Вдоль потонувшей в снегу поселковой улицы в сторону Медвежьей горы ехал Степанов. Он сам управлял Серком и поминутно раскланивался со встречными приискателями. Легкая кошевка подпрыгивала на ухабах, летящий из-под копыт снег серебрил собачью доху седока.
Сегодня предстояло заложить главную штольню Медвежьего рудника. Но событие, которого давно ждал Степанов, сейчас не волновало, не радовало его. Он был мрачен. Опустив вожжи, Степанов закрыл глаза и сразу задремал, бессонная ночь брала свое.
Очнулся Виталий Петрович от крика:
— Держи правее, правее!
Смахнув с лица мокрый снег, он успел заметить пихтачевского Гнедка, спорой рысью пролетевшего мимо. Кто ехал, разобрать было нельзя: туча снега поглотила санки.
Встреча эта напомнила о вчерашнем заседании партийного бюро, и на сердце легла тяжесть. Чувство душевного трепета, с которым он всегда приходил на любое партийное собрание, переросло после слов Рудакова «поговорим на партийном языке» в неприятное предчувствие. Дальнейший ход заседания бюро подтвердил его опасения.
Коммунисты, особенно Турбин и Бушуев, говорили резко, были беспощадны к «удельному князю всея тайги», как назвал Степанова Рудаков. Люди, беспрекословно подчинявшиеся Степанову на работе, здесь, в партийном доме, говорили ему в глаза о его грубости и нетерпимости к критическим советам, пренебрежении к старателям. Заявление Пихтачева по частному вопросу об артели оказалось скальпелем, вскрывшим у Степанова гнойничок, о котором сам Виталий Петрович даже не подозревал.
Но, как всякий больной в момент операции, Степанов ощущал боль и меньше всего думал о ее целебных последствиях — горячо доказывал свою правоту, говорил, что иначе он поступать не мог. Признав, что перегнул с артелью, Виталий Петрович в заключение сказал, что критиковать все же легче, чем работать.
Рудаков ответил ему, что начальника прииска критикуют для того, чтобы легче работалось.
Пытаясь рассуждать, Степанов видел, что выступавшие были по-своему правы и, будучи на их месте, он вернее всего поступал бы так же. Но он никак не мог примириться с выступлением Пихтачева.
Тот в пылу острой полемики о судьбах артели не смог возразить Степанову по существу и перевел спор на личную почву.
Пихтачев сказал, что на фронте проливал свою кровь за старателей, за сохранение своей артели и она дорога ему, как сама жизнь; Степанов же наскакивает на артель потому, что не защищал ее, как Пихтачев, своей грудью, она не дорога ему и он решил ее угробить. Пусть начальник прииска лучше по-хорошему оставит артель в покое, иначе Пихтачев найдет защиту в другом месте. Пихтачеву нечего бояться, его родословная чиста, как росинка, а вот к Степанову нужно присмотреться получше, говорят, яблоко от яблони недалеко падает…
Рудаков прервал председателя артели: сын за отца не ответчик — и этим сразу же осадил Павла Алексеевича.
Пихтачев еще хорохорился, что-то говорил о притуплении бдительности, международном империализме и его агентуре и, окончательно потеряв нить, замолчал, с надеждой посмотрев на Плюща.
Обличительную речь председателя артели подготовил маркшейдер. Плющ не мог забыть заседания партийного бюро, на котором ему объявили выговор за махинации с сеном и дровами, запомнил возмущенные выступления Степанова и Рудакова. Тогда они действовали вместе, теперь Плющ задумал столкнуть их лбами, и на это было рассчитано выступление Пихтачева.
Борис Робертович, поняв по возмущенным репликам и негодующему шуму настроение коммунистов, сразу перестроился и, несмотря на сговор с Пихтачевым, выступать в поддержку его не стал. Не желая раскрывать своих карт, он даже бросил реплику по окончании выступления Павла Алексеевича: «Бред какой-то!»
Личные выпады Пихтачева встретили отпор коммунистов, и Павел Алексеевич, взяв вторично слово, извинился перед Виталием Петровичем, сказал, что его не так поняли. Но незажившая рана в душе Степанова была вновь растравлена недобрыми словами.
«Правда, такое выступление — запрещенный удар, как говорят боксеры, но мне от этого не легче, — с горечью думал Степанов. — Лида удивляется, почему я так много работаю, даже иногда забываю о семье, она не понимает, что только в работе ко мне приходит душевное спокойствие… А Рудаков держался неплохо: хотя критиковал он излишне строго, зато и защищал как настоящий друг».
