Члены комитета по разделу земли быстро, размашисто шли впереди. Остальные двигались на некотором расстоянии. Нельзя сказать, чтобы они шли по-солдатски или парами, — вовсе нет. Шли по-крестьянски. Вразброд. Гуртом. Они шлепали посреди поля, перепрыгивали через делительные канавки и насыпки, разгребая воздух, боролись с грязью на пашне, чтобы перебраться с одной стороны гурьбы на другую. Ведь привередливы мужики. Все им кажется, что другим легче идти.
Вот они и выбирали дорогу.
Тихо сыпалась дождевая пыль. Мужики втягивали головы в воротники. Погода стояла мокрая, зябкая. Была середина марта — первый день раздела земли.
До сих пор понаписали кучу имен, складывали, вычитали, пересчитывали, одних выбрасывали из списка, других вносили; намаялись с этим делом вдоволь. Но довели до конца, и вот оно — каждый сжимает под мышкой колышек, на котором написано его имя, имя будущего владельца своей земли.
— Эй, мужики, зачем мокнуть-то? И завтра успеется! — откуда-то сзади выкрикивает один из крестьян, которому не спится вот уже несколько ночей подряд. Никак не может решиться. Принимать ему землю или нет? Ведь старые хозяева могут вернуться; так и в восемнадцатом было — отца его тогда до полусмерти избили епископские прихвостни. До сих пор бок волочит.
— Может, боишься, что дождик межи размоет? — куражится кто-то в середке. С этим человеком лучше не связываться. Мужик этот обычно бравый и задиристый, но сейчас вид у него, прямо скажем, раскисший. Башмаки продырявились, и ноги промокли. Он мерзнет. Лицо синее, как баклажан, с носа капает.
— Когда на поденщину ходил, небось не боялся дождя? — гаркает другой мужик, и тут уж всем миром наваливаются:
— Коли боишься, валяй назад! Гляньте-ка, господином успел заделаться! Не угнаться за тобой демократии!.. — припечатывают пискуна. Да с таким довеском, что хоть святых выноси.
Тот больше не рыпается, как язык проглотил. Шагает широко — по грязи так сподручнее. Председатель комитета по разделу земли, который тащит на спине цепь, оборачивается и нюхает воздух.
— Ежели мир требует, можем и отложить, — говорит.
— Чего? Как это отложить? Еще не хватало… — возмущается один мужик, Михай Чере, и внезапно переходит в пару к соседу. Толкует ему: — Да пусть с неба как из прорвы хлынет, хоть светопреставление будет — не испужаемся. Землю нынче делить будем! И как положено, по справедливости. Без дураков. Верно я говорю, крестник?
— Как на духу, батя, туды ее в качель, — отвечает тот и вдруг плюет на ладони. Но до дела покамест не дошло, и он еще крепче прижимает к боку четыре колышка. Дрыгает ногой, и грязь с налипшими сорняками летит с кожаного чебота далеко в сторону.
Идут, стало быть, мужики, гудят, что растревоженный улей. Моросящий дождь замывает всех на одно лицо. В другой раз посмотришь — один молодой, другой старый, один — в одной партии, другой — в другой партии; а сейчас все они — мужики, все до единого.
— Бумажки тут, свояк? — спрашивает председатель, слегка обернувшись. Поворачивается так, будто вслепую протягивает руку в шапку. Отвечает тот, кого эта рука вроде билетика «вытащила»:
— Здесь, свояк, здесь.
— И список тоже в наличии?
— И список, свояк, не забыли.
— Ну, тогда… — останавливается. Впереди канава, разделяющая господскую землю и деревенскую.
Мужики сталпливаются у края. На траве соскабливают грязь с сапог, башмаков — чистят перышки. Закуривают. Возятся под рубахами с зажигалками, поглядывая на другую сторону. Много раз махали они через эту канаву, когда ходили на поденщину или своровать тыкву да несколько початков кукурузы…
— Канаву мы вскорости засыплем, — говорит председатель и спускается в нее. Народ потек за ним, как вода или, можно сказать, история. Некоторое время идут по дну канавы тесно друг к другу, гуськом, потом передние выкарабкиваются на другую сторону.
