Клара Бихари НАСТОЯЩИЙ ДРУГ

Жофи Дегрэ любила своего отца и все же сердилась на него. Сердилась еще с той поры, когда была жива мать, слабая, болезненная женщина, целый день суетившаяся на кухне. Жофи сначала не понимала, почему так волновалась ее мать, если отец задерживался где-то; почему, не скрывая тревоги, подолгу стояла она вечером на пороге их одноэтажного кишпештского дома; почему, как только приближались знакомые шаги в вечерней тишине, по бледному, поблекшему лицу матери пробегала мучительная судорога.

В такие вечера отец часами бесцельно слонялся по квартире, разглаживал скатерть, молча переставлял на столе тарелки. Мать робко и в то же время с упреком глядела на него. Вздыхая, она дрожащими руками подавала ужин.

Жофи, усаживая младших ребятишек за стол, чувствовала, как гнетет всех тяжесть молчания. Но, по правде говоря, ей, старшей дочери, некогда было размышлять о семейном разладе. Как и отец, она работала на текстильной фабрике, только в другом цехе. После работы надо было спешить домой, чтобы успеть все прибрать, постирать, погладить, проверить, как справились с уроками ребята, и помочь матери приготовить ужин.

Однажды Жофи узнала, чем вызвана тревога, которую она замечала в глазах матери.

Был уже вечер. Жофи уложила в постель Карчи, Пишту и восьмилетнюю Марику, сама забралась под одеяло, но никак не могла уснуть. И вот открылась ведущая во двор дверь, в кухне задвигались, зашевелились. Послышались тяжелые и легкие, шаркающие шаги. Жофи не видела, но знала, что отец положил сумку, снял пальто, подошел к умывальнику, затем к столу, переставил хлебницу и кружку, передвинул вилки и ножи. Мать налила ему супа. Взявшись за спинку стула, она стояла, глядя с тревогой и укором на медленно евшего отца. Она судорожно ухватилась за деревянную спинку, стараясь сдержать себя. Когда вся картина отчетливо, в мельчайших подробностях, возникла перед глазами Жофи, там, на кухне, заговорила мать; ее дрожащий высокий голос проник сквозь узкую щель неплотно прикрытой двери.

— Ты снова был у этой Бунчик… Только от нее ты приходишь так поздно.

Жофи вздрогнула, словно ее ударили. Мать не спрашивала, а утверждала то, в чем окончательно убедилась и чего нельзя было изменить. Жофи знала: отец не умеет лгать. Он молчал, и это так выдавало его! Жофи с упрямым детским отчаянием желала лишь одного: только бы мать не продолжала… Но вскоре опять послышался дрожащий голос:

— Напрасно скрывать, ты ведь видишь, я все знаю, мне сказали. Ты был там, правда?

— Да, там, — смущенно пробормотал отец, страдая оттого, что ему ничего не приходит в голову и он не может шуткой или ложью скрыть правду. — Да не принимай ты это так близко к сердцу! — сказал он спустя некоторое время с раскаянием, стыдом и сожалением. — Это… не так уж важно… Я ведь ни единого филлера не отнимаю у семьи, и чувства мои к тебе не изменились…

— Тогда не делай так больше! — плачущим голосом прервала его мать. — Обещай, что это больше не повторится!

— Обещаю, больше этого не будет, — поспешно ответил отец.

В его голосе прозвучали готовность, участие и какое-то детское облегчение. Но именно эта торопливость убедила Жофи в том, что ему не сдержать своего слова. До сих пор она гордилась тем, что этот большой красивый седовласый человек — ее отец. Его спокойствие, мягкая доброта как бы возвышали его над всеми. Хотя он в последние недели несколько раз не приходил домой к ужину, Жофи не подозревала его ни в чем. А теперь она поняла, что такой уступчивый он не только в кругу семьи. Его доброта и мягкость и в другом месте становятся слабостью, постыдной беззащитностью и зависимостью.