Степанов увидел впереди кошевки легко шагающего Рудакова и попридержал коня. Сергей Иванович завалился в кошевку и, потеснив седока, принялся рассказывать:
— С комсомольского бюро иду. Обсуждали, как организовать досуг молодежи. Безобразничают вечерами. Егоров драку затеял, правда из благородных побуждений: кто-то из ребят непочтительно отозвался о Быковой…
Рудаков сделал паузу, ожидая вопроса Степанова, но тот, надувшись, молчал.
— Решили для начала диспут провести о нашем современнике, ну, словом, о герое нашего времени. Одобряешь? — спросил Рудаков и внимательно поглядел на соседа.
— Брось, Сергей Иванович, мне не до диспутов. О новой работе думать надо. — Степанов зябко поднял воротник дохи.
— Нда-а… — протянул Рудаков. — Хорошо, что я эти слова один слышу. Значит, все члены бюро ошибаются, а ты один прав? Видишь, даже умные, честные и преданные люди при оценке своих слабостей слепнут.
Степанов молчал, торопя вожжами коня.
— Я тебе дам один совет, Виталий, чтобы не повторять вчерашнего заседания.
— Интересно — какой?
— Устраивай сам себе суд. За день ты, не подумав, отверг какое-то предложение, пропустил мимо ушей или даже заглушил критику своих товарищей по работе, а вечером суди себя. Поставь своего двойника под удар твоих критиков, а сам отойди в сторонку и наблюдай. Со стороны видней, кто прав.
— И себя ты судишь подобным судом? — насмешливо улыбаясь, спросил Степанов.
— Конечно.
— И когда же последний раз заседал подобный трибунал?
— Сегодня ночью, — со вздохом ответил Сергей Иванович.
Вчерашним вечером после заседания партийного бюро Рудаков пришел на Миллионный увал, чтобы решить мучивший его вопрос: что же делать со штреком? Быкова требует прекратить проходку. Прошли впустую уже сто метров, со старыми выработками не встретились. Что же дальше?
У входа в штольню Рудаков столкнулся с Быковой и Пихтачевым, они громко спорили о штреке.
— Плевал я на вашу науку, сам знаю, что там еще конь не валялся! — кричал Пихтачев, размахивая руками.
Рудаков не успел вмешаться в спор. Вдруг из штольни раздался чей-то охрипший, глухой крик:
— Эй, кто там, люди!.. В левом передовом обвал!..
Рудаков бросился в темноту. За ним последовали и спорщики.
Забой, освещенный одиноким огоньком карбидки, был изуродован обвалом, подошва забоя — беспорядочно завалена глыбами породы, из темного купола кровли сочилась вода.
Михайла лежал и стонал, безуспешно пытаясь выдернуть заваленную землей левую руку. Увидев Рудакова, он повернул бледное лицо к черной нише в кровле забоя и виновато про-говорил:
— Обвалился! Порода шибко ползучая.
— Что с рукой, Михайла? — спросил Рудаков, помогая ему высвободить руку.
Рука Михайлы повисла как плеть. Он бессмысленно вращал зрачками.
— Веди его, Павел Алексеевич, в медпункт… Копач ты, Михайла, а не горняк, — укорял Рудаков. — «Порода ползучая»! А почему прошли более метра не крепясь? Правила горных работ не знаете?
— Знаю, Сергей Иванович. Да разве мы одни не крепились? Две смены до нас тоже не крепились, — оправдывался Михайла, корчась от боли.
— Не возят нам крепежник. Краснов сказал, что всех лошадей за взрывчаткой вы послали, — тихо, задыхаясь от волнения, сказала Катя.
Рудаков хотел указать ей на недосмотр, предупредить о строгой ответственности за безопасность работ, но, решив, что сам виноват во всей этой истории с проходкой штрека, промолчал.
— Эх ты, недотепа! Даже отскочить неспособный, — поругивал Пихтачев Михайлу, уводя его под руку из забоя.
Рудакову было неприятно. Покалечили человека, начнутся расследования несчастного случая, объяснения придется писать вплоть до Москвы. И все случилось из-за чего? Из-за его упрямства. И Рудаков объявил Быковой официальным тоном.
— Михайлу больше в гору не пускать! И вы уходите из забоя. Работы здесь я закрываю.
Взяв две лежащие на земле плахи, он накрест прибил их к стойкам. Забой был закрещен, доступ в него закрыт.