Перед ними, как небо или, можно сказать, как библия, простирается епископская земля.
— Пошли, мужики, пошли! — выкрикивает председатель и разворачивает цепь. Конец ее бросает. Один из мужиков подхватывает ее и бежит по прошлогодним бороздам в глубь поля.
Дождик прекратился. Впрочем, мужики не очень-то и промокли. Только у одного рубаха хоть выжимай. Да и то потому, что то ли он горбатый, то ли дюже сутулый.
Засветило солнце, и на поле, куда ни глянь, грязь засверкала так, будто серебром или даже золотом обернулась промокшая земля. Вспыхивала по мере того, как солнце то освещало, то оставляло в тени вывернутые комья и пласты.
Раздел земли продолжался несколько дней. Когда разделили по первому разу, мужикам не понравилось. Пришлось делить снова. Составили новые списки безземельных. Четыре хольда основного надела довели до четырех с половиной хольдов, и опять осталось примерно триста хольдов лишних. Только сейчас обнаружилось, сколько земли было у епископства. Однако не беда: лучше несколько раз делить, но чтобы комар носа не подточил. Хотя причин торопиться с разделом было много. Во-первых, потому, что с весенним севом немного запаздывали, во-вторых, пока всю землю не разделят, трудно проводить в деревне определенную политику. А это главное. Более того. Это самое главное. А то как же иначе узнать, кто к какой партии клонится. Когда прислали представителя, казалось, что сильнее всех партия мелких крестьянских хозяев, а сейчас мужики уже начинают другое поговаривать… Хотя бы потому, что председатель комитета по разделу земли коммунист, а секретарь его к крестьянской партии принадлежит.
— Ну, свояк, и петухи не пропели, а мы и это сдюжили, — говорит секретарь председателю, сворачивая козью ногу и закуривая.
— Сдюжить-то сдюжили. Но хлопот с этим делом мы еще не оберемся, помяни мое слово…
— Хлопоты будут. То есть непременно будут. Но мы и с ними справимся. Остальное уже полегче пойдет, — говорит секретарь. — А пока мы объявили по деревне о собрании крестьянской партии… — и с любопытством смотрит на председателя. На свояка.
Сказанное застало того несколько врасплох. Он тоже замышлял сделать что-то в этом роде, и вот тебе на!
— На когда созываешь? На утро или на после обеда?
— Под вечер примерно. Днем нынче собрания не созовешь. Разве что в воскресенье… — разговаривая, они направляются к деревне.
Уже сильно за полдень. День близится к концу. По полю рассеялись мужики. Один землю разглядывает, другой обмеряет ее шагами вдоль и поперек. Третий только стоит на пашне, засунув руки в карманы. Просто так стоит. Подальше мужики толкутся, сбившись в кучу. Все же большая часть уже на меже — домой идут. Просачиваются через ряды насаждений, стекаются в деревню, перед кабаком некоторые в нерешительности замедляют шаг. Кто идет дальше, кто торопливо входит.
Денно и нощно кабак процеживает идущих мимо. Одних отпускает, других нет. Как будто сети перед входом расставил. К его похвале будет сказано, что отцеживает он очень тщательно — схватывает только привилегированных. Достойных. А кого отпускает, те прямехонько домой попадают. Точь-в-точь как церковь. У церкви есть свои прихожане, у кабака — свои. Но с этим разделом все смешалось. Теперь самые прилежные завсегдатаи церкви ходят и в кабак, в прошлое воскресенье в церкви видали даже Яноша Лехо, который не бывал там с тех пор, как обручился со своей женой. Мужики хотят теперь быть повсюду, во все совать нос, всем заниматься, обо всем думать, не упускать из виду не только там округу или церковь, но и дела своих односельчан.
