речкой во времена Лиги, рекой во времена Фронды, морем во времена Революции и непременно сделающейся океаном, когда все фазы монархической власти будут исчерпаны, но только тогда; нет, для них демократия была бурным потоком, который внезапно извергся из скалы и, словно Рона, уходящая на какое-то время под землю, потерялся в сумрачных пещерах Империи.

Это невежество, укреплявшее, по-видимому, рыцарскую сторону их характера, делало их задиристыми, словно средневековые рыцари, возбуждало в них потребность действовать, делало их нетерпеливыми, неуравновешенными, беспокойными. Тот, кто предсказал бы им победу их дела через двадцать, пятнадцать, десять лет, стал бы их врагом. Нет, в их глазах победа имела какое-нибудь значение лишь в том случае, если они победят сегодня. Откладывать ее на завтра нельзя! Разве есть уверенность, что в разгар тревог, возникающих каждодневно, они увидят завтра?

Начались преследования. Девятнадцать из нас были арестованы после суда над министрами.

Тому, что меня самого не арестовали вместе с ними, я был обязан, по всей вероятности, лишь прошению об отставке, которое я послал королю и которое была напечатано в те дни в газетах: мой арест сильно напоминал бы месть.

В числе обвиняемых были три вожака партии: Годфруа Кавеньяк, Гинар и Трела́.

Невозможно было быть одновременно более очаровательным, более храбрым и более остроумным, чем соединявший в себе все эти качества Годфруа Кавеньяк, сын члена Конвента, являвшегося представителем народа в 1793 году, и брат генерала, являвшегося диктатором в 1848 году. Обладая основательным и самобытным умом, он имел одновременно нежное и мужественное сердце; я очень часто виделся с ним, очень хорошо знал его и очень сильно любил его. Ему посчастливилось умереть.

Гинар, уступавший Кавеньяку в пленительности ума, был равен ему в добросердечии и мужестве; никто не мог поспорить с ним красотой, когда в минуту опасности он пренебрежительно встряхивал своей львиной головой; в разговоре с ним вы могли спокойно выдвинуть любое предложение, пришедшее вам в голову, и чем это предложение было рискованней, тем больше была ваша уверенность, что оно будет принято. Он жив и находится в тюремном заключении.

Что же касается Трела́, то я едва его знал; придя в 1848 году в правительство, он выказал прямой, но ограниченный ум и честное, но не очень решительное сердце.

Суд над ними явился триумфом республиканского дела; как и всякая справедливая идея, те политические взгляды, проповедниками которых они были, вследствие гонений приобретали все большую известность и становились все популярней. Обвиняемые были оправданы и вышли из зала суда, сопровождаемые возгласами одобрения десятитысячной толпы простых горожан, студентов и школьных учителей, которые на руках отнесли Трела́ к дверям его дома.

Гинару и Кавеньяку удалось ускользнуть от оваций.

То был первый удар, нанесенный власти. Вскоре она получила и второй.

Ясно, что борьба обещала быть жаркой. Атака была мощной, но и оборона намеревалась быть упорной; любое событие могло быть использовано правительством в качестве предлога для ссоры, на которую готова была пойти оппозиция.

Поводом, из-за которого разыгралось второе сражение, стали споры вокруг Июльского креста.

Тринадцатого декабря 1830 года был издан закон, учреждавший в связи с событиями Июльской революции особый наградной знак, который должны были выдавать тем, кто отличился в ходе трехдневных боев. И потому комиссии, ведавшей национальными наградами, было поручено составить списки граждан, которым этот знак отличия следовало вручить.

В то время, имея председателем совета министров Лаффита и находясь под влиянием Лафайета, король еще пытался сделаться популярным; он пожелал получить Июльский крест и через г-на де Рюминьи, как я полагаю, обратился с соответствующей просьбой в наградную комиссию.

Комиссия ответила прямо, что Июльский крест был учрежден для награждения тех, кто сражался 27, 28 и 29 июля; что герцог Орлеанский вернулся в Париж лишь в ночь с 30-го на 31-е и, следовательно, ни на каком основании не может получить эту награду.

И тогда король решил, что, раз уж он не может получить ее, он будет ее жаловать.

В Пале-Рояле решили, что Июльский крест будет нести на себе надпись «Пожаловано королем» и его вручение должно сопровождаться процедурой присяги королю.

Кроме того, орденскую ленту, которая по решению комиссии должна была быть красно-черной, то есть цвета крови и траура, изменили на сине-красную.

Однако надпись «Пожаловано королем» была нелепой. В те дни, когда люди заслужили этот крест, во Франции был лишь один король, и им был тот король, против которого они сражались.

Что же касается присяги, то она была вне логики. Как могли приносить присягу верности и покорности королю те, кто еще недавно с оружием в руках провозглашал суверенитет народа?

И мы решили противиться этим решениям.

Циркулярное письмо Гарнье-Пажеса заставило нас собраться в пассаже Сомон; вопрос был поставлен так:

Смириться ли с надписью «Пожаловано королем»?

Подчиниться ли присяге?

Согласиться ли на сине-красную ленту взамен красно-черной?

Два первых предложения были единодушно отвергнуты.

Третье стало предметом горячего спора.

В конце концов было решено, что цвет ленты значения не имеет, поскольку главный вопрос связан с присягой и надписью, и что можно одобрить сине-красную ленту взамен красно-черной.

В ту же минуту несколько метров сине-красной ленты были брошены на стол председателя собрания; каждый из присутствующих отрезал себе кусочек ленты и вставил его в петлицу, после чего все в полном порядке покинули пассаж.

Несколько граждан предстали перед судом за то, что носили эту награду незаконно.

Однако все они были оправданы.

Королевский двор признал себя побежденным, «Вестник» обнародовал список награжденных, и вопрос о надписи и присяге больше не шел.

Однако было дано общее указание поднимать Июльский крест на смех; к несчастью, те, кто носил его, не были людьми, позволявшими смеяться им в лицо.

Загрузка...