В эту ночь Жофи не уснула. В соседней комнате плакала мать, и невразумительно утешал ее смущенный отец. А здесь, уткнувшись в подушку, рыдала она сама, так велика была горечь первого большого разочарования. Перед ее глазами неотступно стояла вдова Бунчик, словно какой-то страшный идол. Они не раз встречались в раздевалке на фабрике, там часто произносили ее имя: вдову окликали подруги. И Жофи почему-то боялась ее, боялась той силы, что исходила от нее. У вдовы могучие плечи, руки, грудь, бедра. Тонкая коса закручена на затылке в маленький пучок. Черные, лишенные блеска волосы туго зачесаны назад. Лицо смуглое, словно закопченное. Вокруг большого бескровного рта и под ушами кожа еще темнее. А холодное выражение маленьких, подстерегающих глаз!

Сколько бы раз лицо этой женщины ни возникало перед глазами Жофи, к ее горю примешивался жгучий стыд: ее отца влекла к себе коварная, отвратительная, низменная сила.

На другой день, хотя никто не обмолвился о вчерашнем вечере, их жизнь все же изменилась. Дегрэ после работы возился с малышами и, болтая с ними, часто высказывал то, что хотел сообщить жене или старшей дочери. А дней через десять он снова задержался и вернулся домой только к полуночи.

Задержки стали регулярными. Дегрэ становился все молчаливее. Он словно сам наказывал себя за то, что отходил от семьи. Жофи с гневом и болью отмечала эту перемену. Отец не держал голову прямо, сутулился. Она догадывалась: отец знает, как он слаб, знает, что у него нет сил побороть в себе эту слабость.

Временами Жофи надо было обсудить с отцом общие дела. Они вдвоем содержали всю семью: на их заработок жили и прихварывающая после последних родов мать, и трое детей. В такие минуты дочь, слегка отворачиваясь, разглаживала на коленях платье, и взгляд ее был прикован к неспокойному движению собственных рук. Отец тоже старался не смотреть на нее; с опущенной головой он спрашивал и отвечал, одобрительно бормоча, если Жофи что-либо предлагала. Они чувствовали: надо еще что-то сказать, что рассеяло бы, разрядило напряженность. Но оба никогда не находили таких слов и торопились поскорее разойтись, словно их ждали неотложные дела.


Три месяца спустя умерла от разрыва сердца мать. Гроб ее не сопровождали ни громкий плач, ни причитания. Дегрэ с опущенной головой, в темном костюме чинно шагал за черной повозкой. Жофи шла позади отца. Остановившимися глазами она смотрела на блестящие стекла катафалка. Ей мерещилось холодное лицо Бунчик, и просвечивающие сквозь стекла цветы, казалось, вились вокруг приглаженных волос вдовы, словно та была одета в подвенечный наряд. Дети сначала точно онемели от непривычной торжественности. Они уставились на странную повозку, на черных с султанами лошадей, которые механически покачивали головами, точь-в-точь как непрестанно вздыхающие родственники покойной. Затем дети развеселились. Они не ощущали потери. Долгие годы старшая сестра заменяла им мать: мыла, причесывала, проверяла уроки, хвалила и наказывала.


Неделя, последовавшая за похоронами, была полна напряженной, полной ожидания тишины. Дегрэ приходил по вечерам с фабрики со склоненной набок головой, с опущенными плечами, но Жофи чувствовала, что сутулит его не горе, а сознание вины, и он страдает, так как уверен в одном: несмотря на свое решение, он совершит то, за что сам будет презирать себя. И действительно, уже на третьей недели он задержался и пришел домой около полуночи. Он осторожно переступил порог с таким видом, точно жена и сейчас ждала его. А потом, случалось, Дегрэ и вовсе не являлся домой: шел на работу прямо от вдовы.

Однажды он взял в свою большую ладонь руку дочери (Жофи стояла около плиты, ожидая, когда закипит молоко).

— Жофика, ты видишь, мне тяжело одному. Надо, чтобы кто-нибудь обо мне заботился… — начал он смущенно, голос его прервался.

Жофи отодвинула горячую миску, не заметив даже, что обожгла пальцы.

— Делайте так, как вы находите нужным, отец, — отвернувшись, хрипло ответила она, не в силах сдержать слезы. — Напрасно отговаривать вас жениться…

Дегрэ после долгого молчания сказал:

— И детям лучше будет…

Неуверенный голос выдал его: он тоже знает, что детям не станет лучше, если он приведет в дом мачеху. И Жофи снова почувствовала мучительный, жгучий, нестерпимый стыд оттого, что ее отца привязывает к этой страшной, чужой женщине какое-то низменное влечение. Она не могла говорить, Дегрэ с облегчением вздохнул, будто освободившись от чего-то, и поспешил в свою комнату.