Так и повелось: то церковь полна, то кабак. В другой раз, однако, кузница или цирюльня… А позавчера, когда хоронили старика Шенебикаи, то могилу ему полдеревни рыло. Если не сказать больше. Мужики сбегались на всякий свист. У одного крестьянина куда-то борона во дворе запропастилась, так по этому поводу такую сходку устроили, что народ не вместился даже в общинный дом, пришлось перейти в школу. Но и там не уместились. Вот какие дела. И дела диковинные.
— Пошли в церковь! На кой ляд еще-то церковь нужна? — ораторствовал какой-то мужик, стоя в грязи и ухватившись за ногу — ему в башмак вода натекла.
— Ты что, спятил, дурень?! — выкрикнул кто-то из-под навеса. Хорошо тому возмущаться, кто при дожде сам под крышей устроился.
— Ежели словим вора, повесим! — гудели внутри кабака уже другие слова. И в самом деле: демократия таи демократия! Ежели до сих пор у господ воровали, то это сам бог велел. Это и не воровство даже, а честь и хвала одна. Но ежели один крестьянин ворует у другого, то он в таком случае нехристь окаянный.
— А вдруг это сам хозяин схоронился да уворовал? — рассуждает еще один. Ведь сколько мужиков, столько и мнений.
— Хозяин? Борону-то? Уж не рехнулся ли ты часом, Шандор, а, милок? — осаживают его окончательно, потому что и вправду странно было бы, что какой-нибудь барин втихомолку да в темноте тащил бы на спине борону… Охо-хо-о… ха-ха-ха-ха. Да это потому хотя бы невозможно, что ни об одном из них ни слуху ни духу.
Словом, кабак медленно наполняется. Мужики сидят, стоят, некоторые поглядывают на дверь и — впору диву даваться! — все больше продвигаются вовнутрь. Как будто боятся, что дверь откроется и они вывалятся наружу.
— Нет этой земле божеского благословения, земляки, это я вам говорю, — разглагольствует один мужик, кузнец, по прозвищу Гривенный, который в одиночестве сидит за маленьким столиком спиной к окну. Мужики встревоженно поворачиваются на голос, а те, кто толчется в середине, устраиваются к нему лицом.
— Отчего ж ему не быть? Дюже грамотные эти мастеровые! — доносится с другого конца. Но что правда, то правда — большинство в изумлении молчит.
— Оттого, что… поповская эта земля. Не чья-нибудь. А попы — слуги господа бога. Как ни крути… — аргументирует кузнец. У него и без того трудный характер, а сейчас он еще и разозлился. Страшно разозлился. Как же иначе. Эти два хольда глаза ему повыкололи. Ну, погодите, ужо он покажет… Перед ним пятьдесят граммов палинки, которые он разом опрокидывает себе в глотку. Потом глядит на кабатчика. Искоса. Это означает, что надо повторить. Хотя он уже выпил раз пять по пятьдесят.
Кабатчик шевельнулся, наклонился под стойку, думая при этом, что надо бы сбегать в сарай, где варится, кстати, палинка. Котел для варки варенья, который он заместо перегонного куба пристроил, соединен трубкой с перемывочным баком, крышка хорошо замазана глиной и придавлена большим камнем. Уж он-то смыслит в том, как из ничего, из кукурузной муки, из виноградной выжимки, из того, из сего хорошую деньгу выколотить.
Вперед протискиваются два человека, на которых, когда они вошли, никто не обратил внимания. Останавливаются перед столом, переглядываются. Потом перешагивают сначала одной ногой через скамью, потом другой — словом, садятся. Напротив кузнеца. Это председатель и секретарь.
Председатель думает о том, что черт бы побрал этого дурня кузнеца. Зря он дал ему на хольд больше, чем полагается по декрету мастеровым, — тот знай свое распускает язык. Подстрекает. А секретарь размышляет о том, что напрасно в этом вопросе поддерживал председателя, хотя весь комитет был против, — такими речами кузнец сорвет завтрашнее собрание крестьянской партии.
— Постой-ка, любезный, почему же нет этой земле благословения? — спрашивает секретарь.
— А потому, что… я уже сказал. Нельзя было трогать попов, вот почему.
