Поцеловав жену в лоб, судья Кирай пошел в свой кабинет. Прежде чем закрыть за собой дверь, он пробормотал, махнув безнадежно рукой:
— Работа, вечно работа.
Но его слов жена уже не слышала.
Маленький, коротконогий, узкокостный, недавно располневший и как человек, не привыкший еще к своей полноте, он ходил, забавно переставляя ноги и выбрасывая вперед руки, точно они были чужие. Он потеребил пальцем густые, коротко подстриженные усики и сел за письменный стол, на котором царил образцовый порядок.
Судья взял с правой стопки какой-то документ и, прочтя первую строчку, забыл обо всем на свете. Иногда он тянулся за той или другой лежавшей на столе книгой. Листал ее, потом быстро, почти не отрываясь, писал что-то. Закончив изучение документа, он клал его сверху на левую стопку деловых бумаг. Не кое-как — аккуратно, так, чтобы уголки листов точно совпадали. Педантично наводя порядок, он немного отдыхал таким образом, переходя от одного судебного дела с его своеобразным миром к другому.
Зазвучал рояль, жена Кирая запела вполголоса, с надрывом. Сейчас она выводила рулады:
Ах, как бы я хотел
Чтоб ты пришла ко мне
В обычном платьице
По улочке пустынной,
Когда пурпуровые сумерки пьянят![9]
Раньше судья пытался уговорить жену разучить менее вульгарные произведения легкого жанра. Но она упорно исполняла душещипательные куплеты и романсы.
Его руки, соскользнув с пачки документов, покоились на бюваре, белые, тонкие, красивые маленькие ручки с угадываемыми под кожей синеватыми жилками, с редкими волосками. Как в объятиях, купался он в наслаждении, слушая пение жены.
— Дорогая, — прошептал он.
До сих пор судья помнил прекрасно, какое будущее сулил ей когда-то. Он рассказал своей невесте, что ее ждет, если она свяжет с ним свою судьбу. Войну, первую мировую войну, и инфляцию он не мог предвидеть. И теперь они жили не лучше, чем вначале. Пришлось отказаться от летних поездок за границу, от более светлой, просторной квартиры, от расточительной светской жизни. Когда жена сидела за роялем и в ее голосе звучала томная тоска, судья чувствовал укоры совести из-за того, что не сумел сдержать слова. Ему становилось стыдно, точно он обманом заполучил неоценимое сокровище.
«Нам и так неплохо живется, — утешал он себя порой и украдкой осматривался в чисто прибранной, хранящей следы бедности комнате, — и прислуга у нас есть».
На письменном столе стояла статуя богини правосудия, в руке весы, глаза завязаны. Кирай вздохнул. Его превосходительство Мишлехази пожелал видеть его сегодня днем. «У меня семья», — терзаясь недобрыми предчувствиями, как за соломинку, ухватился он за эту мысль. Судья любил свое дело, ему нравилась роль человека, воздающего по справедливости, он был как бы стрелкой весов, которой двигало знание, беспристрастность и совесть.
— Мой милый лейтенантик!
Мой славный лейтенантик!
О, как смелы вы были, когда меня любили! —
доносились через дверь слова песенки.
— Петь такую чепуху! — покачав головой, пробормотал Кирай. — Не понимаю, как можно дойти до подобного легкомыслия. И правда, это никуда не годится.
Прежде чем он успел сказать об этом жене, рояль замолк и заговорил мужской голос.
Слегка постучав в дверь, жена судьи вошла в кабинет.
— Вас спрашивает господин Шлоссбергер, — шепнула она.
Фамилия показалась Кираю знакомой.
— Что ему надо? — тоже шепотом спросил он.
— Он не сказал.
— Но все же?
— Говорит, пришел по личному делу.
Между тем посетитель ходил взад-вперед по соседней комнате.
— Просите его сюда, — наконец неохотно бросил Кирай.
Он проводил глазами жену. Когда дверь снова открылась, лицо судьи отражало сознание сдержанного достоинства — надежный щит неприступности. Он пригласил посетителя сесть; опустив руки на колени, молча, сосредоточенно ждал.
Шлоссбергера явно смутила официальная холодность приема. Он старался держаться свободно; глаза его беспокойно бегали, глубокие морщины на лбу, около рта и носа беспрестанно шевелились. Рука его быстро поднялась, словно перед вступительным словом, приготовилась изобразить какой-то жест, но, остановившись на полпути, скользнула в карман.
— Милости прошу, господин судья, — сказал он, поднося Кираю золотой портсигар.
— Благодарю вас, я не курю, — отказался судья.
— Но ведь я не помешаю вам, если закурю? — продолжал Шлоссбергер как можно более непринужденным тоном.
— Курите, пожалуйста.
— Простите за беспокойство, господин судья, — проговорил гость поспешно, нетерпеливо, словно ему уже надоела эта игра, — я заинтересованное лицо в деле «Шлоссбергер против Вамоша», которое попало к вам, господин судья.
