Подводя итоги — 2

Уже потом, на чужбине — в уличной толчее, в русском ресторане, среди диссидентских собраний и на эмигрантских посиделках — перед ним не раз возникали лица, отмеченные каиновой печатью. Их нетрудно было узнать по вызывающей агрессивности в затравленных глазах, по претензиям на исключительную демократичность, по неизменной готовности перед угрозой разоблачения прикрыться "сенью закона", с пеной у рта требуя неопровержимых улик и юридических доказательств, как будто бывшему заключенному нужно гадать, кто его сосед, если тому разрешается дополнительный паек или вольное хождение за зону…

Владимир Максимов, "Чаша ярости".

— Полно, Кирилл, не они убили Осю, — отмахнулась Надежда Яковлевна Мандельштам, когда, прочитав рукопись ее первой книги, я посоветовал не так тепло писать о двух знаменитых актерах, известных мне как осведомителях. В годы войны мой тогдашний шеф, полковник государственной безопасности Маклярский, посылал меня к ним со служебными поручениями.

В книге она ничего не изменила, спор наш продолжался. Я доказывал Надежде Яковлевне, что отравившее страну поголовное доносительство нельзя игнорировать, как нельзя говорить, что массовые репрессии не отражают эпоху и не искалечили психику народа. Напоминал ее же слова в адрес тех кретинов, что утверждали: даже говоря о лагерях, нельзя, мол, забывать, что в те же годы ставил гениальные фильмы Эйзенштейн, летал Чкалов, танцевала Уланова, писал Алексей Толстой, строилось метро! Надежда Яковлевна справедливо говорила, что грош цена этим «достижениям», когда рядом происходило такое. Как же можно не говорить об атмосфере предательства, твердил я, которую советская власть культивировала с момента своего зарождения? Ведь все прогнило: дружба — не дружба, любовь — не любовь, искренность стала формой обмана. И не в том дело, чтобы объявить стукачами, каковыми они и были, двух очень известных советских артистов, к тому времени уже покойных, а о том, чтобы начать серьезно размышлять над явлением не менее, на мой взгляд, нравственно калечащим, чем массовые репрессии. Не для сведения счетов, а для понимания случившегося.

Когда начали возвращаться из лагерей реабилитированные, Анна Ахматова сказала: «Теперь арестанты вернутся, и две России глянут друг другу в глаза: та, что сажала, и та, которую сажали».[65]

Этот поэтический образ не сразу стал реальностью. Даже поляризация: жертвы — палачи — не всегда воспринималась, как самоочевидная. Кровавую катастрофу сталинского террора не все сразу признали за целенаправленное сокрушение целого народа. Многие искали своему случаю частное объяснение.

Ведь даже среди тех, «кого сажали», многие объясняли репрессии рациональными причинами. А разве мало было таких, что из категории «сажавших» переходили в категорию жертв? Четких границ не было.

Как не помянуть либеральных, «объективно мыслящих» бывших сидельцев, считавших репрессии исторической необходимостью? Были ведь и такие, что пили водку со своими бывшими следователями, полагая, что звание бывшего лагерника разрешает им любую блажь. Они как те пижоны-евреи, уверенные в том, что их недвусмысленная внешность чуть ли не обязывает их пользоваться словом» жид», провозглашать правоту палестинского дела и требовать уничтожения Израиля!

Все же такие патологические случаи лишь замедлили, но не остановили полностью процесса поляризации:»мы» и «они», жертвы и палачи, власть и народ! Не сразу, как предсказывала Ахматова, но все же по поводу лагерей одна Россия другой России в глаза глянула.

А вот с доносительством не получилось. Россия, на которую доносили, не глянула в глаза России, которая доносила. И прежде всего потому, что не захотела.

Почему, задавал я себе — и задаю — вопрос, даже люди, которые сами не могут без дрожи отвращения подумать о возможности «стучать», начинают юлить и нести ахинею, как только заходит серьезный разговор о доносительстве, как о массовом явлении, как о государственной советской институции, столь же беспримерной в истории, как сталинские лагеря? Вредно, не нужно, разжигает подозрительность, играет на руку КГБ! Надо просто игнорировать существование доносчиков, жить так, как будто их нет, и явление изживет себя!

Почему такая реакция?

Причин, разумеется, много. Есть внешние. Не было в этом отношении раскрепощающего психологического толчка, подобного докладу Хрущева на XX съезде. Своими, пусть частичными разоблачениями и своим, пусть лицемерным, осуждением случившегося Хрущев снял запрет с темы. А мы любим, чтобы нам кто-то разрешил думать и оценивать окружающую нас действительность. Была к тому же конкретная реальность возвращения реабилитированных лагерников и осуждение некоторых палачей.

