Эндре Веси ЧЕТЫРНАДЦАТЬ ИЗ ТРЕХСОТ ШЕСТИДЕСЯТИ ПЯТИ

Комната рассчитана на троих, но третий пока не прибыл. Им повезло — займут лучшие постели (тот, кто больше зябнет, ляжет поближе к радиатору), разложат вещи в шкафах и на зеленоватых стеклянных полочках ванной комнаты. На отдыхе первое дело — хорошо устроиться. Еще в администраторской, когда им предложили вместе поселиться, — будет холостяцкая комната, — они тотчас почувствовали друг в друге что-то общее.

— Одна группа крови, — сказал коренастый толстяк, открывая дверь. — Радович, — он протянул мясистую руку с торчащим большим пальцем.

— Одна группа крови! Неплохо! Моя фамилия Шомош. — Впалые щеки второго дернулись, во рту блеснул золотой зуб.

Радович — начальник цеха на нефтеперерабатывающем заводе, Шомош — техник-ремонтник. Один прибыл из Задунайщины, другой — с Тисы. Обоим лет под сорок, люди бывалые, в войну — допризывники, но в том, что за ней последовало, принимали прямое участие. Каждый в соответствии со своим характером и темпераментом. Исторические, так сказать, мужи.

Расставив ноги, они уселись распаковывать чемоданы. За окнами в глубине мохнатого, мшистого осеннего полумрака переливались, горели огни Будапешта. Радович вынул из плоского портфеля бутылку, отвинтил колпачок и протянул Шомошу.

— Я, по-моему, старше. Давай на «ты»! Твое здоровье!

— Ну, если уж группа крови одна, — он выдержал паузу, — давай! Будь здоров!

— Ты, конечно, женат?

Шомош показал на лысеющую голову.

— Двое детей. Старший в будущем году на аттестат зрелости сдает, а другой последыш совсем еще маленький.

— Но уже от второго брака?

— Точно. А у тебя?

Радович вздохнул, будто нагретый котел пар выпустил, — так обычно только толстяки вздыхают.

— У меня детей трое, а жена одна.

Горящие глаза на худом лице Шомоша жадно смотрели вдаль, словно собирались впитать в себя бурлящий внизу город. Ему редко удавалось вырваться в столицу, и он сгорал от нетерпения, ожидая свиданья с ней.

— Самый лучший брак — тоже рабство, — с вызовом ответил он. — Сбрасываешь одни оковы, а потом что? Сразу надеваешь другие.

Разговор прервался, нервы обоих вибрировали от волнения, вызванного устройством на новом месте.

— А ты хорошо экипировался. — Тонкий оглядел вещи соседа и непонятно почему озлился. Показалось ему, будто отстал в чем-то.

Толстый вытянул короткую руку в сторону города.

— Две недели. Из трехсот шестидесяти пяти дней. Да, я готовился к отпуску. Мне не все равно, как он пройдет. Я люблю действовать наверняка. У меня и адрес есть.

— Адрес? — Тонкие губы Шомоша раздвинулись, мелькнул второй золотой зуб. — Мне сослуживцы — они в этом толк знают — тоже адрес предлагали и телефон.

Толстяка охватило неудержимое веселье.

— А ты, конечно, отказался во имя святости семейного очага! Что ж, получишь седьмого сентября бляху на грудь. — Он вынул что-то завернутое в шуршащую вощеную бумагу. — Давай, коллега, закусим, если ты не против. Жена мне на целую неделю харчей наготовила. Высший класс!

Они жевали пирожки с мясом, откусывали небольшими кусочками чеснок.

— Большие умники считают, что зимой одни неудачники отдыхают. Много они понимают! Я, если представляется возможность, всегда прошусь в отпуск осенью или зимой. И только в Будапешт! Сюда второй раз путевку получаю. По-моему, кто в этот дом приезжает, прекрасно знает, зачем едет. Тут свои завсегдатаи есть. — Они сидели на ковре рядом с чемоданами и прихлебывали коньяк. — Но давай поторопимся, третий в любой момент может заявиться, а мы еще не распаковались даже.