Через две недели они поженились, и вдова Бунчик вместе с заботливо упакованными вещами переселилась к новому мужу. Первые часы она внимательно, детально осматривала квартиру — конкретные результаты тридцатипятилетней работы Дегрэ. Жофи казалось, что, закончив осмотр, мачеха тотчас же вступила во владение домом.

Уступая просьбе отца, она приготовила праздничный ужин. Когда все уселись за стол и на месте матери Жофи увидела другую женщину, руки девушки задрожали и она едва смогла побороть прорывающиеся рыдания.

Новая хозяйка тотчас же почувствовала в ней врага. Холодным взглядом она долго следила за тем, как Жофи, опустив глаза, без аппетита ковыряет мясо, как на круглом, полном, с гладкой смугловатой кожей лице девушки подрагивают от сдерживаемого плача мышцы.

— Что ты строишь такое постное лицо? — проговорила мачеха хриплым голосом, безжалостно-громко, радуясь тому, что есть причина показать Жофи: «Ты мучаешь своего отца! Меня ты все равно отсюда не выживешь!»

Дети, которые сейчас без всяких уговоров вели себя тише, чем на кладбище, робко потянулись к Жофи. Дегрэ вздрогнул и быстро, заикаясь, произнес:

— И правда… не надо нарушать мира… К чему это?..

С этого дня отца отделила от семьи невидимая, но все растущая стена. Если он хотел поиграть с детишками, то сначала робко оглядывался по сторонам. Он лишь тогда гладил их по головкам, когда жена выходила во двор. К Жофи отец обращался редко, да и говорил кратко — чужим, фальшивым тоном. Он знал, как каждое его слово будет расценено новой женой.

Однако из дому убывала не только любовь, но и деньги. С тех пор как появилась мачеха, все скуднее становилась еда. Дегрэ отдавал свой заработок не дочери, а жене. Та без всяких объяснений откладывала и свою зарплату и все, что могла урвать из денег мужа, словно упорно и настойчиво готовилась ко второму вдовству. Вскоре Жофи обнаружила, что младшие дети живут только на ее заработок. Но разговаривать с мачехой о деньгах она решалась лишь в том случае, если кому-либо из детей надо было купить платье или обувь. Дрожа всем телом, она отважно требовала денег. В ответ у мачехи вырывалось крикливое клокотание, будто слова уже давно жгли ей горло.

— Нечего их одевать, словно графов! — кричала она. — Ничего с ними не случится, походят в прошлогоднем! Платье можно надставить, да и ботинки еще могут поносить. Нечего капризничать, нигде им не жмет!

Через день после такой стычки отец молча и воровато совал в руку Жофи необходимую сумму. Торопливость, с какой он это делал, быстрое, сильное пожатие руки говорили о многом: он дает отложенные или тайком раздобытые деньги и просит о сохранении тайны.

Какая бы неприкрытая ненависть ни чувствовалась в словах и взглядах новой жены, в каком бы страхе она ни держала трех малышей, Дегрэ всегда стушевывался и униженно уговаривал ее прерывающимся голосом. А когда женщина, пресекая его робкий протест, вставала из-за стола, за которым они ужинали, и хриплым голосом приказывала: «Пошли!», — он безмолвно, опустив голову, следовал за ней так быстро, будто боялся, что у него отнимут недавно протянутую милостыню.

Это «Пошли!», этот короткий уверенный приказ всегда хлестал Жофи словно кнутом. За ним скрывалась та постыдная сила, которая приковывала отца к жестокой, холодной, расчетливой женщине.

Ночью, если Жофи не спала, она часто слышала безудержные и все-таки заученно-плавные жалобы мачехи, в которых вновь и вновь повторялось ее имя. И слабый, несмелый, умоляющий шепот отца. Потом оба голоса стихали, растаивая во вздохах… Жофи, дрожа от плача, утыкалась головой в подушку.


Спустя некоторое время она познакомилась с новым слесарем цеха Ференцем Галом. До этого у нее не было поклонников, она и не думала о развлечениях. С работы спешила домой, потому что надо было позаботиться о доме, по дороге купить продукты. После смерти матери бежала домой, чтобы дети не оставались одни с мачехой. И все же Жофи замечала, что почти все семнадцати- и восемнадцатилетние девушки, работающие рядом с ней, носят обручальные кольца. Некоторые из них были женами, другие счастливыми, радостными невестами. Она задумывалась о том, что ей уже двадцать один год, и легкое маленькое облачко заволакивало сердце. Но заботы о сестренке и братишках гасили эту втайне пробуждающуюся жажду любви.