— Вот что, кум (они с кузнецом кумовья, что седьмая вода на киселе). Есть такой закон, чтобы землю разделить. Но нет такого закона, чтобы заставлять и принимать ее. Если попов жалеешь, отдай им обратно два хольда. Можно отдать. Может отдать всякий, кто пожелает, — он вдруг выкладывает на стол карандаш и бумагу. Поворачивается ко всем: — Мужики! Кто хочет вернуть землю попам? Пусть назовет свое имя, я запишу, а завтра все улажу… — и уже пишет: «Элек Балог, Гривенный кузнец… два хольда…»
Кузнец (почему его зовут Гривенным, никто толком не знает) смотрит на бумагу, как баран на новые ворота. Тишина такая, что будто не вино и палинку пили мужики, а молоко. Те, кто только что бузил, словно воды в рот набрали, молчат и другие. Можно сказать, вдвойне молчат. Все смотрят на Гривенного кузнеца, у которого медленно выпучиваются глаза. Ухватившись обеими руками за край стола, он откидывается назад.
— Чтобы я отказался от двух хольдов моей земли?
— Конечно. По-другому попам не вернешь.
Гривенный кузнец ошарашен. Конечно! По-другому не вернешь. Но ведь не того он хочет. Он только потому говорит, что мало, очень мало этих двух хольдов. Он хотел бы больше, больше надобно…
— Я всегда был демократическим человеком, — говорит он медленно, с обидой в голосе, будто они начали спор, а не он.
В другом углу возникает шум, перепалка, но все это беззлобно. Волнами, будто ветер камыш качает, расходится по кабаку хорошее настроение.
Кабатчик ходит от стола к столу, посматривает, кто заплатил, кто нет, и между тем подсчитывает про себя выручку. Сейчас нет тебе ни налога с оборота, ни налога с потребления. Только дашь на дашь. Работа чистая. Все в выручку. Палинку он сам варит, а вино… А вино оставил здесь господин Вейс, которому, между прочим, и кабак принадлежит. Кабатчик говорит всем, что рассчитается с господином Вейсом, когда тот вернется домой.
Но господин Вейс домой еще не вернулся, и, следовательно, кабатчик Ласло Элеш может зарабатывать, сколько ему влезет.
Как бы веревочка ни вилась, все равно конец будет. Вот и замечает кабатчик, что заведение уже опустело. С глазу на глаз с Гривенным кузнецом остались только председатель и секретарь.
— Можешь вступить в партию, есть для тебя место, — кто знает, в который раз агитирует председатель комитета.
— Я? Чтоб я стал коммунистом? Ну, нет уж. Я пресвитерианец.
— Что из того? Я тоже не стал язычником, потому что коммунист. — И снова исподтишка поглядывает на свояка.
— Не покину я отцовскую веру, и точка. Умру, какой есть… — Раскачиваясь на лавке взад и вперед, он приготовился затянуть песню.
— Тогда, куманек, иди к нам, в крестьянскую партию! И мы тебя с радостью приветим.
— Я, доподлинный мастеровой, — и в крестьянскую партию?!
— Ну, вот видишь, кум, здесь-то и зарыта собака. Поэтому и не получил ты больше двух хольдов. Но по закону и того не полагается. Еще один хольд мы тебе на свой страх и риск накинули, потому как…
При этих словах кузнец и вовсе остервенел. Надо же, они накинули! Будто от себя оторвали! Велика важность! Тьфу, и нет ничего! Напасть какая: или мастеровым будь, или крестьянином… Все перепуталось. Мучительно трет, щиплет брови, зажмуривается, а потом так и остается, зажмурившись. Роняет голову и засыпает.
Оба руководителя вместе зевают, снова переглядываются. Потом одновременно спрашивают у кабатчика:
— Который час, Ласло?
— Половина одиннадцатого, — отвечает тот и подходит поближе. Садится на край скамьи. И словно помогает двум другим смотреть на Гривенного кузнеца.