— Да, припоминаю, — сказал Кирай, чуть не схватившись за голову: как же раньше не пришло ему на память это дело!
Но руки его продолжали лежать на коленях. «Что нужно этому человеку?» — размышлял он.
— Не соизволили ли вы уже просмотреть документы? — жадно спросил посетитель.
— Еще не дошла очередь.
— Бесконечно сожалею. Если бы вы соблаговолили посмотреть их, господин судья, вы бы, как и я, знали, что это совершенно бесспорное дело. Настолько бесспорное, что можно только удивляться, как это Вамош не отступился. Я тут ни при чем, поверьте, пожалуйста, господин судья. Неужто я произвожу впечатление человека, который от нечего делать обивает пороги судов? Пожалуйста, и не вздумайте утверждать ничего подобного, — продолжал он шутливо и нарочито строго покачал головой.
Он ждал в ответ смеха или улыбки, удовольствовался бы, наверно, и одним кивком. Став снова серьезным, прибавил:
— Я не кляузник, сроду не был кляузником. Знаю, что у вас, господин судья, и без меня работы хватает. Я же не буду больше утомлять вас, господин судья, расписывая собственные достоинства; вы, господин судья, и без того прекрасно знаете людей. Хороший судья, говорят, видит человека насквозь. Я, господин судья, этого не боюсь. Пусть все видят мое нутро. Поэтому я и осмелился побеспокоить вас, господин судья. Я коммерсант, для меня время — деньги, не изволите знать эту поговорку?
Кирай сдержанно, отчужденно слушал своего посетителя, который то жестом, то забавной ужимкой, то веселым замечанием пытался создать непринужденную атмосферу. Все его попытки отскакивали, как затупившиеся стрелы, наталкиваясь на безучастную холодность судьи. Кирай ждал, когда из развязной болтовни выплывет наконец цель визита. Он подозревал, какова она может быть, но потом отказался от своих предположений. «Мое сокровище, тебе пришлось из-за него прекратить игру на рояле», — подумал он.
— Будьте добры, если рассмотрение моего дела станут оттягивать…
Кирай вдруг выпрямился, но не успел возразить, так как посетитель продолжал:
— Клянусь, господин судья, я далек от этой мысли! Будь я такого мнения о вас, господин судья, я не пришел бы сюда. К тому же, придя сюда, попал бы в дурацкое положение! — шутливо прибавил он и замолчал на секунду, готовый громко захохотать при малейшем знаке одобрения.
Лицо судьи оставалось по-прежнему непроницаемым. Шлоссбергер перешел теперь на другой, более серьезный тон. И чтобы придать большую убедительность своей речи, выделял каждое слово.
— Я имею в виду не вас, господин судья, а так вообще говорю, в Венгрии такие дела не всегда ведутся как надо. Не обходится без волокиты; вот, пожалуйста, об этом и в парламенте был поднят вопрос. У меня есть шурин, важная птица, он знает всю подноготную наших отечественных дел; журналист и в «Пешти напло» написал об этом статью. Если вам угодно, господин судья, я принесу ее, очень интересная; мой шурин — ходячая энциклопедия, недаром в Берлине учился. В другой раз принесу.
Последняя фраза прозвучала скорей как вопрос; гость чуть подался вперед и одобрительно махнул рукой. «Как, должно быть, скучает мой милый ангел!» — пронеслось в голове у Кирая.
— Я, видать, немного отвлекся, — снисходительно улыбаясь, заговорил опять Шлоссбергер, — но вы, господин судья, простите меня. Я коммерсант, человек деловой, и это дело для меня очень важное. Если бы оно залежалось, то…
— У меня обычно дела не залеживаются! — резко прервал его Кирай.
Лицо посетителя выразило теперь слегка неодобрительное удивление, словно он спрашивал: «Почему ты не хочешь меня понять, почему то и дело придираешься к словам, почему заставляешь без конца останавливаться на каких-то пустяковых подробностях?»
— Я не думаю, что из-за вас, господин судья, залежится дело. Мне такое и в голову бы не пришло, я знаю, что вы, господин судья, собой представляете… А я думаю, что так, случайно оно может залежаться… Были тому примеры, господин судья, извольте поверить. Такая проволочка обернулась бы для меня огромным убытком. И не в интересах нашей страны, если я разорюсь. Не так уж много хороших коммерсантов в нашей стране.
Кирай не сводил глаз с носков своих ботинок.
— Если какой-нибудь коммерсант разорится, это трагедия не одного человека, а всего государства. Что я могу сказать, господин судья? Я не пожалел бы и тысячи звонких монет, чтобы дело рассмотрели вне очереди…
Кирай вдруг поднял голову. Он перевел взгляд с носков своих ботинок на лицо посетителя, выступавшее резко, отчетливо, со всеми его характерными черточками. На него уставились серо-зеленые, беспокойно бегающие глаза Шлоссбергера.