В отношении доносительства и доносителей ничего подобного не произошло. Разве что стыдливая фраза в пересмотренных биографиях: «был осужден по ложному доносу». Кто писал донос, почему, под чьим давлением, в какой атмосфере это происходило, наказан ли доносчик? Не ваше дело! (К тому же — если бы не по ложному?..)

Хорошо, у государства есть веские причины не развенчивать доносительство и не отпугивать доносителей разоблачением их деятельности. Это не положено. Но мы-то, советские или бывшие советские люди?..

У нашего молчания на эту щекотливую тему есть другие, глубокие причины. И если вернуться к ахматовской фразе, то кто кому должен глянуть в глаза? Как проведем мы четкую черту между тем, кто доносил и сам вскоре садился в лагерь вслед за своей жертвой, тем, кто избежал «стукачества» на воле и стал осведомителем в тюрьме, тем, кто донес, иногда невольно, до ареста, но в заключении держался твердо, тем, кто по глупости или небрежности доверился предателю и кого-то погубил, тем, кто зная, что близкий ему человек доносит, не предупредил об этом друзей? Из робости, равнодушия или ради собственного удобства.

В отношении машины репрессий все сравнительно просто: жертвы и палачи просматриваются довольно четко. Мы все были бессильными жертвами этой машины. Но капитулируя перед машиной поголовного доносительства, мы слишком часто становились ее соучастниками или невольными пособниками. Кто кому взглянет в глаза, если все мы, или по крайней мере подавляющее большинство из нас, советских людей, живя в мире, пронизанном доносительством, так или иначе приспосабливались к нему?

Когда мы с женой в начале 1972 года окончательно решили ехать, Надежда Яковлевна Мандельштам сказала, что хочет ехать в нами. В крохотной кухне на Черемушкинской разрабатывались гениальные проекты: Н. Я. удочеряет мою жену, и мы едем вроде как ее дети. Или мы берем над ней опеку… Были еще какие-то варианты.

Но летом 1972 года она вдруг решила, что никуда не едет. Не может оставить единственного родственника, больного брата Женю. Мы подали документы без нее.

Прошло чуть больше двух месяцев, и в ноябре мы получили разрешение. На сборы нам было отпущено десять дней. В состоянии полного смятения, отчаяния, осуществленных надежд и страха перед полной неизвестностью (тем, кто прошел через это, объяснять не надо, а другие все равно не поймут), мы бросились к Надежде Яковлевне. Сообщить новость.

— Еду с вами — заявила она.

Началось безумие. Н. Я. была не в силах собирать и заверять справки, заполнять анкеты, бегать в ОВИР. Все это взяла на себя моя жена. Из десяти дней, данных нам на нелегкие сборы, четыре она потратила на эти хлопоты.

Решено было, что мы дожидаемся Н. Я. в Риме, а оттуда вместе едем в США, к ее друзьям.

Билеты наши были куплены на 4 декабря. 2-го инспектор ОВИРа Кошелева сообщила мне по телефону, что наша виза аннулирована.

О том, как это произошло, что было за этим решением властей, я подробно писал в книге «Охотник вверх ногами» и не стану здесь все повторять. Коротко: на ужине по случаю первой годовщины смерти моего друга Вилли Фишера - Рудольфа Абеля, я столкнулся с его высоким начальством, и оно, очевидно, распорядилось не выпускать меня из страны. Но сейчас разговор не о том.

Визу аннулировали.»Не уедете никогда». Не было ни документов, ни денег, ни работы. Два дня мы не могли подняться. Едва сумели, совершенно подавленные, разбитые, приехать к Надежде Яковлевне.

Мы еще не ушли от нее, когда появилась некая В., женщина энергичная и волевая, си-делица сталинских лагерей, видный человек в диссидентских кругах Москвы.

— Вот видите, — сказала она, кладя на стол поданные в ОВИР документы Н. Я., — хорошо, что я вовремя взяла ваши документы обратно! Куда бы вы поехали одна?

Оказалось: уж куда более «вовремя». По собственной инициативе, без ведома Н. Я., В. забрала документы из ОВИРа накануне того дня, когда мы узнали об отмене разрешения.

Эта странная последовательность событий стала нам понятной не сразу. Первые дни мы были в шоке, и нам было не до сопоставлений. Позже картина стала ослепительно, гнетуще-ясной.