Когда двадцатипятилетний широкоплечий парень, которого начальник цеха послал исправить станок, улыбнулся ей, сердце Жофи сжалось. Дрожащими руками она связывала порвавшиеся нити на ткацком станке и каждый раз, взглядывая на сидевшего на корточках парня, видела его улыбку.

«Как же медленно работает!» — думала она, но тут же замечала, что его движения строги и методичны. Большие руки на мгновение застывали в воздухе над разложенными на замасленном полотне инструментами, затем он брал нож или клещи. Если они были уже не нужны, клал их обратно, на то же самое место. Работая, он хмурил лоб, его полные губы странно оттопыривались, но, если он взглядывал на Жофи, лицо его прояснялось, кожа разглаживалась и в улыбке показывались безукоризненно белые зубы. Эта улыбка приводила Жофи в замешательство и в то же время рождала в ней новое, пугающее и все же сладостное чувство.

— Вы гуляете по вечерам? — спросил Фери, аккуратно вытирая паклей руки.

— У меня нет времени, — прошептала Жофи, а затем, в страхе, что не испытает больше это пугающее, но приятное чувство, которое узнала впервые, робко и смущенно добавила: — Иногда после ужина, если не очень поздно, я прогуливаюсь со своими двумя братишками и сестрой…

— Вот и хорошо! — спокойно улыбаясь, произнес парень. — Я буду у вас пятым.


И дважды в неделю Жофи стала водить малышей на прогулки. Ребятишки, взявшись за руки, послушно шли впереди, а она с Фери следовала за ними. На полчасика они присаживались на окруженную деревьями скамью у площадки для игр, где, опьяненные свободой, дети гонялись друг за другом.

Оба говорили мало, словно само знакомство уже все решило. Жофи с испугом замечала, что она стала чувствительней и уже не могла найти в себе силу, когда нужно было что-то отвоевывать для детей. Любое слово, произнесенное в повышенном тоне, вызывало в последнее время у нее на глазах слезы. Она становилась снова спокойной и ее силы возвращались лишь тогда, когда рядом с ней был Фери.

Здесь, на площадке, в тени большой липы, они впервые поцеловались. Ветерок раскачивал ветви, и в лунном свете неслышно колыхались их тени. Жофи казалось, что и она в сладком головокружении качается вместе с ними. Она будто вылетела вместе с Фери из полной строгих и тяжелых обязанностей жизни, понеслась к звездам, к их чистому, ослепительному свету, источник которого находился все же не наверху, а где-то в глубине ее груди.

— Я пристроил комнату к маленькому домику, в котором жила моя мать, — неожиданно и тихо сказал Фери однажды вечером. — Я работал три года, никуда не ходил и все деньги тратил только на дом.

— Зачем? — тихо спросила Жофи.

— Зачем? Старая комнатушка скорее похожа на маленькую каморку, — сказал он, безмятежно улыбаясь глазами. — Ведь надо готовиться…

Он не договорил, к чему, но Жофи поняла и так. Здесь у всего была прочная основа.

Когда дом был закончен, Фери стал по частям выплачивать за мебель.

— Ты сколько денег отложила на посуду, на постельное белье? — спросил однажды Фери.

И она в замешательстве, опустив глаза, пробормотала:

— Я… я… все тратила на дом, на детей… Я и не думала собирать…

Фери с жалостью покачал головой, словно понимая, насколько это веские причины, но все же в этом покачивании сквозило легкое неодобрение.

— Разве ты не ждала меня? — спросил он, сжимая ее руку и глядя в глаза. — А я ждал тебя, только одну тебя!

Он впервые рассказал ей, почему не женился: ждал, когда придет единственная, настоящая, с которой они без слов поймут друг друга. Жофи знала: он спросил о деньгах не из расчета, не из корысти, а потому, что ему казалось, будто и она с такой же силой и верой, с такой же обстоятельной деловитостью, как и он, должна была готовиться к их встрече.

— Когда мы поженимся? — спросил он после долгого молчания.

