Геза Молнар НЕОТВЯЗНОЕ ВОСПОМИНАНИЕ

Есть такие воспоминания, которые не могут стереться, и они не витают в призрачном вневременном свете, будто всезнающая улыбка бессмертной Моны Лизы. Они возникают в часы отдыха перед нами, как на экране, в золотой тишине летних, клонящихся к закату дней, напоминают о принесенных жертвах, о выполненном долге.

Есть такой человек, которого я никогда не знал, с которым никогда не встречался. Человек из воспоминаний, человек-тень, с которым я связан навек, перед которым я должен держать ответ, хотя он у меня ни о чем не спрашивает. Он шагает со мной рядом, этот безмолвный, замкнутый мужчина, порою с его померкшего лица на меня устремляется испытующий взгляд, порою мне хочется ответить ему, но он предостерегающе подымает руку: «Не слова — дела нужны», — и в такие минуты я вижу потрепанный рукав его ветхого пальто.


Когда я получил повестку о призыве в августе 1944 года, мы поспорили с товарищами по работе. И поныне слышу я взволнованный голос Фери Нэмеца, толкавшего рядом со мной свой велосипед; он все уговаривал меня убежать, спрятаться.

— Не ходи! Мы спрячем тебя, здесь, дома, фронт совсем близко, ждать осталось недолго.

Дядя Йошка Приесол, подбадривая, обнял меня за плечи:

— Поедешь, дружище, к нам в Шорокшар, и у нас сможешь пожить.

Но фронт находился еще в Карпатах, дома — страшный террор, петушиные перья на касках, марширующие с песнями немецкие солдаты да рыскающие повсюду сыщики.

— Нет, так не пойдет, — возразил я. — Предоставьте это решить мне самому. Если пошлют на фронт, то перебегу к русским. Ежели отправят на запад, вернусь домой. Главное — дождаться удобного момента.

Вернулся я домой в Пештэржебет[11] как раз в день своего рождения, 6 ноября. Все так вышло, как я и предвидел. Мы копали противотанковые рвы в окрестностях Шаторальяуйхея, на склонах виноградника со зреющими гроздьями, стояла прозрачно чистая осень, и мы слушали доносившиеся издали, грозно приближавшиеся, глухие пушечные залпы. Нашей части было приказано отступать. В Эгере нас муштровали какое-то время, затем погнали на запад. Мы маршем пошли по Северной Венгрии и у Парканя, над Эстергомом, вышли к Дунаю.

У меня было два плана побега. Сдружился я в роте с одним парикмахером из Чопа, хорошо говорившим по-словацки, с ним и собирался податься в Эршекуйвар, к словацким партизанам. Но парикмахер в последнюю минуту подвел, испугался. Оставался второй вариант: вернуться в Пешт. Военный мундир я выменял у крестьянина на штатские обноски и, поскольку, кроме аттестата на получение солдатского жалованья, других бумаг у меня не было, то я, правда, со всевозможными приключениями добрался до Пештэржебета. Я вполне сознавал, что меня ждет, если поймают, за две недели до этого меня и так чуть было не предали полевому суду, потому что обнаружили мои записки, а наш ротный офицер своим волчьим нюхом уловил в них, что я «грязный большевик», я и не отрицал, да и глупо было отрицать, когда у него в руках были письменные доказательства. Это чистая случайность, что голова моя тогда уцелела, и теперь я не намеревался снова провоцировать судьбу. Однако я страстно почитал законы рабочего дела и достаточно крепко ненавидел фашизм, чтобы отказаться от намеченных планов. От матери моей я унаследовал молчаливое упрямство, а от отца — безудержную веру в то, что за справедливость надо на карту ставить все без колебания. И я решил: служить солдатом у нилашистов не буду и на запад не уйду.

Я искал место, закуток, где можно бы укрыться, но где взять такого человека, который даст себе вспороть живот из-за дезертира. Исходили мы с другом Лайошем Тамаши весь Пешт, были в Буде, в Андьялфёльде, в Уйпеште, но на нас везде смотрели косо. И я снова вернулся в Пештэржебет и здесь бросил якорь. Илонка, моя невеста, сняла мне тут, на улице Рожахедьи, ветхую постройку с черепичной крышей, бывшую прачечную, прилепившуюся к маленькой лачужке. Здесь была и койка, и старенькая железная печурка, и вот тут я и прибился. Хозяйка дома, курящая старая дева, звалась тетя Лизо; она сочувствовала революционному движению, ее брат в девятнадцатом году был красным матросом, тети Лизо можно не опасаться. Но, кроме крошечной прачечной, и она не могла мне ничего предоставить. Топливо и немного продуктов приносила моя мать в рюкзаке. Под вечер она отправлялась в путь, говоря домашним, что идет «к арестанту Фери» — у нас был заключенный Фери, которому мы помогали. Только мать знала, где я живу, и, прощаясь со мной, в дверях всякий раз говорила: «Ежели поймают, дай мне знать, пусть нас двоих расстреляют…»