— Трудный человек, — говорит председатель, а про себя думает, хоть бы его вовсе в деревне не было. Его одного. Намаялись с ним уже вдоволь. Чуть не помешал им создать в деревне коммунистическую парторганизацию. Кое-как, через пень-колоду, все-таки сколотили. Но укреплять ее, привлекать новых членов просто невозможно стало. Мужики все к нему ходят в кузницу, он их отговаривает, запугивает. Леший бы его побрал.
— Трудный. Особенно когда выпьет. А теперь он все время выпивает, — подхватывает секретарь, а про себя думает: сорвет этот мужик ему завтрашнее собрание! И в прошлый раз тоже едва смогли призвать его к порядку, совсем распоясался! Выкрикивал, цеплялся за каждое слово… Вот кабатчика сам господь бог создал кабатчиком — уж очень хорошо у него получается с людьми разговаривать. С каким бы партийным ни встренулся, всяк раз сумеет подладиться. Сейчас, правда, трудновато, — председатель коммунист, а секретарь от крестьянской партии… Ну да ладно.
— Я вам что-то скажу, послушайте.
— Ну, говори.
— Увезите его куда-нибудь… — и кивает головой на пьяного кузнеца.
Председатель при этих словах сосредоточенно нахмурился. Разминает сигарету, закуривает. Внимательно смотрит на кабатчика. Потом — на свояка. Но тот не говорит ни слова. Хотя… если на один день… только на один день… пока идет собрание.
— Я на это не пойду, — говорит он немного погодя. — Хотя и подстрекает он мужиков против раздела земли, но все равно не сделаю. К тому же и здешний он, деревенский, а потом — что поделаешь, раз он такой дурень. И семья у него. Словом, нет. И точка. Подождать нужно, авось образумится. — И решительно вскакивает.
— Идешь, свояк? Утро вечера мудренее.
Свояк-секретарь сидит ссутулившись, как человек, которого гнетет много забот. Неотвязчиво смотрит на кузнеца.
— Я еще посижу малость, — говорит. — Не бросать же этого дурня. Плесни-ка еще пол-литра! — пододвигает кабатчику кувшин.
Было минут пять двенадцатого, когда за окном прогромыхала по мощеной улице телега. Громыханье стихло перед дверью кабака. Шум, звяканье удил, разговор, и дверь кабака открывается. Входят трое чужих мужиков. Снимают шапки. Только один, с кнутом, остается в шляпе.
— Доброй ночи, благослови вас бог! — приветствует первый и осматривается.
— Бог в помощь, — отвечает кабатчик и встает. Выходит навстречу.
— Что есть выпить?
— То, что снаружи написано, ха-ха-ха…
— Тогда принесите литровку вина и три стакана. Мы издалека едем, в горле совсем пересохло… — Топчутся в нерешительности.
Кабатчик приносит вино и ставит бутылку на край единственного стола, где есть свет и расположились секретарь и кузнец. Мужики усаживаются степенно, неторопливо и принимаются рассматривать пьяного кузнеца.
— Порядочно нализался дружок, — говорит тот, что в шляпе.
— Это уж точно. Тяпнул за милую душу, — отвечает секретарь и смотрит на кузнеца, как пес на дохлятину.
— Здешний он?
Секретарь вздрагивает, ухватившись за мысль.
— Да нет. Из Жаки он. В комитатском управлении у него дела какие-то были, как он сказывал, хотел пешком дойти до дома, завернул на огонек, и вот видите, так и прилип. — Сказал и осклабился. — Ему-то что! С него как с гуся вода.
Что же делать, если не может он никак кузнецу мозги вправить — хотя бы из деревни его выпроводить.
— Надо ведь, и мы туда едем. И как раз через Жаку. Можем захватить. Мы тоже были в управлении по земельным делам, понамучились с соседней деревней…
— Через Жаку, говорите, едете! — весело гаркнул кабатчик. Этот малый не промах, чует, что с этим человеком из крестьянской партии не грех ему поладить. И если ударит по кузнецу, то угодит секретарю. Хочется ему и потом кабатчиком остаться (под «потом» он подразумевает — когда господин Вейс вернется).