Он поднялся со стула. Выпрямившись, стал будто выше ростом. Его лицо сохраняло обычную бледность, только уголки рта совсем побелели и начали едва заметно подрагивать.
— Не хотите ли вы подкупить меня? — спросил он скорей удивленно, чем возмущенно, хотя заподозрил это еще в самом начале. От такого подозрения комок подступил к его горлу, поэтому он не перебивал посетителя, не переводил разговор на другое. Он хотел оттянуть решающее столкновение, и все же оно в конце концов произошло.
Как только прозвучал этот обескураживающий вопрос, Шлоссбергер тоже вскочил с места и, с негодованием всплеснув руками, затараторил:
— Господин судья, это же не подкуп! Я не предлагал вам, господин судья, денег. Есть такая поговорка, вам не доводилось слышать? Говорят, я не пожалел бы и тысячи звонких монет, так же как говорят: это гроша ломаного не стоит. Пожалуйста, не истолкуйте меня превратно. Не тысячи, а и десяти тысяч не пожалел бы я, чтобы вынесли решение по моему бесспорному делу. Но я не собираюсь эти десять тысяч давать вам, господин судья. Какая мне с того корысть? Я останусь с носом, без единого гроша… Разве мне это выгодно? Совершенно невыгодно. Мне выгодно, чтобы вне очереди рассмотрели мое дело, а я ничего не заплатил бы за это. Вот что мне выгодно, господин судья.
— К сожалению, я не могу вам помочь, — подавив негодование, сдержанно, но безапелляционно сказал Кирай. — Ваше дело здесь у меня, — он указал на стопку лежащих на столе документов, — когда дойдет очередь, я им займусь. Не раньше. Дело «Икс против Игрека», возможно, такое же срочное и важное для заинтересованных лиц, как дело «Шлоссбергер против Вамоша». Я не могу делать исключений.
«Он предложил мне тысячу пенгё, сомневаться не приходится», — провожая посетителя, думал судья. Его жена сидела у окна, на коленях у нее лежало шитье, и милой оживленной улыбкой она ответила на прощальный поклон Шлоссбергера. «Видно, меня плохо знают…» — продолжал размышлять Кирай. Его переполняла гордость, что он ни секунды не колебался. Даже тень подозрения но должна упасть на него. Никогда не предполагал он, что судья может нечестно нажиться. «Тысячу пенгё предложил Шлоссбергер», — как предостережение мысленно повторил он.
Когда дверь гостиной затворилась за посетителем, Кирая охватила ярость.
— Позор! — проворчал он себе под нос. — Позор, что встречаются люди, осмеливающиеся думать так обо мне. Подкупить меня! Меня! Мне следовало более решительно с ним объясниться. Предложить мне тысячу пенгё!
Вдруг он закрыл глаза, прислушался к тому, что происходило в прихожей. Отчетливо услышал затихающий шум удалявшихся шагов. «Пропала тысяча пенгё», — подумал он и, опустив голову, поспешно направился в кабинет.
Едва он сел за письменный стол, как раздались звуки рояля.
Я хотела бы в майскую ночь… —
мурлыкала воркующе, сладко его жена.
— Моя дорогая… — улыбнулся судья.
Недавно она попросила у него денег на шляпку и театральный абонемент. Если бы раздобыть тысячу пенгё, можно было бы исполнить ее желание и, кроме того, раскошелиться на новые платья и поездку в Пешт. Он набросал столбиком несколько цифр, сложил их. «Тысяча пенгё — огромные деньги, — думал он, поглаживая усики. — Огромные деньги».
Твои черные волосы побелели с годами… —
зазвучал следующий романс.
Судья пошарил правой рукой по столу. Он отвернулся к двери, словно не желая видеть содеянное. Его пальцы жадно, как у пересчитывающего деньги скряги, перебирали сложенные в стопку деловые бумаги.
Он отдернул руку. Подумал о том, что вчера не смог обнять жену. Она уже спала, когда он закончил работу; ее темные локоны разметались по подушке, личико казалось надутым, как у ребенка. Губы слегка запеклись. На белой щеке горело малюсенькое красное пятнышко. Он смущенно почесал усики.
«Тысяча пенгё», — вздохнул он. Одной рукой он придерживал верхнюю часть стопки, другой перебирал бумаги. «Шлоссбергер против Вамоша». Он развязал тонкую трехцветную, как национальный флаг, нитку, стягивавшую документы.
— Действительно бесспорное дело… — пробормотал он. — Действительно бесспорное… Но мы лишь взглянем…
С уверенностью, которая дается опытом, он сопоставлял факты со статьями закона. Почти закончил работу, как вдруг, схватив документы, поспешно связал их трехцветной ниткой и положил на место.