Катя и Сергей Иванович из штольни до конторы шли молча, и только в конторе Катя решила заговорить.
— Вы на меня сердитесь, я виновата, недоглядела, — робко начала Катя. — Что-то у меня не получается. — Сев за стол, она теребила угол носового платка.
Сергей Иванович посмотрел на Катю. Сегодня, без формы, в простом шерстяном платьице, обтягивающем со тонкую фигурку, она показалась ему совсем девочкой.
— Не огорчайтесь, Екатерина Васильевна. У кого не бывает промашки. В тайгу идут сильные. Но если жарко в пекле, переходите в контору, — предложил Рудаков.
— Что вы, Сергей Иванович! Ни за что! — почти выкрикнула Катя.
— Тогда продолжим закалку огнем, — одобрительно глядя на девушку, закончил Рудаков.
Легко скользила кошевка. Сергей Иванович, положив руку на косматый рукав степановской дохи, признался:
— А со штреком-то я, Виталий, ошибся. Россыпи знаю плохо. На моей совести сто метров проходки и инвалидность Михайлы.
Степанов с удивлением покосился на Сергея Ивановича и поборол в себе желание упрекнуть его в отместку за вчерашнюю проработку.
— В нашем горном деле и не такое бывает, Сергей, недаром оно до сих пор горным искусством называется.
С этой минуты к ним вернулась дружба.
Подъехали к месту закладки новой штольни. Турбин доложил Степанову, что все в порядке, нет только Быковой, она, возможно, задержалась на Миллионном. Степанов промолчал, сухо ответил на приветствие Бушуева и, путаясь в полах дохи, пошел вместе с Рудаковым выбирать место закладки. Турбин последовал за ними, а Бушуев решил проверить работу бригады Захарыча.
— Только и слышу: «соревнование» да «соревнование». Ты что, якорь те в глотку? — яростно накинулся бригадир на председателя приискома. — Смеешься над стариком? Половина бригады топора в руках не держала, кантовать бревна не умеют. Инструмента нет, один фуганок на всю артель. Работенка — воду вилкой хлебать!
— С инструментом проще, на днях получим. А ты мне скажи, где нам готовых мастеров набрать? Учи, Захарыч! На то и бригадиром тебя поставили. Знаем, что ты золотой человек, золотые руки, — хитрил Петро.
Старик смущенно разгладил бороду.
— Погодь-ка, паря! Я не девка, уши золотом не завешены. А я что делаю? Только и учу. Даже работать некогда. — Он показал на молодого белокурого парня, которому никак не удавалось положить бревно так, чтобы оно после удара топором не перевертывалось: — Как его не учить! А дело на карачках ползет!
— Мы все тут учимся, — урезонивал Бушуев. — Строим и учимся. И у тебя… русского умельца.
— Ты передо мной не пой песни! Дай мне пильщиков! Мне их две дюжины требуется, а работает пять пар. С кем обязательство справлять?
— Верю, две дюжины сподручней, — мягко соглашался Бушуев. — Но их сразу не родишь? Перевыполняй нормы — тогда и людей меньше потребуется.
— Нашел топор под лавкой. Ты меня, Петро, не вразумляй! — окончательно рассердился бригадир. — Иди, не засти.
Он отвернулся от Бушуева и зашагал к белокурому парню, который все еще возился с непослушным бревном.
— Дай-ка топор! — Захарыч сбросил полушубок и, оставшись в фуфайке, ловко начал тесать бревно, не отклоняясь от меловой линии, отпечатанной на бревне с помощью шнура.
Бушуев обошел всех плотников, с каждым перекинулся словцом, осмотрел их работу, а Захарыч все еще занимался с молодым парнем.
— Эт, эт! — подбадривал старик, видя, как топор становится послушнее в руках ученика.
— Так что же сказать партийному бюро? — подзадорил вернувшийся к нему Петро. — Сказать, что Захарыч не управляется с временем?
Бригадир отвернулся и сплюнул.
— За такие облыжные речи и знаться с тобой не хочу! Отчаливай!
— Ладно, дед, не сердись, — рассмеялся Бушуев, — я пошутковал. Людей нету, а вот пилораму достать помогу. Она тебе половину пильщиков заменит.
— Это еще поглядим! Одни слова пока слышу! А на деле получается, как говорит старик Иптешев: «Было б мясо, пельмени стряпал, да мука нет». То-то, паря! Отшвартовывай, полный вперед!
И Захарыч пошел на закладку новой штольни, придерживая рукой вздутый карман.