Радович с кряхтеньем поднялся, одновременно страдая от тяжести собственного горячего, жирного тела и наслаждаясь его весом.

Они начали распаковывать чемоданы, с женским любопытством рассматривая гардероб друг друга. Иногда интересовались:

— Ты где достал эту нейлоновую пижаму?

— Из ГДР. Приезжала к нам одна делегация.

— Нравятся мне такие клетчатые пиджаки. Всегда хотел купить.

— Материал производит «Рихардс» в Дьере, но только на экспорт. Пришлось этому субъекту цемент добывать.

— Что ты разглядываешь? Это английский крем для бритья. Ничего особенного. В любом парфюмерном магазине можно купить.


Осторожно повернулась на шарнирах дверь, в комнату вместе с легким потоком воздуха проник запах горячего ужина. На пороге стоял сплошь из острых углов человек среднего роста с широким подбородком, обтянутым блестящей кожей, с глазами цвета асфальта, в которых застыли вопрос, ожидание. На нем заношенный до блеска когда-то модный, коричневый в широкую полоску, двубортный пиджак с большими лацканами. Светлые волосы, намокшие от дождя, потемнели, в руках портфель и плащ-болонья.

— Вроде здесь, — сказал он, не дожидаясь, пока его спросят, как бы бросая в пустоту эти два слова.

— Позвольте-ка, коллега, — Радович переглянулся с Шомошем и подошел к стоявшему в дверях мужчине. — Покажите свою путевку. Да, все ясно, вы будете у нас третьим. Что ж, приветствую! — Он показал в угол. — Там ваша постель. А где пожитки?

— Вот.

— Только и всего? Ну, знаете, коллега, я тоже не собираюсь показ мод устраивать, но этот дом отдыха особого типа. Здешние обычаи мне известны, второй раз приезжаю. К ужину тут надо быть прилично одетым. В наше время трудящийся не какой-нибудь там проходимец. — Это было адресовано скорее уже Шомошу, в качестве принципиального положения.

Вновь пришедший будто и не слыхал, прошел к указанному ему месту — стоящей в углу тахте — и остановился возле нее, застыв в каком-то напряжении.

— Что-нибудь случилось? — неожиданно резко спросил Радович.

— Ничего не случилось, но, если можно, мне не хотелось бы спать в углу. Из-за астмы. Тут мало воздуха.

— Придется этим довольствоваться. Так уж разместились. Приехали бы раньше, приятель, сами бы выбрали. — Это уже произносилось округленным для улыбки ртом. — Я и сам плохо сплю. А кто хорошо, когда уже за тридцать? — Его жирный голос стал каким-то утробным. — И вообще принято, чтобы тот, кто приходит последним, представлялся. Здесь вам не рабочее общежитие. Это дом отдыха для избранных. Надо уметь себя вести.

Глазами он поискал взгляда Шомоша.

Новый сосед по комнате медленно поставил портфель, разложил шелестящий плащ. Наступившая тишина была, как разверстая акулья пасть.

Шомош сверкнул двумя золотыми зубами и вмешался в самую критическую минуту, протянув узкую сухую руку — теперь, кроме зубов, блестело еще кольцо с камнем.

— Если желаете, коллега, я охотно с вами поменяюсь. Мне стоит только голову приклонить — и я сразу засыпаю, будто проваливаюсь. Для меня это не проблема.

Вновь прибывший остался на своем месте. Ударил к ужину колокол.

— Простите, коллега, я, быть может, был несдержан. — Радович, словно взяв пример с Шомоша, примирительно протянул руку и подошел к новому соседу. — У вас астма, у меня давление. Чуть что — сразу повышается. — Он потрепал его по плечу, ладонь наткнулась на острую кость. — В наших общих интересах приспособиться друг к другу. Две недели. Четырнадцать дней из трехсот шестидесяти пяти. Я вас прошу, давайте их друг другу не портить. Это и ко мне относится.