Прохаживаясь из угла в угол по комнате, судья прислушивался то к пению жены, то к голосу своей совести. В ужасное положение поставил его этот проклятый Шлоссбергер. «Как в таких обстоятельствах сохранить мне беспристрастность?»
Постой у окошка, цыган…
Сегодня вечером он непременно выкроит время, чтобы приласкать жену, ведь… Именно сегодня, когда у него по милости Шлоссбергера пропал даром почти целый час и еще час уйдет на визит к его превосходительству Мишлехази?
— Именно сегодня! — бунтарски проворчал он.
Судья посмотрел на часы и неохотно, с сожалением снял халат.
Через полчаса с ног до головы в черном, начищенный, подтянутый, Кирай сидел в гостиной у Мишлехази. Не чувствуя себя уверенно, он не откинулся на спинку кресла, но и не был настолько растерян, чтобы жаться на краешке сиденья. Судья венгерского королевского суда заслуживает уважения. Он сидел в кресле, как обычно на стуле, неловко выпрямив спину, в неестественной позе.
Время от времени он вынимал из кармашка часы и хмурился. «Да, столпы общества! — думал он. — Не мешало бы быть повежливей». Его полное, одутловатое лицо от негодования еще больше надулось. Он не хотел гадать, зачем Мишлехази вызвал его к себе. У Кирая неизвестно отчего начались колики в желудке, и ему показалось, будто вокруг поднялась неописуемая суматоха, будто внизу захлопали дверьми и устремилась куда-то толпа возмущенных, обезумевших людей. Сжав руки, пытался унять он непонятное возбуждение. Думал о жене; она сидит сейчас за роялем, поет, откинув назад темноволосую головку; думал о домашнем покое, которого его лишили. Здесь надо ждать, терзаясь тяжелыми предчувствиями, мрачными мыслями о будущем. «У меня семья», — мысленно повторил он, но это показалось ему ненадежным, скорей слабостью, чем опорой. Все его могущество в пух и прах разлетелось под страшной сенью власти в этой комнате, обставленной покойной, солидной старинной мебелью.
Я хотела бы в майскую ночь, —
невольно замурлыкал судья и почувствовал такое приятное томление, такую острую тоску по жене, какую не ощущал давно. «Уйти бы отсюда, — размышлял он, — самое правильное уйти отсюда». Но он прогнал эту соблазнительную мысль: зачем уходить, когда он даже и не догадывается, зачем вызвал его Мишлехази. О цели встречи он не желал и думать.
— Добрый день, господин судья, — раздался голос Мишлехази.
Кирай нарочито выпрямился, лицо с расплывчатыми чертами посуровело под влиянием более властного чувства, сознания судейской ответственности, придающей силу чистой совести.
Хозяин удобно откинулся в кресле, заложил ногу за ногу, руки скрестил на груди. Внимательно наблюдал за своим гостем. Темные глаза Мишлехази оживленно, властно поблескивали. Судья тоже смотрел на него, но встревоженным взглядом, изо всех сил стараясь ничем не выдать своей слабости. Он пытался убедить себя, что он сильней Мишлехази, потому что олицетворяет закон, а через закон — силу. Сам он маленький человек, у него нет именитых предков, нет власти, нет состояния, но все же он могущественней этого вельможи, — его возносит судейское звание. Совесть его незапятнана, перед вынесением приговора он никогда не помышлял ни о чем ином, кроме закона, никогда не брал взяток, подарков. Сегодня он отказался от тысячи пенгё, хотя от него и не требовалось компромиссов, ведь дело действительно бесспорное — рассмотреть вне очереди одну тяжбу вовсе не преступление. Однако он отверг предложение, так как чистая совесть для него дороже корысти. Он не хотел ничем пятнать себя; стремление к чистоте придавало еще большую силу его любви. Ведь из этих тысячи пенгё на себя самого он не истратил бы ни гроша. Его жена заслуживает большего. Не нескольких новых платьев, скромных развлечений, а потока подарков.
На него смотрели горящие внутренним огнем глаза Мишлехази, спокойно, с сознанием превосходства, убийственной уверенности, точно какое-то таинственное, сокрушительное оружие, прицеливающееся, пронизывающее насквозь. «Неправда», — инстинктивно думал судья; ему хотелось ударить по ручке кресла, вскочить, обежать комнату, непрерывно твердя: «Неправда! Неправда!»
— Я бы не побеспокоил вас, господин судья, если бы речь шла не о важном деле. Наверное, излишне говорить, что дело важно не для меня.
После вступления Мишлехази помолчал немного. Он не спускал глаз с судьи.
— Я не заинтересован в нем ни материально, ни каким-либо иным образом, — продолжал он низким, надтреснутым голосом, — речь идет об интересах нации, интересах государства.
«Только бы сидеть прямо, сидеть прямо», — крепился судья. Если он поддастся усталости, откинется на спинку кресла, согнется от боли, пронизывающей все его тело в этой неудобной позе, то проиграет игру. «Сидеть прямо», — в отчаянии подбадривал он себя.