Жофи взглянула на луну, выглядывавшую из легких облаков, на звезды, которые, казалось, ликуя, открывали и закрывали свои искрящиеся глаза. Когда она снова посмотрела на землю, ее взгляд упал на беспомощно стоявших ребятишек, дожидавшихся, пока наконец взрослые не опустятся со своих высот.

Луна исчезла за медленно плывущими облаками, звезды закрывали ресницы. Рука Жофи дрогнула в большой теплой ладони парня.

— Когда?.. Потом… когда дети сдадут экзамены, — чуть слышно проговорила она и опустила голову.


Жофи готовила в кухне ужин для себя и детей. Отец переставлял посуду на накрытом столе. Он сдерживал дыхание, словно борясь с внутренним волнением, и вдруг заговорил с ней нерешительным, смущенным голосом:

— Я… я вижу, ты скоро выйдешь замуж…

— Кажется, да, — тихо ответила Жофи. Она стеснялась говорить об этом не только из-за детей. Ей было стыдно за отца, так как она часто слышала за стеной приказывающий голос мачехи: «Спроси ее, чего она хочет? Выйдет она замуж или нет? Скажи, пусть выходит, если он сделал ей предложение. Не могу я видеть ее постную рожу… Она потому и такая тихая, что хочет показать, какая, мол, она хорошая, хочет вывести меня из терпения!»

Отец робко, униженно уговаривал мачеху, покорно обещал поговорить с дочерью.

Услышав ответ Жофи, он поспешно закивал головой.

— Ты хорошо сделаешь, дочка… Так нужно… такой уж порядок…

В голосе его слышались облегчение и радость, словно у ребенка, которого перестало гнести тяжелое чувство или который понял, что его не будут бить. Жофи почувствовала это и отвернулась, чтобы отец не заметил, как она стыдится его слабости и унижения.


В этот вечер произошло то, чего уже давно не случалось. Они сели ужинать одновременно, вшестером.

— Ну садитесь, — накрыв на стол, хрипло сказала мачеха примирительным и одновременно пренебрежительным тоном.

Жофи не хотелось отказом возбуждать ссору. Да и отец с таким волнением, счастьем и покорной торопливостью усаживал малышей на стулья, что на сердце у нее стало тяжко от жалости к нему и она не могла вымолвить ни слова. Когда они уселись, мачеха холодным взглядом окинула детей. Маленькие ножки перестали раскачиваться под столом, никто не посмел облокотиться. Неловко, сгорбленно, одеревенело сидели дети на стульях, уверенные в том, что, как бы ни поступили они, большая страшная женщина обязательно найдет их в чем-то виновными. Но Карчи все же не выдержал и принялся играть фарфоровой чашкой. Он двигал чашку взад и вперед, потом повесил на указательный палец. Тяжелая рука мачехи стукнула его по затылку.

— Сейчас же поставь чашку! — закричала она в гневе, который всегда был готов вырваться наружу, словно в ней вечно на одном и том же градусе кипела ненависть. — Чашка не для того, чтобы ею играть!

— Не трогайте его! — Жофи прижала мальчика к себе. Из-под темных бровей ее глаза с укором смотрели на женщину.

— Ну-ну, — проговорила мачеха, вызвав подобие улыбки на больших бледных губах и стараясь показать, что она пошутила, — недолго еще терпеть…


Ночью Жофи внезапно проснулась, словно ее толкнули.

Серебристая пелена лунного света колыхалась в комнате. Жофи посмотрела на стоявшие напротив маленькие кроватки. Ей показалось, что оттуда уставились на нее три пары глаз. Глядящие сквозь расплывчатую серебристую пелену, эти глаза испугали ее. Девушка не знала, спит она или нет, хотела заговорить, но тяжелый сон сковал губы. Она сделала усилие, чтобы приподняться, но внезапно исчезли и лунный свет, и комната, и сама она провалилась куда-то.

Утром она одела детей, приготовила для них завтрак и побежала на фабрику. Возвращаясь с работы, Жофи с удивлением увидела их всех на улице у дома.

— Почему вы здесь?

— Мы думали, что ты вышла замуж, — жалобно сказала Марика.

Тоненькой рукой она ухватилась за юбку старшей сестры. Оба мальчика ковыляли следом.