В столовой сели за один столик. На ужин подали жареного карпа в сухарях с салатом из паприки. Третий сосед замешкался. Шомош дотронулся до его руки. Он был сама доброжелательность.

— Надеюсь, вы не обидитесь, это рыбный нож. Им пользуются, когда едят рыбу.

И переглянулся с Радовичем: смотри, мол, я внес свою лепту!

Янтарно-желтое лицо третьего было неподвижным. Он оглянулся, словно хотел узнать, есть ли свидетели полученного им наставления, потом взял в руку нож для рыбы.

— Соус тартар, — подвинул ближе к нему фарфоровый кувшинчик с носиком Радович. — Очень вкусно. Им надо полить рыбу.

Голубые глаза его поискали взгляд техника, игра обоим явно нравилась.

Раздали меню обеда на завтра, и снова толстяк проявил инициативу.

— Можно выбирать из трех обедов. В позапрошлом году я был в Дубровниках, целое состояние угрохал, а питание там куда хуже здешнего. У вас нет язвы? А то третий обед диетический, взгляните. Тут обо всем заботятся.

После ужина Радович оккупировал телефонную будку.

— Обещала завтра позвонить, — сказал он Шомошу, подымаясь с ним наверх.

Когда они вошли в комнату, третий сосед уже разделся. Он стоял посреди ковра в черных сатиновых трусах. Тело его было жалким, тощим, кожа грязно-коричневого цвета, казалось, прилипала прямо к костям. Он собрался в ванную, в руке у него была овальная коробочка с зубным порошком «Хейдер».

— Уже в постель? Так рано? — остановил его Радович с наигранным сожалением. — А мы пройдемся немного по городу. Мы не спать сюда приехали. Если хотите, идемте с нами.

Третий отрицательно потряс головой, глаза его оставались неподвижными.

— Вот оно! — Радович едва мог дождаться, пока сосед скроется в ванной комнате. — Сатиновые портки! И зубной порошок «Хейдер»! Я эту породу знаю! Сатиновопорточную! Их много. Они зимой и летом в таких портках ходят. На работу — в них, в постель — в них и на свиданье в них топают. А вот сделать что-то, курсы какие-нибудь окончить… Это не для них, им это не подходит! Все они, приятель, пещерные люди! Откроешь сточный канал, и вылезает оттуда такой вот тип в сатиновых портках. И с ним придется целых две недели жить в одной комнате!

Они вернулись домой после полуночи. Сразу зажгли свет в комнате и в ванной. После темноты электрические лампочки — точно головки сверла. Третий сосед со стоном заворочался в своем углу, прикрыл рукой лицо. Одеяло с него сползло, рядом на полу стояла полная окурков пепельница. Радович был доволен, чуть ли не счастлив.

— Ну, говорил я, что у него нет пижамы? Сатиновые портки! Его и в могилу в них положат. Господи, пресвятая дева, и с этаким в одной комнате!

Неожиданно разбуженный мужчина с трудом приподнимается, но глаза открыть так и не может. Веки его, казалось, прилипли к глазным впадинам.

Радович и Шомош тотчас осадили назад. Хотя они изрядно пьяны, скорость приходится сбросить. Этот человек в углу с тощим телом, круглыми ребрами, просвечивающими сквозь бумажно-желтую кожу, останавливает их. Кажется, будто лопнула труба и в комнату хлынула грязная холодная вода. Ладони падают с лица человека, которому не хочется просыпаться, и прокуренным голосом он хрипит что-то бессмысленное. Сейчас он встанет с кровати и разобьет им физиономии. Подумав об этом, Шомош гасит свет, теперь в комнату проникает лишь серебристый отсвет из ванной. Радович касается руки приятеля.

— Нечего ему поддаваться, — говорит он грубо, с деланным весельем и снова включает электричество. — Сейчас ему уступишь — все две недели подлаживаться да приспосабливаться к его привычкам придется.