— Я знаю, что венгерское правосудие независимо.
— Да, — воспользовался паузой Кирай, — и в этой независимости наша сила, сила государства.
Мишлехази в задумчивости смотрел на него. Удовлетворение придало сил судье. Ловко вставленной фразой он своевременно отразил удар. Тоньше и вместе с тем решительней нельзя было высказать, что ни за что на свете не пожертвует он судейской независимостью.
— Справедливо, справедливо, — кивнул хозяин, — я и не собираюсь оказывать на правосудие нажим. Прошу лишь о том, чтобы вы внимательно вчитались в дело, возникшее из-за доноса на Зелицки. Зелицки — самый влиятельный деятель нашей партии в комитате. Могли бы возникнуть непредвиденные последствия, если бы из-за опрометчивого приговора его репутация оказалась подорванной. Если вы, господин судья, учтете последствия, то едва ли разойдетесь со мной во мнении.
Кирай хотел ответить; чтобы выпутаться из беды, искал слова, изобретал похожую на предыдущую дипломатическую фразу. Создавшееся положение представлялось ему нетрудным, зависящим лишь от удачного ответа. Спокойный, непринужденный тон Мишлехази снял его страх, отмел опасения. Он собирался уже ответить, когда Мишлехази вдруг встал и дружески, любезно протянул ему руку.
Кирай сразу понял, что слова хозяина не просьба, а приказание. Он пришел сюда не за тем, чтобы Мишлехази, ознакомившись с делом Зелицки, попытался бы повлиять на него, судью, в случае неблагоприятного приговора. Мишлехази не интересовало законное рассмотрение этого дела, не интересовало правосудие, и он не допускал мысли, что судья ему воспротивится, не пытался ни убеждать, ни угрожать, просто приказал, как слуге, чтобы было сделано то-то и то-то. Кирай оцепенел при этом открытии, неожиданном, удручающем сознании, что он, представитель закона, так ничтожен в глазах этого человека. Последнее открытие лишило его сил, самообладания, оглушило, как удар по голове. Неподвижно стоял он возле кресла, слышал стук своего сердца, глухой отдаленный шум — тот же самый упорно не замолкающий голос. Мишлехази опустил протянутую руку, с участием склонился над ним.
— Что с вами, господин судья? Вам не по себе?
Смущенно, удивленно поглядывал Кирай на высокого полного мужчину, который стоял перед ним, преисполненный вежливой готовности принести по его просьбе воды или аспирина. Такое дружеское участие рассеяло все его прежние мысли. Он счел невероятным, чтобы этот славный человек совершенно не посчитался с ним, увидев в нем лишь средство, вещь, забыл, что тот, кто не просто Енё Кирай, а представитель закона и правосудия, могущественней его, Мишлехази. У него не укладывалось в голове, что Мишлехази может дать судье такое унизительное приказание. Он готов был поверить, что тот лишь поручает ему заняться делом Зелицки и полностью полагается на его справедливое решение. Ему стало стыдно, что он осмеливается клеветать на члена одной из самых аристократических семей в стране, которому почти при всех правительственных кризисах предлагали портфель министра.
— Благодарю вас, — сказал он, — просто у меня немного закружилась голова. Но все уже прошло. Честь имею, ваше превосходительство.
— До свидания, господин судья, — попрощался Мишлехази.
В дверях он прибавил:
— Словом, действуйте, как я сказал.
Дверь гостиной закрылась. Кирай уставился на красный ковер у себя под ногами. Пощечина не унизила бы его глубже, чем последняя фраза; затихшая было боль стала терзать его с удвоенной силой. Пошатываясь, спотыкаясь, искал он выход из квартиры. По ошибке заглянул в уборную. Растерянно озирался по сторонам и не сразу заметил огромную двустворчатую дверь — путь к свободе.
Он пошел не домой, а к окраине города по кривым, ползущим вверх по холму улочкам. Шлоссбергер не выходил у него из головы, и в каком-то затмении, сгоряча поклялся он себе вне очереди рассмотреть его дело и, если тот не принесет денег, самому пойти за ними. Отныне он будет у всех брать взятки, ловчить и изворачиваться. Если надо быть подлецом, он станет подлецом.
Тишина леса не внесла в его душу успокоения. Понурив голову, сидел он на срубленном дереве, и мысли его беспрестанно возвращались к жене. Идти домой он не решался, боясь, что слова или слезы выдадут жене его смятение. Он хотел, чтобы она осталась прежней и сам он таким, каким она его знала. Ведь он не перенес бы, если бы любимая женщина увидела в нем другого человека, не того, кого знала в течение шести лет. Ни одного случая он не упустит — пусть его подкупают, он засыплет жену красивыми нарядами, повезет путешествовать.