Так и жил я в сумрачной прачечной, дверь тетя Лизо снаружи запирала на засов, чтобы в случае облавы сразу было видно: помещение нежилое, им не пользуются, а там или поверят или заставят отпереть. Я читал и читал — все, что удавалось достать; запрещенный томик Белы Иллеша «Тиса горит», «Революция качеств» Ласло Немета, «Россия» Калмана Раца и кучу различных романов.

Осень переходила в зиму, следовали друг за другом пасмурные, серые дни, бесконечные дни сменялись бесконечными ночами. Слабенький снег, как сахарный, посыпал дворик, крыши, частоколы, где-то поблизости, за городом, гремели бои, с неба падали самолеты, а нилашисты устроили облаву на соседней улице, в одном из домов прятался солдат, его вывели во двор и тут же на месте пристрелили.

Ожидание действовало мне на нервы. Тесные стены давили на меня, будто я живьем замурован в кирпичи, иногда думал: вот распахну сейчас дверь, выскочу, вырвусь на улицу и помчусь в никуда, в бесконечность, буду мчаться, обезумев от бега, от свободы, пока не рухну, а там будь, что будет.

Илонка приходила всегда, как стемнеет, и приносила в корзиночке густую похлебку с лапшой, фасолевую или кукурузную кашу, потом, пробыв у меня с часок, уходила. Шла она опасной дорогой, широким полем, переходила ручей, метров триста от линии фронта, светящиеся ракеты прикрывали ее сияющим плащом, а она, прильнув к влажной осенней земле, прислушивалась к жужжанию пуль. Родителям она говорила, что свой ужин съедает у меня, а меня уверяла, что дома ее уже накормили. Однажды вечером, когда она шла от меня домой, ее поймали полевые жандармы и увели на передовую к своему начальнику. Спасло ее то, что на позицию прорвался советский танк-одиночка и бой длился до утра.

Я задыхался от ненависти и беспомощности. Допустим, я уже кое-что сделал одним своим побегом, но достаточно ли этого в такое время… Немецкие солдаты опустошают магазины, оставленные жителями дома, выгоняют детей и женщин рыть заграждения под пушечным огнем — у нас на глазах рушится, гибнет Будапешт. История железной рукой стучится, ломится к нам, требуя ответа от города, а мы с беспомощностью парализованных замерли и ждем.

За несколько дней до рождества ко мне пришли гости. Илонка привела старого Балажа Шубица, Фери Нэмеца и дядю Йожи Приесола — они, как и я, были выбраны в рабочий комитет. Дни становились все холоднее, и, когда они вошли, в мою крохотную комнату ворвалась ледяная снежная вьюга. Они дружески пожали мне руки, уселись кто на стол, кто на кровать. И вот мы сидели при слабом свете керосиновой лампы — я в зимнем пальто, и в комнатке было даже уютно.

Все трое были каменщиками, Балаж — подмастерьем, дядя Йошка — мастером, Фери Нэмец то разводил смесь для штукатурки, то подносил кирпич, в зависимости от того, куда его могли приткнуть на стройке товарищи в периоды между провалами операций и заключениями, то менее, то более продолжительными. Я так обрадовался их приходу, что даже растерялся. Старый Балаж поставил на стол бутылку палинки со словами, что это-де передают товарищи, а я стал ею же их угощать, но они даже глотка не сделали: спрячь, мол, дружок, согреешься, когда станет очень холодно.

Фери Нэмец, лицо которого становилось суровым, напряженным, если речь заходила о рабочем движении, и на этот раз сразу приступил к делу:

— Пришли тебя спросить, согласен ли ты что-нибудь предпринять против фашистов… с оружием в руках? Но имей в виду, может случиться, что придется жизнью поплатиться. Ты подумай. Пойдешь ты против этой сволочи?..