Третий сползает обратно в ненавистную впадину, от которой у него все кости ломит.

Лицом он утыкается в оклеенную обоями стену, словно там хочет спрятаться от шума и света.

— Этот человек нервнобольной, ему место не здесь, а в больнице.

Радович стягивает белый пуловер, растрепав редеющие волосы. Он стоит на пышном, машинной работы ковре, расставив короткие ноги; все у него круглое — живот, грудь, полушария зада.

— Сюда люди отдохнуть приезжают, отключиться, а не других терроризировать, — говорит он резко, всем существом радуясь найденному слову, представляющему вершину его словарного запаса. — Еще не хватает, чтобы он храпел.

Долго шипит в ванной душ. Радович освежает себя одеколоном из распылителя, потом предлагает флакон Шомошу:

— Пожалуйста!

Комната наполняется приторно-сладким запахом. Третий сосед поворачивается на другой бок, тихонько стонет.

— Откроем окно? — спрашивает толстяк, к нему снова вернулось хорошее настроение. — Не станем окна открывать! — Вопрос риторический, он себе сам и отвечает. Слегка покряхтывая, устраивается на своем ложе. Теперь, когда он погружен в собственное тепло, вдыхает собственный запах и каждой клеточкой своего тела ощущает покой, ему хочется поболтать. Вспомнить прошедший вечер, ужин в гостинице, кино — смертельно скучный японский фильм, с половины которого они ушли. Это у него такая привычка: говорить, говорить, пока не усыпишь себя разговором.

— Эти две недели необходимы. — Он раздумывает — сказать или нет? — Да, да, именно без семьи. — Он распаляется. — Надо издать закон о том, чтобы после десяти лет любой брак считался недействительным. Даже самый лучший! — Он часто говорил об этом в мужском обществе и всегда имел большой успех. — Представь, мы теперь строиться надумали. Ну, не шикарную виллу, а просто маленький домишко. — Он и делится, и хвастается одновременно. — Разумеется, родственники там, друзья помогают. Но цемент-то все равно нужен, и щебенка, и всякие приспособления да запоры для окон!

Шомоша мучает изжога, он слегка отрыгивает, обивка тахты с толстыми шнурами царапает ему кожу даже сквозь простыню.

А Радович все говорит. О прошлом лете, о широкобедрых женщинах, от которых пахло фиалками, о похожем на муку морском песке далматского побережья, где он отдыхал в позапрошлом году. Шомош присвистывая храпит, и храп его так же тонок, как он сам, а Радович все говорит и замечает, что давно уже обращается к третьему, прилипшему лицом к стене. Наконец и он устает от собственных речей и тогда вспоминает о транзисторе, крутит его, пробегая по всей шкале. Откуда-то доносится четкая немецкая речь, резкие, отточенные фразы — международное обозрение. Два часа пополуночи.


После завтрака все общество отправилось купаться в Сечени, бассейн наполнили горячей водой источника, от которой шли белые клубы пара. Шомош громко смеялся, смех его гремел, пока он плыл к приятелю, похожему на вареного рака. Третий сосед по комнате подошел в этот момент к краю бассейна, узловатым пальцем ноги попробовал воду, в его глазах цвета асфальта явное неодобрение.

— Сатиновые портки! — Радович подхватил смех Шомоша. — Этот несчастный собирается ввести пляжную моду! Сатиновые портки! — Слова запрыгали по поверхности воды, словно плоские камешки. Теперь Радович оказался в центре круга купальщиков, прислушивающихся к его речам. Он охотно поясняет: — Для такого типа классовая борьба заключается в том, чтобы носить сатиновые портки и бриться не чаще, чем раз в неделю.

Сферический полумрак опускается все ниже.

Третий сосед по комнате стоит по колени в воде с выражением полнейшей безнадежности на лице. Повернувшись спиной к обществу, он вылезает из этого бассейна и направляется к другому, почти безлюдному.