При мысли о путешествиях Кирай ненадолго оживился. Давно мечтал он насладиться этим завидным счастьем. Но вскоре приуныл, сознавая, что, сколько бы он ни любовался собором святого Марка в Венеции, площадью Синьории во Флоренции, колизеем в Риме, Нотр-Дамом в Париже, и там преследовало бы его воспоминание о сегодняшнем дне; никогда не сотрется оно из памяти. Он понимал, что не отомстит Мишлехази, пойдя против его воли. Что-то сломилось, отмерло в душе Кирая. Его человеческое достоинство растоптал Мишлехази, нанес ему рану, которую и время не исцелит.
Кто-то шел по лесной дороге. Судья невольно встал; отряхнувшись, одернул пальто, поправил галстук. Важно выставив свой толстый животик, полным достоинства, размеренным шагом пошел по дороге. Если кто-нибудь попадется ему навстречу, то и не заподозрит, что сегодня что-то из ряда вон выходящее стряслось с судьей Кираем. Пусть каждый встречный думает, что здесь, в лесном уединении, судья ищет справедливое решение в каком-то исключительно трудном, запутанном деле.
Но внезапно его охватил ужас. Ужас, что вдруг придется ответить на приветствие, остановиться, обменяться с кем-нибудь словами. Он свернул с дороги в кустарник. Перед ним открылась вырубка; кое-где из поросшей мхом земли торчали побуревшие пни. Он шел бесшумно, пробирался, как вор, по пригибающейся траве. Несколько лет назад был он на этой вырубке, осматривал место происшествия. Какой-то бродяга изнасиловал гулявшую по лесу девушку, а также бедную женщину, собиравшую хворост, возможно, и кого-нибудь еще, но это не вскрылось. Пострадавшие не объявились. Тогда много шума вызвала эта история. Чистая городская публика на время прекратила прогулки по лесу.
Вырубка отличалась такой особенностью: с одной ее стороны непроницаемой стеной буйно разросся кустарник, с другой — высились отдельные кусты. Они росли здесь купами, полукругом обступая травянистые полянки. Колючий кустарник, словно ограда, окружал несколько малюсеньких лужаек, поросших нежной блеклой травкой. На некоторые из них и сам он прежде набредал; согнувшись в три погибели, пробирался туда, среди ветвей. По городу распространялись слухи, что любовные парочки ходят сюда на свидания — дамы и барышни, не решающиеся посещать квартиры своих любовников.
Спрятаться жаждал судья бессознательно, слепо. Он весь еще содрогался от ужаса, вызванного шумом приближающихся шагов, соседством людей, их любопытством, от страха, что чужой или едва знакомый человек прочтет на его лице унижение и горе. Он уже наклонился, схватившись за ветку крайнего куста. Но тут вспомнил, что одет в свой единственный парадный костюм.
«Стоило ли предпочитать честную бедность легкой наживе? — размышлял он. — Каждый месяц откладывать по нескольку пенгё, чтобы купить жене шляпку или зимнее пальто? Мне сорок лет, впереди у меня уйма работы, изматывающей работы до поздней ночи, и жалкие крохи радости, скорей даже лишь ее обещание».
Превыше всего гордился он тем, что апелляционный суд утвердил его приговоров больше, чем приговоров других судей. Не одно разбираемое им дело доходило до кассационного верховного суда, который оставлял в силе первоначальное решение.
Кирай, крадучись, спускался по склону, ощущая в груди приливы необычного страха. Только бы не столкнуться с людьми! Незачем относиться к жизни серьезно. Что за важность, если апелляционный суд не утвердит его приговора, зато останутся свободные вечера для любви, прогулок, визитов. После ужина с вином жена по его просьбе будет ему петь. С каким изумлением станет она смотреть на него!
Он так живо представил удивленные огненные ее глаза, по-детски приоткрытые пухлые губки, что неуверенно, робко улыбнулся. Тогда поблизости отчетливо, явственно зазвенел ее смех. Нежно любимый им, переливчатый, воркующий смех. У него мороз пробежал по коже, рот наполнился слюной.
— Моя дорогая, — прошептал он.
Смех замер; солнечный свет ласкал кусты, травинки. То здесь, то там в просветах между ветвями открывались виды городских окраин, прямой дороги, обрамленной ровными рядами тополей. Нежными завитками курчавилась на косогоре зелень — теряющаяся в голубизне зеленая река.
Опять услышал он смех, более резкий, щекочущий, чем раньше. Какой-то новый, грубый тон окрашивал знакомые звуки. Выставив вперед толстые ручки, судья побежал не помня себя, механически, как лунатик. Густой кустарник преграждал ему путь, ветки переплетались, создавая крепкую, непроницаемую стену с причудливыми узорами. Голоса замерли, потом снова ожили.
Обходя кусты в поисках дороги, судья внезапно остановился. Его толстые ручки задрожали, тут он подумал: не лучше ли убежать из леса, запереться в своем кабинете среди деловых бумаг и не выходить оттуда до ужина?