— Через нее. Конечно, через нее. К утру приедем в Жаку, а к обеду и домой. В Нешту. Ну, выпили! Дай бог здоровьица!
Пока распивали литровую бутылку, Гривенный кузнец только один раз, один-единственный раз поднял голову и открыл глаза.
— А завтра я образую демократическую партию! — сказал и заскрежетал зубами. — Да здравствует демократическая партия! — и снова уронил голову на стол. Но подложил прежде под нее кепку.
От деревни до Жаки как раз двадцать семь километров, и дорогу, особенно ночью, нельзя назвать приятной. Да еще по таким местам, где всего несколько месяцев назад бушевала война, — по обеим сторонам громоздятся разбитые танки. И к тому же делили господскую землю.
Но на телеге трое мужиков, по бокам лежат двое железных вил, да автомат в сене зарыт. Правда, без приклада он, но все равно — автомат. Дорога и ночь близятся к концу. Около половины четвертого в разверзнутые на востоке небеса проглянул рассвет.
— Есть еще там что-нибудь в бутылке, Янош? — спрашивает возница у сидящего рядом.
Тот тянет руку между колен, вытаскивает бутылку, встряхивает.
— Булькает.
— Ну, тогда… глотни. Белоножка, ну-у! — и тычет кнутом в бок белоногой лошади.
Белоногая дергает телегу, бутылка стучит о зубы Яноша. Но не беда. Зажмурив глаза, он пытается совместить бутылку, рот и раскачивание телеги. Наконец ему это удается.
— Не угостить ли нам жакайского приятеля?
— Угости, ежели он проснется.
— Попробуй-ка, браток, — оборачивается Янош.
Самый молодой садится рядом с Гривенным кузнецом, но кузнец, укрытый одеялами, ни гугу. И трясет его, родимого, лихоманка.
— Да здравствует демократическая партия! — бормочет кузнец, будто он уже на учредительном собрании своей партии.
— Да брось ты его, в Жаке ссадим, и дело с концом.
Было восемь часов утра, когда они остановились в Жаке перед церковью.
Лошади помочились, прежде Белоножка, потом другая. Возница огляделся.
— Растолкайте нашего куманька. Не тащить же его дальше.
— Надо бы шуткануть. Отвезти в Нешту. Потопает обратно пёхом… Ха-ха-ха! Эй, землячок! Рассвело, — и трясет кузнеца за плечо.
— Чаво?
— Вставай! Приехали!
— Ну как, создал демократическую партию, хе-хе-хе?
— Давай, давай, слазь, что ли!
Гривенный кузнец стонет, почесывается, смотрит перед собой на смятые одеяла.
— Слышь, землячок, не с руки нам ждать…
Пока кузнец сползает с телеги, проходит еще некоторое время. Встает на землю и делает три шага назад, как рак. Потом смотрит на телегу.
— Ну, господь с тобой, землячок! Но-о-оо, Белоножка… — говорит тот, что в шляпе, возница, и опоясывает кнутом спину белоногой, потому что она лучше тянет. Белоногая наваливается грудью, и телега со скрипом трогается. Мужики, смеясь, оглядываются, явно сожалея, что не повезли болезного дальше. И правда, почему? Для смеху? Но в эти серьезные времена не след шутить. Совсем не след.
Телега уехала. Гривенный кузнец остался один посреди дороги. Долго рассматривает место, где стояла телега. Потом неожиданно поворачивается и обалдело глядит на церковь. Продолжает пялиться на церковь, и сердце его начинает колотиться все сильнее: ему бросается в глаза крупная, черными буквами, надпись над входом: «Блажен тот, кто внимает слову господа и блюдет его».
Внезапно поворачивается влево, как солдат, и, стуча каблуками по мостовой, пускается в обратный путь.
В деревню он прибыл как раз в тот момент, когда мужики, перебраниваясь, растекались по улице с собрания крестьянской партии.
1948 г.
Перевод А. Науменко.