— Поглядите-ка, — толстяк совсем разошелся, — пошел мерзнуть в холодной воде. Это для него классовая борьба! Он покажет нашему изнежившемуся обществу! А потом обчихает нам всю комнату. — И, обращаясь к Шомошу, добавляет: — Еще и тебя заразит. Вот мерзавец!

Тут он и сам чувствует, что перехватил.

— Ну да, конечно, — подхватывает один из компании. — Вовсе не безразлично, с кем идешь в загс и с кем попадешь в одну комнату в доме отдыха. — Вероятно, фраза повторялась уже не раз, он оглядывается, желая удостовериться в произведенном эффекте. — От этого многое зависит.

Другому, выплевывающему теплую воду, которая попала ему в рот, кажется, что его участие тоже обязательно.

— Если мне будет позволено заметить, нельзя всех под одну гребенку стричь. Вот в чем все дело. У меня было две кошки, одна обожала печенку, а другая нет. Людей надо отбирать и распределять в соответствии с их вкусами, с их уровнем. Как-никак в новом мире живем, ведь правильно?

Заговорил Шомош, вообще-то немногословный, но тут под влиянием теплой воды и общественного мнения ощутивший потребность высказаться.

— Лучше всего переселиться в другую комнату.

— Еще чего! Просто надо его выжить, — возразил тот, который все еще выплевывал воду. — Для этого есть специальные, как бы это сказать, методы, что ли!

К ним подплыл еще один из желающих оказать помощь.

— Надо наесться чеснока! — решительно говорит он.

— Или просто портить воздух, так сказать, натурально.

Свежее, розовое лицо Радовича приятно пощипывает серная вода.

— Послушай, приятель, если у тебя нет своих планов на вечер, мы можем провести его вместе, — говорит он и добавляет, надувшись от самодовольства: — Если хочешь, конечно.

— Можно. Почему бы и нет?

— Я предлагаю вместе гульнуть. Настолько-то мы с тобой сдружились!

— Одна группа крови!

Третий явился к обеду с опозданием, они уже успели съесть суп-рагу. Двубортный коричневый пиджак обтягивал крупные острые кости, было заметно, что в плечах он узок. Подали паприкаш из цыпленка, к нему сметану в маленьких розовых кувшинчиках. Секунду стояла неловкая тишина, но улыбка, появившаяся на лице Радовича, дала понять, что он собирается сострить. Однако третий сосед не дал ему раскрыть рта, лицо его побледнело, накопившиеся слова вылетали одно за другим, подталкивая друг друга, от волнения он чуть ли не заикался.

— Если вы сейчас начнете меня учить, как полагается жрать этого цыпленка, я швырну его вам в лицо, понятно? Развлекайтесь со своими мамашами!

Нападение застало их врасплох. Узкие губы Шомоша сомкнулись, превратились в тонкую, как нитка, линию. У Радовича вспотели подмышки. Сосед зачерпнул немного супа. Радович, словно все это его не касалось, наложил себе полную тарелку паприкаша из цыпленка, полил сверху сметаной и сразу принялся есть. Шомош был не в состоянии последовать его примеру, желудок его сжала судорога, он напряженно наблюдал за соседом, напуганный угрозой. А тот, покончив с супом, двумя пальцами правой руки поднес ко рту куриную ножку, обгрыз ее, обсосал до кости, затем вынул накрахмаленный носовой платок и тщательно вытер пальцы. Когда подали рисовую кашу с фруктами, он, отставив мизинец, сказал:

— Спасибо, не хочу. — Встал и ушел. Оба смотрели ему вслед. Костистая спина, сгорбившись, удалялась.

— Ну, об этом я заявлю куда следует, — произнес Шомош, почти не раскрывая рта.

Радовича позвали к телефону. Когда он возвратился, это был другой человек. Он так и жаждал поделиться новостью.

— Позвонила! — Только сейчас его неуверенность прошла, все время он боялся, что женщина ему не позвонит. — Знаешь, жена инспектора, я тебе говорил. — Он удобно уселся, разгладил на ляжках морщины брюк. — Обещала привести подругу. Ну! Да брось ты этого полоумного!