Полагаю, что в высших инстанциях никто Надежду Яковлевну задерживать не собирался. Выехав, она не принесла бы власти дополнительного вреда. Все, что могла, она уже сделала, опубликовав свои замечательные книги. Но ее отъезд не устраивал более низкие инстанции. По моему глубокому убеждению ее присутствие в Москве было нужно В. и ее начальству. Кухонька однокомнатной квартиры на Черемушкинской была одним из первых салонов города. Вокруг хозяйки, возлежавшей на диванчике карельской березы, толпилось самое разнообразное общество: от научной и литературной фрондирующей номенклатуры до диссидентов всех мастей и всяческих иностранцев: московских корреспондентов, заезжих славистов, писателей, студентов. Абсолютный нравственный авторитет Н. Я., без оглядки говорившей все, что ей вздумается, развязывал языки. Все говорили вольно. Более того, человеку, с которым вы познакомились на кухне Надежды Яковлевны Мандельштам, вы автоматически доверяли.

Для женщины, о которой я пишу, самовольно забравшей документы Н. Я. из ОВИРа, салон Надежды Мандельштам был одной из оперативных баз. В. была чем-то вроде нежного, но сурового ментора при физически беспомощной и непрактичной хозяйке. Сиделица сталинских лагерей (никто как-то не задумывался, почему она, осужденная по 58-й ст., весь срок прокантовалась на «придурочных» должностях и освободилась в не самом для этого подходящем 1947-м году) была при мандельштамовском дворе чем-то вроде главного представителя высшего инакомыслия. Ведь не менее активна она была и при еще одном дворе. Ее московская квартира долго служила полевым штабом иногородней знаменитости.

От В. приходил самый свежий «самиздат», через нее же он уходил на Запад (о том, как она железной рукой цензурировала все, что шло через нее за границу, я уже писал в другом месте), она же приносила все новинки «тамиздата». Все это делалось совершенно открыто и безнаказанно. В. была абсолютно бесстрашна (» я просто не намерена считаться с какими-то стукачами», «это плод воображения, истерии, это нам внушает ГБ»). К ней все время приезжали друзья детства из-за границы, куда она, если хотела, могла переправить письмо или рукопись. Оттуда к ней приходили чемоданы подарков. Кое-что В. была готова продать знакомым за хорошую цену.

На мои сначала осторожные, а затем менее осторожные намеки Н. Я. разводила руками:»Но тогда мы бы все давно сидели».

Думаю, что умнейшая Надежда Яковлевна играла в данном случае в наивность. Она отлично понимала, что пока В. что-то при ней колдует и плетет, ни с ней самой, ни с кем-либо из ее окружения ничего дурного не случится, что роль В. заключается не в том, чтобы быстро кого-то посадить, а в том, главным образом, чтобы сводить людей в нужных сочетаниях для дальнейшего оперативного использования. Надежда Яковлевна все это, думаю, понимала, но В. не гнала.

Умница! В советских условиях это было, конечно, единственным здравым решением.

Инстинктивно или путем размышления Надежда Яковлевна пришла, очевидно, к выводу, который мне давно подсказал мой опыт военных лет: «если кто-то в твоем окружении стучит — закрой глаза, не мешай. За это тебя оставят в покое. Общайся с заведомыми стукачами, ты обезопасишь себя. Их не захотят компрометировать, и тебя не тронут». Простые хитрости из серии» сделай сам», позволившие мне в Москве сначала уцелеть, а позже сохранить за чужой счет чистоту моих нравственных риз.

Разве это жизнь? — скажете вы. Почему же нет? Только советская!

Историю с В. я раньше не рассказывал. А теперь нет больше смысла молчать. Надежда Яковлевна умерла, избежав лагеря. Один из очень немногих людей, знавших в Москве все обстоятельства этого дела, рассказал об этом в приложении к «Нью-Йорк Таймс». Сама В. уже глубокая старуха, и никто не лишит ее заслуженных материальных и моральных привилегий. На правах ведущей диссидентки она делит время между Москвой и, допустим, Парижем, живя в каждой столице примерно по полгода. И там, и тут ее принимают на высшем полусоветском, полудиссидентском уровне, и никогда ни малейшее подозрение не смеет коснуться ее.

Когда в Москве я высчитал окончательно ее роль и сказал об этом жене, умоляя молчать, она отнеслась к моим заклинаниям формально. Произошла небольшая накладка, и В. узнала о моих неуместных догадках. Наши отношения прервались. Чем черт не шутит, может быть эта неосторожность пошла в конце концов нам на пользу и убедила власти в том, что лучше разрешить нам уехать, чтоб не путались под ногами. Все возможно.

Небольшая кара за нехорошие мысли настигла меня уже на Западе. По категорическому требованию одного из московских покровителей В., выехавшего к тому времени на Запад, мне было отказано в ожидавшей меня интересной работе.

Загрузка...