С этих пор каждый день они стояли на улице, подозрительно и внимательно наблюдая, куда направится Жофи. Молча они брались за руки и сопровождали ее. Вместе с Фери все отправлялись на площадку для игр. И там дети не раз появлялись перед скамьей, на которой сидела она с женихом. Широко раскрытыми глазами они внимательно смотрели на Фери; его шутки уже не принимались с такой благодарной радостью, как раньше, теперь дети лишь принужденно улыбались.

Однажды вечером на скамье Фери обнял девушку за талию.

— Скоро экзамены, — прошептал он, склонившись над ней, и его синие глаза смеялись. — Как бы ребятишки их ни сдали, мы пойдем и распишемся.

Он наклонился еще ниже, губы их встретились.

Дети стояли на другой стороне площадки, у карусели. Короткие, неподвижные косые тени делали их фигурки еще более сиротливыми и беспомощными. Они слегка повернулись к скамье… Да, они смотрели — молча, пристально. Жофи порывисто освободилась от объятий. Фери взял ее руку, и они продолжали сидеть рядом в молчании.


Через несколько дней, поддавшись на уговоры Фери, она пошла с ним посмотреть их будущий дом. В одной комнатке старенького домика было два маленьких, почти квадратных окна, но в новую, пристроенную к кухне комнату свет лился со двора сквозь большие стекла. Жофи смущенно оглядывалась, дыхание ее стеснилось, словно она прибежала сюда издалека. Они уселись в новой комнате на новой тахте.

— Скоро мы сможем поставить сюда трехстворчатый шкаф, — показал, протянув руку, парень, — а потом, через год, и приемник… В углу будет зеркало, чтобы ты могла посмотреть на себя. Подставки для цветов я сделаю сам. Я уж достал целую гору гнутого железа.

В глазах у Фери заблистали искорки. Он обнял Жофи за плечи и притянул к себе. Она смотрела на эти стены, и ей уже виделись расставленные вдоль них и шкаф, и приемник, и зеркало, и подставки для цветов с гнутыми ножками. Всей душой она чувствовала его заботу о семейном гнезде. В то же время она ощутила расстояние, отделяющее ее от прежнего дома. Откуда-то издалека на нее надвинулась страшная, тяжелая темнота, в которой возникли лица сестренки и двух братишек, с немой тревогой и нетерпением ожидавших ее сейчас перед их старым домом.

Она закрыла лицо руками.

— Нет… я не могу… Я не могу выйти замуж…

Фери отнял ладони от ее лица и заглянул в полные отчаяния глаза.

— Почему не можешь? — спросил он серьезно.

— Я не могу оставить детей… Эта женщина… — Жофи чувствовала, что она действительно не может расстаться с детьми, что она привязана к ним той силой, которая родилась в ней после смерти матери.

Фери, держа ее за руку, тихо сказал:

— Из-за этого мы не можем расстаться. Ты приведешь их с собой. Они поместятся в маленькой комнатке.

Широко раскрыв глаза, Жофи глядела на парня. Еще не веря этому, она с трудом произнесла:

— Ты говоришь… я могу их привести?

Фери кивнул и, подавшись вперед, через раскрытую дверь кухни заглянул в маленькое, выходящее на улицу помещение.

— Я тебе говорю, они там поместятся. А если я сам пойду к твоему отцу и мачехе, не бойся, они отдадут и мебель, и белье, и все, что полагается. Ведь теперь нам нужно всего гораздо больше.

Он прошел в другую комнату. Усевшись на корточки, он подсчитывал, вымерял места для маленьких кроваток. Словно он уже давно готовился к тому, чтобы принять ее и детей.

Сверкающий, почти непереносимый свет разлился вокруг Жофи. Она поднялась и стала на пороге между кухней и маленькой комнатой.

Сидя на корточках, Фери глянул на нее, как тогда в цехе, при первой встрече.

— Ну? — спросил он, шутливо мотнув вверх подбородком и подмигнув веселыми, искрящимися глазами.

— Да… да… да! — дрожащим голосом прошептала в ответ Жофи. Она почувствовала, как это идущее из глубины души «да» нерасторжимо связало их. И ощутила в груди огромное согревающее спокойствие. Сложив за спиной руки, она распрямилась и, улыбаясь, легко, совсем по-домашнему оперлась о дверь.


Перевод Е. Тумаркиной.

Загрузка...