После обеда оба поднимаются в комнату. Место третьего нетронуто, несмято. Приятели переглядываются, улыбаются. У них нет надобности в словах. И все же Радович не выдерживает:

— Слава господу! Духа его не выношу!

Они раздеваются — надо хорошенько выспаться перед ответственным вечером. Вскоре Радович уже спит, коротко посапывая. Шомош наблюдает за дверью из-под прикрытых век. В коридоре слышатся шаги, приближаются к двери, проплывают мимо. Иногда Шомошу кажется, будто третий сосед лежит в своем углу, повернувшись лицом к стене, и пытается вдохнуть поглубже — ему не хватает воздуха. Шомошу даже кажется, будто он слышит прерывистое дыхание. Яркие цвета постепенно приобретают сероватый оттенок, в стеклянных шарах люстры вспыхивает и гаснет день. Быстро темнеет. «Если он сейчас войдет, — думает Шомош, борясь со сном, — то бросится прямо ко мне и придушит. У него огромные ладони…» И вот ладонь уже отделяется от своего владельца и самостоятельно плывет в воздухе — то розовая, как инфузория, то коричневая, как обожженная глина, то легкая, как тень, как большой древесный лист. Шомош просыпается и слышит, как Радович, фыркая, принимает душ в ванной комнате. Он рычит от наслаждения, когда струя воды бьет его по коже, разрумянивая ее.

— Слышишь, приятель? — гулко раздается его голос из ванной. — Вставай, вставай, времени мало. Быстренько поужинаем и двинемся.

Зажглись на улице фонари. Синие, желтые, красные шарики раскачиваются в темной комнате, крутится где-то магнитофонная лента, слышится воющая музыка, и кажется, что за окнами, над городом величественно проплывают две пышнотелые, покачивающие бедрами женщины.

Оба долго бреются, выбирают рубашки, галстуки, носки, трусы, раскладывают на кроватях вещи, тщательно уложенные женами.

Постель соседа по комнате стоит нетронутой.

— А ну-ка! До чего ж мы хороши! — Радович с женским любопытством оглядывает приятеля, поправляет ему галстук, засовывает носовой платок поглубже в кармашек. — Немножко свободы. Немножко вольного воздуха. Две недели из трехсот шестидесяти пяти дней! А потом снова целый год в клетке. И стареешь ведь, братец, стареешь! — Пухлой ладонью он хлопает приятеля по плечу. — Еще ничего не потеряно!

Спускаясь по лестнице, оба, хотя и не высказывают этого, нервничают, беспокоятся. Боятся оказаться с ним лицом к лицу. Сидеть за одним столом с подобным типом! Но третий прибор не тронут, как и постель в комнате. Человек, который подчеркивает свое отсутствие. У Радовича с облегчением вырывается:

— Ишь ты! Загулял наш куманек. Слава господу!

Когда они выходят из дверей, начинает накрапывать мелкий дождь. Под дождем уличные испарения отливают серебром. Гладкая тарелка луны скользит по лужам.

— Надо вернуться за зонтом, — говорит Шомош, но с места не трогается.

— Я схожу, — Радович с поспешностью проворных толстяков уходит и возвращается. — Куманек-то так и не приходил. — В голосе его едва заметная насмешка.

Шомош видит, что его разгадали, и ему становится не по себе. И куда его несет сейчас с этим Радовичем? Что между ними общего?

Пухлая ладонь шлепает его по лопатке.

— Ну пора. Пошли.


Когда они возвратились, было два часа ночи. От промокших, тяжелых от дождя пиджаков шел острый запах. Все выпитое в этот вечер растекалось, перемешиваясь, по телу. На цыпочках они поднялись по лестнице, прошли по коридору и остановились у двери. Оба одновременно.

— Давай-ка я! — Радович нажал на ручку двери.