Справа кусты поредели, затоптанная трава еще не выпрямилась. Здесь можно пробраться.
Осторожно раздвинул Кирай ветки, затаив дыхание, стал напряженно всматриваться. Впереди обозначилось несколько расплывчатых пятен, которые выделялись на общем фоне господствовавшей повсюду зелени. Судья слышал отчетливо звучавший мужской голос, но не мог уловить смысла слов. Он выпустил из рук ветки и, став на четвереньки, прополз немного вперед. Вдруг он поднялся на ноги, сердце его замерло; он задыхался от звука внушительного, разносимого эхом голоса. Грудь его точно налилась свинцом, подталкиваемый какой-то злой силой комок подступил к горлу.
«Я задохнусь», — подумал он; потом пополз дальше. Снова раздвинул ветки. Его взгляд упал на молодого офицера. Тот сидел на траве с сигаретой в руке, его голубые глаза оживленно поблескивали. Верхняя пуговица на кителе была расстегнута, белела открытая мускулистая шея. На разостланной шинели, заложив руки под голову, лежала навзничь женщина. Юбка у нее высоко поднялась, между бельем и чулками круглились полные смуглые бедра…
Он простоял, не шевелясь, несколько долгих минут. Потом повертел головой, чтобы рассмотреть лицо лежавшей женщины, но его закрывали ветки. «Это не она, безусловно, не она!» — решил он и пополз назад.
На полянке он почувствовал искушение окликнуть жену. Чуть было не вырвался у него крик, но в последнее мгновение он пересилил себя. «Она, конечно, дома», — подумал он, устремившись вниз по холму.
В четвертый или в пятый раз осмотрел он квартиру, заглянул под кровать, открыл шкафы, разочарованно захлопнул вторично дверь уборной и направился опять к кладовке. Иногда он останавливался и устремлял по-детски растерянный взгляд в пространство. Он не желал мириться с мыслью, что жены нет дома. Каждый раз, когда он убеждался в этом и открывалась возможность для дальнейших раздумий, он снова обегал квартиру. Возвращаясь из леса, судья зашел к Ковачам; не застав там ее, поспешил домой, убежденный, что она сидит за роялем или в кресле с книгой в руках…
Шесть лет прожили они вместе, около восьми знал он ее. Глаза Кирая наполнились слезами, на память ему пришел первый поцелуй через несколько дней после обручения, сорванный в гостиной поцелуй. Ее пухлый ротик наивно трепетал, зажатый в его губах. Как медленно, трудно привыкала она к поцелуям. Даже во время свадебного путешествия она чмокала мужа, как неискушенная девочка.
С нежным беспокойством прикасался он к ее телу в первую брачную ночь, с укорами совести, страдая от мысли, что лишает ее чистоты, отнимает то, что невозможно вернуть. Не заглушало этого чувства сознание, что он имеет на то право, ведь он вступил с ней в брак, и все люди живут так с тех пор, как человек появился на земле. Испуганно наблюдал он за пробуждением в себе чудовища, похотливого зверя, за пробуждением смутного, почти утраченного инстинкта, желания ощутить вкус цветущего молодого тела, впиться в него зубами, ногтями, глазами. Когда он прикасался к жене, этот зверь всегда требовал жертвы. Она лежала на спине, с думкой под головой, выпростав из-под шелкового одеяла обнаженные руки. «Точно роза, — любовался он ею, — точно распускающийся бутон розы».
Когда его белая небольшая рука ложилась на ее руку, жена закрывала глаза; он исступленно гладил ее, пальцы его усердно скользили вниз-вверх по свежей, бархатистой коже, точно массируя, заглушая боль в мышцах. Глаза его бегали по выпуклостям одеяла, останавливаясь на груди. Приятное прикосновение к мягкой коже не поглощало его целиком, им владело святотатственное желание сорвать одеяло, ночную сорочку, обнажить горделивую грудь жены. Никогда не решался он на это. «Мужчины в Венгрии целомудренны», — думал он с затаенной печалью.
Кирай покраснел, когда жена случайно увидела его в кальсонах; с тех пор он раздевался в ванной комнате и даже в ночной рубашке предпочитал не показываться. Как позорный изъян, прятал он волосы на груди. Жена не одевалась, не раздевалась в его присутствии, и если иногда он заставал ее в сорочке, то уходил с пылающим от стыда лицом. За шесть лет семейной жизни ни разу не видел он ее обнаженной, даже обнимал лишь в полном мраке. Неужели эта женщина на глазах у чужого мужчины, раскинув ноги, разлеглась бы на земле?
Это была не она. Конечно, не она.