Петро не успел еще сделать пометку в записной книжке о пилораме, как подошел улыбающийся Борис Робертович. Он подчеркнуто низко поклонился Бушуеву.
— Начальство после вчерашней баньки чернее тучи. Я бы на его месте немедленно подал в отставку, а ему что с гуся вода.
Бушуев холодно посмотрел на маркшейдера, ничего ему не ответил и пошел прочь, но Борис Робертович остановил его:
— Я к вам с жалобой. Степанов срезал мне за прошлый месяц прогрессивку. Это похоже на травлю за честную работу, за то, что я не хочу их покрывать, — доверительно вполголоса закончил маркшейдер.
— Кого покрывать и в чем?
Маркшейдер загадочно помолчал.
— Видите ли, я работаю день и ночь, но меня просто не ценят. А почему? Вам, как профсоюзному работнику, я хочу сказать. Потому, что я, так сказать, государственный контролер недр, должен стоять всегда на страже государственных интересов и стою, а кое-кому это не по вкусу. — Он махнул рукой в сторону группы людей, определявших место новой штольни.
Бушуев терпеливо ждал, пока маркшейдер, вытянув из кармана клетчатый носовой платок, несколько раз высморкался.
— Вы неправы, Борис Робертович. Прогрессивка наполовину снижена за искривление выработок по вашей вине, а во-вторых, она снижена трестом и начальнику прииска. Где же здесь травля? — Бушуев сухо кивнул и зашагал по дороге в гору.
Вслед ему маркшейдер крикнул:
— Не желаете портить отношения с начальством? Что же, найдем и без вас правду.
Бушуев подошел к месту будущей штольни в момент, когда Степанов, стоя на толстом пне, обратился к смущенному Турбину:
— Егор Максимыч, сегодня ты именинник. Ты со своими разведчиками открыл и разведал эту гору, как и большую часть золота в нашей округе. Разведка у нас, горняков, как у армейцев, глаза и уши. Скажем прямо, за последнее время мы стали неплохо слышать и видеть и знаем, что этим в первую очередь обязаны нашему Максимычу. В знак уважения к тебе прошу откайлить первый кусок породы в будущей штольне.
Все захлопали в ладоши, а Турбин, сняв шапку, церемонно поклонился и, поплевав на руки, с силой закайлил. Старики также поснимали шапки и начали креститься — так всегда делали в старину.
К Турбину протиснулся Захарыч и, достав из кармана бутылку спирта, вылил ее на новый забой.
— Такой обычай. Чтобы добрее платила, — объяснил он.
— Задабриваешь гору? А мы вот надеемся больше на Максимыча и на его разведчиков, — смеясь, ответил Рудаков.
Степанов поддел Турбина:
— Новую штольню скорее заложили, чем ты старую отыскал…
— И она будет наша, помяни мое слово, Петрович. Вчерась даже приснилась она мне. И тут тебе вот совсем рядом затаилась, а где — не успел приметить, проснулся.
— Сегодня, когда спать ляжешь, обязательно досмотри этот сон, — посоветовал Степанов; неприязни к Турбину у него уже не было.
Размахивая руками, к Рудакову подбежал запыхавшийся Егоров и, едва переводя дыхание, выпалил:
— Екатерина Васильевна вторую смену не вышла из шахты, а ведь посадка кровли идет.
Сергея Ивановича передернуло, он заметно побледнел.
— Я, Виталий Петрович, поехал… Садись со мной! — крикнул Рудаков Васе, подбегая к степановской кошевке.
Работы на Миллионном увале подходили к концу. После того как прекратили проходку нового штрека, всех рабочих перевели на отработку запасов в приустьевой части штольни.
Одновременно приступили к ликвидации горных выработок, расположенных вблизи поселка. Эта работа показалась для старателей странной: что ни день, то новости! Исстари велось по-другому. Отработанные участки оставались в тайге без всякого присмотра, со временем их давило породой, и только воронки на поверхности земли напоминали о том, что когда-то здесь шли подземные работы. Бывало, в такие выработки проникали бродяги-копачи и, рискуя жизнью, искали фартовое золото. Приисковые легенды говорили, что оно осталось именно вот в этой-то шахтенке…
В старых выработках калечились люди, пропадал скот.
Был составлен план погашения старого увала путем обрушения кровли. Для этого надо было обследовать состояние горных выработок.