Комната была пуста. В углу ее — неразобранная тахта, накрахмаленные простыни ровной рамкой охватывают блестящие парчовые розы одеяла. Оба стоят в нерешительности, на лицах тревога. Глаза их встречаются. «Паршивая кукла из папье-маше», — думает Шомош о Радовиче. «Хитрая скотина», — таким кажется толстяку партнер. Радович откидывает одеяло, он думает пошутить, но получается всерьез.

— Его действительно нет.

Шомош не отвечает, при свете люстры его лицо выглядит особенно костлявым и впалым.

— Небось остался у какой-нибудь шлюхи, оберет она его как липку.

Простыня под откинутым одеялом смята, скомкана — это следы неспокойной ночи.

— Раз его нигде нет, он, наверное, растворился в обоях, — вновь пытается свести все к шутке Радович.

— Бросим идиотничать, ладно? — Гнев Шомоша для Радовича оказался неожиданным.

— Я, что ли, виноват? Я ему не нянька!

И так как он человек дела и умеет не только языком болтать, он тяжелым шаром скатывается с лестницы. Очень не скоро появляется швейцар. Проходит еще время, пока он понимает, о чем у него спрашивают.

— Этот товарищ уехал домой. Вроде желудок у него.

С таким ответом Радович возвращается.

— Говорил я, что ему тут не место. Слава господу!

Хорошее настроение у толстяка восстанавливается, а под горячим душем он снова почти счастлив. Поет с рыканьем, свистит, ухает.

— У нас осталось еще двенадцать дней. Из трехсот шестидесяти пяти. — Он медленно расхаживает по комнате. Снова слышится: — Откроем окно? Не станем окна открывать! Благослови бог славное, вонючее тепло! — Шомош долго чистит зубы, не отвечает. — Но курочки-то хороши, высший класс! Правда?

Шомош разговаривать не хочет и натягивает одеяло до самого носа. Ему кажется, будто пустая кровать выплывает из угла на середину комнаты.

— Конечно, столичные штучки, не только образованные, но и интеллигентные.

Шомош — потом он и сам не мог понять почему — приподнимается на тахте. Голос у него бесцветный и злобный.

— Две паршивые дряни. Нажраться только хотели, все меню целиком слопать.

У Радовича нет желания расстаться с приятным сонным онемением, он краток и миролюбив.

— Ты не прав, приятель. Обе женщины трудятся, а жена инспектора та вообще настоящая дама. Таких нельзя сразу же, в первый день, за кусок мяса… Очень сексуальные женщины, тут и сомнений нет, просто они не изголодались.

— Набили полное брюхо даровой жратвой да ведро вина вылакали. Видал я таких!

Радович уже сообразил, что возмущение Шомоша относится непосредственно к нему. И все из-за того паршивого третьего. Женщины тут ни при чем. Все дело, товарищи, в душевном мире этого перетрусившего субъекта. Ну и что, если тот тип смотался? Вел он себя отвратительно, это факт. Собирался их шантажировать. Своими сатиновыми портками. Такие, как он, ничему не радуются. Они ненавидят жизнь, какая она есть. Для них все, что другие нажили собственным трудом, своим умом добились, — это капитализм.

— Послушай! — Радович слез с постели и подошел к соседу. Он теперь понял, что нужно сделать. — Очень тебя прошу, ты тут не ной. Две сотни, что ты выложил, я тебе верну, мой милый. Я сюда с пятью тысячами приехал. И кончай говорить гадости о женщинах и вообще. Раньше мы понятия друг о друге не имели и впредь знаться не будем.

Он отыскал коньяк, выпил остатки. И не от коньяка, а оттого, что высказался, почувствовал себя легко. Он стал ко всему снисходительным. Мясистое лицо снова по-детски округлилось, подбородок разделила симпатичная овальная ямочка. Теперь ему совсем стало хорошо.

— Я переселюсь в другую комнату. Для меня не безразлично, как пройдут те несколько дней, которые еще остались. Спокойной ночи!


Перевод Е. Тумаркиной.

Загрузка...