«Неужели и правда ее нет дома?» — раздумывал он минуту, застыв на месте. Потом снова обошел всю квартиру от кабинета до спальни, заглянул в ванную, уборную, кухню и кладовку. На бетонном полу в кладовой он увидел две бутылки бургундского, недавно купленные им ко дню рождения жены. Наклонившись, Кирай схватил одну из них за горлышко и унес в кабинет. Под рукой не было ни штопора, ни бокала. На него нашел приступ нестерпимой жажды. Во рту пересохло, язык стал сухим и шершавым, как промокательная бумага. Судья побежал в кухню; пошарив в нескольких ящиках, нашел штопор. Его мучила такая сильная жажда, что он прихватил заодно и вторую бутылку. Пока он ходил по квартире, его преследовала картина: полные женские бедра и темное углубление между ними. Пока он осторожно полз на четвереньках из своего тайника с безумным стуком сердца в груди, то не сводил с них глаз, они врезались ему в память, и теперь он видел их здесь, рядом, точно наяву. Он не пил, а жадно лакал вино.
— Нет, это была не она! — громко сказал он и вызывающе посмотрел по сторонам, готовый перед кем угодно отстаивать свою правоту. — Разумеется, не она! — ударил он кулаком по столу.
Бутылки накренились, покачались немного, полная — лениво, полупустая — легко. Звякнул бокал.
— Нет, — робко пробормотал он, — я не могу ее лишиться.
Углубленно, сосредоточенно, словно рисуя по памяти, восстанавливал он знакомые черты. Вспоминал ее излюбленные позы и жесты, как она поет, лежит в кровати, хлопочет у стола, читает в кресле возле окна, вспоминал ее улыбку, опьяняющий, горьковатый аромат тела.
«Только она нужна мне, единственная женщина на свете», — вздохнул он и с возмущением почувствовал, как в нем непостижимо сливаются боль, унижение, уныние и грусть, рождая трепетное, все более требовательное желание. Он не хотел себе верить. Будто его подменили. Жизнь наступила на него, сломила, растоптала, погубила все его идеалы. С ужасом и жадностью смотрел он на преследовавшую его картину, незабываемую картину…
Когда жена вернулась домой, Кирай уже покончил с одной бутылкой. Он схватил женщину за обе руки, еще не зная, что сделает. Вперился диким взглядом в робко трепещущие темные ее глаза. У него чуть не сорвался призывающий ее к немедленному ответу вопрос: «Где ты была?»
С трудом удерживаясь от расспросов, он мысленно заклинал жену молчать, не говорить, что она была у Ковачей. Сжимал, тискал упругое тело… Взгляд судьи остановился на ее бледном лице, обычно пылающих пунцовых губах, теперь ставших бескровными, потом на шее, округлостях груди.
— Ты… — тяжело дыша, проговорил он; ненависть и желание слились в его голосе. — Ты потаскуха! — нашел он наконец слово и тут же прибавил: — Милая!
Два эти выкрика яростно столкнулись, эхом разнеслись по квартире, неистово, дерзко, как заклятые враги, споря друг с другом.
— Милая! — кричал он.
Женщина покорно подчинилась его властному желанию, жадным рукам, сдиравшим с нее одежду.
— Твоя грудь, — шептал судья, — принадлежит мне… Ты целиком моя, милая, дорогая. Я не уступлю тебя никому, защищу ото всех… Ты шлюха!
— Хулиган! — воскликнула женщина необычно высоким, дрожащим голосом.
— Как ты любишь меня! Как любишь! — замирая, приглушенно проворковала она потом. — Ох, я люблю тебя, люблю, очень люблю…
— Как мы могли жить вместе, оставаясь такими холодными, равнодушными? — спросил он ее погодя.
«Я виноват», — еще ощущая легкое головокружение, думал позднее судья, сидя за письменным столом.
Под спудом других чувств проступало и мучило его отвращение. Отвращение не к жене, к которой влекло его еще сильней, чем прежде. Но это была уже словно не его жизнь, не его брак, не его жена.
Кирая изводили молчание, сдержанность, которая отметала осаждавшие его вопросы. Он чувствовал себя калекой, как будто у него удалили какой-то очень важный, жизненно необходимый орган. Эта любовь была уже не его любовью, как и человек, изучавший сейчас судебные документы, не был прежним судьей Кираем.
До поздней ночи проработал судья. Он страшился постели, близости жены, донимавших его подозрений, которые тщетно будет он гнать от себя во мраке. Кирай намеревался, поверхностно проглядев дела, покончить с работой. Но привычка оказалась сильней. Он сидел до тех пор, пока не изучил дело «Шлоссбергер против Вамоша». Положил его сверху на стопку с изученными документами. Чуть поколебался, но оставил на прежнем месте. Таким образом, рассмотрение этого дела он назначил на ближайшее время.
Жена уже спала, повернувшись на бок, лицом к его кровати. Глаза ее были обведены синевой, воспоминанием о наслаждении. Опустившись на стул, долго смотрел он на нее, и глаза его постепенно наполнялись слезами.
Перевод Н. Подземской.