Обследование проводил Рудаков совместно со старшим Кравченко, он хорошо знал эти работы. Просилась с ними и Быкова, она как геолог интересовалась старыми забоями, хотела опробовать оставленные целики, но ее не брали: подземные путешествия были опасны. Однажды утром Рудаков не смог прийти на Миллионный, и Быкова предложила Кравченко закончить работу без Сергея Ивановича, у нее были свои расчеты.
— Вы, Степан Иванович, займитесь верхним крылом, а я — нижним, — посоветовала она.
— Пустое говорите, Катерина Васильевна. Разве девичье дело по заброшенной шахте одной лазить? Лонись… ну да, в прошлом годе, — вспоминал старик, — залез втихаря один портач в это подземелье, да так и сгинул. Искали, искали, да разве найдешь — может, ушел, а может, при посадке кровли… Шкилеты каторжников попадаются там, железные розги… Туда даже старый крот вроде меня не сразу сунется, — закончил Кравченко и, вытянувшись во весь рост, вопросительно поглядел на хрупкую Катю.
Когда он после осмотра верхнего крыла шахты вернулся в контору, то узнал, что Быкова все же ушла в нижнее крыло и еще не возвращалась. Кравченко с Егоровым долго ждали ее, строили различные предположения и, наконец, решили, что Быкова заблудилась. Вася побежал к Рудакову, а Степан Иванович отправился на поиски.
В темной, без единого огонька шахте сыро. Пахнет плесенью, гнилью. Кривые выработки обрушены давлением породы, крепление в них покорежено, просело. Но часть выработок еще стоит. В мертвой тишине хлюпает вода. Быкова бредет по колено в воде с карбидкой в руках. Она держит план работ и, наведя на него свет карбидки, всматривается, потом оглядывается, идет назад. Девушка потеряла ориентировку и кружит на одном месте. Усталая, Катя, подняв над головой карбидку, внимательно рассматривает попутную рассечку. Увидав на скользком подхватном бревне ею же начерченный меловой крест, идет дальше, сама не зная куда. Время незаметно тянется, а Катя все кружит и кружит около рассечки с уложенной, как на костре, крепью.
Свернув в одну из правых рассечек, она очутилась в узком куполообразном забое. Карбидка освещает черные пески и торчащий из воды в левом углу замшелый валун. Волнуясь, Катя приближается к заветному забою, бредя уже по пояс в воде… Но ее ждет разочарование. На забое сделан свежий вруб: здесь кто-то недавно копался, и, конечно, безуспешно; легенда о «шалом» золоте бушуевского забоя оказалась обычной приисковой сказкой. Катя поворачивает обратно и натыкается на плавающий в воде расколотый промывальный лоток. Видно, предшественник ее со злости разбил свою снасть.
«Но кто же здесь шарит?» — думает Катя.
Она уже торопится. Не замедляя шага, пригибается под просевшим креплением, обходит вывал породы, ударяется о вылезшую стойку и вновь возвращается к той же костровой крепи. В сапогах полно холодной воды, одежда промокла, по телу бегут мурашки, ей холодно и порой становится страшно. Куда идти? Зачем она не послушалась Кравченко? Очень хочется есть, значит, она бродит давно. А сколько? Час или десять — в вечной тьме время не определишь, и часов с ней нету. Усталость сковывает движения, хочется сесть и хоть чуточку дать отдохнуть ногам, выпрямить спину, но Катя заставляет себя идти и идти.
Наобум сворачивает в левую рассечку… Почва пропадает у нее из-под ног, и она окунается с головой в затхлую, заплесневелую воду. Ярко вспыхнув, гаснет огонек, карбидка тонет. Катя выплывает из ямы, нащупывает ногами землю. От волнения трясет, дробно стучат зубы. Она никак не сообразит, что можно сделать в кромешной тьме. Вспомнила… Ощупывает внутренний карман фуфайки, достает оттуда маленький сверток. В пергаменте запарафиненный коробок спичек, три куска сахару и щепотка чаю — неприкосновенный запас любого таежника. Девушка чиркает спичкой, пытаясь определить место, где утонула карбидка. Противно лезть в эту мутную воду, но Катя старается перебороть в себе чувство гадливости, без карбидки она пропадет совсем. Положив спички на разбитую плаху, девушка осторожно погружается в воду и шарит рукой по дну. Нащупывает круглую железку и тянет к себе. Железка брякает, и, вытащив ее из воды, Катя уже по весу определяет: это не карбидка. С трудом зажигает спичку и вскрикивает: в руках у нее ржавая кандальная цепь с белой костью. Катя судорожно разжимает пальцы, и цепь с плеском исчезает в воде.