— Да что говорить… — тихо пробурчал дядя Фери. — Ясное дело, пойдет…

Вокруг меня будто стены раздвинулись: ко мне резким пестрым вихрем ворвалась жизнь. Мне хотелось закричать, броситься им на шею, но я лишь сказал с тихой решимостью: «Мне терять нечего. Я здесь ежеминутно смерти жду. Дайте мне пистолет, не идти же с перочинным ножом против фронтовиков».

Затем дядя Йошка разъяснил ход действий: здесь, в Пештэржебете, мы нападем на немецкие позиции, образуется брешь, через которую и прорвутся советские части. Пойдут все строители, пойдет революционная молодежь и металлисты. Готовится серьезное восстание. Старый Балаж задумался, взгляд его устремился куда-то в прошлое, и он взволнованно сказал:

— Снова станет наш город городом Ленина, как было в девятнадцатом…

Планы друзей превзошли самые смелые мои мечты. Но было у меня одно опасение; если русские не будут предупреждены, мы можем дорого заплатить за эту затею. Немцы разнюхают, и вся операция провалится. Фери Нэмец посмотрел на меня.

— Связь уже налажена. Военный центр в Пеште за пару часов согласует отдельные действия с советским командованием. Наш же связной доставит нам указания.

Балаж покачал головой.

— Да, вот это смельчак!.. В Пешт, потом сюда, к нам… Да еще по Кёбанье да Келенфёльду[12] разгуливать. И на каждом шагу смерть подстерегает.

Дядя Йошка одной рукой, как он привык на лесах, свернул цигарку, зажал ее между губами и затянулся рыхлой самокруткой.

— Все это от него зависит, все к нему прицеплены, как товарные вагоны к паровозу, — добавил он и, отшвырнув окурок, кряхтя, сполз со стола и стал рассеянно листать книжку «Тиса горит».

— Ежели сорвется, всем нам каюк, это точно, — вставил с грустной миной Фери Нэмец.

Балаж ласково улыбнулся.

— Это надежный товарищ, все будет в порядке.

Я же упрямо повторял:

— Мне лично терять нечего. Приду, когда скажете… — И потом спросил: — Знаете его?

Это был глупый вопрос, мог и сам сообразить: даже если знают, разве скажут? Конспирация не позволяет. Я и не стал дожидаться ответа. Фери Нэмец все-таки сказал:

— Никто из нас его не знает. Прежде никогда с ним не встречались. Мне кажется, он из Трансильвании, трансильванский товарищ…

Потом они встали и ушли.

Я задул лампу и лежал, уставившись в потолок, слушая буйствование ветра, истерические завывания в трубе. Я уже больше не нервничал, теперь мог спокойно и бдительно ждать будущего.

Думал о связном. Он мог пробираться только с фальшивыми бумагами. Товарищи передают их из рук в руки. Его хлещет, бьет и треплет вьюга, а он в поношенном пальто передвигается то ползком, то согнувшись, то перебежками, в кармане пистолет, курок взведен, граната наготове.

Я снова и снова видел все, снова переживал тот предутренний или ночной час, когда мы обрушиваемся на немецкие позиции, а в руках у нас оружие, извергающее огонь. Падают и наши люди. Я сражен пулей в первые же минуты. Но это будет там, на поле боя, и я — с оружием в руках, а не в этой комнатушке, беспомощный и одинокий. Наутро Пештэржебет будет освобожден, мы развесим красные знамена и, обнявшись, будем гулять с советскими солдатами по улицам. Или меня тогда уже не будет, и… в семье с гордостью станут произносить по прошествии лет мое имя. Илонка никогда не забудет, что был у нее парнишка, о котором старый Балаж скажет: «Хороший был товарищ, по первому зову отдал жизнь».

Проходили дни, миновало и рождество, близился Новый год. Я выспрашивал Илонку о делах, что да как, готовятся ли, сколько еще ждать? Фери Нэмец велел передать мне: придет время — скажут. Большая часть немецких боеприпасов, сбрасываемых с парашютом на Солдатское поле, была уже в наших руках…

После Нового года линия фронта подошла к городу, и наша улица попала под артобстрел. С другими частями города связь была прервана. Последние дни я провел у Балажа Шубица, спрятавшись в вырытом на его дворе укрытии. И однажды утром мы встали… и была мертвая тишина. В пахнущем снегом чистом воздухе не раздавалось ни одного выстрела. Открылись ворота, вошел мой братишка и радостно позвал меня в дом. Немцы смылись, повсюду советские части. Первого русского, который прокладывал на улице кабель, я обнял и поцеловал. Я не мог сказать ему ни одного слова, только молча тряс ему руку, он тоже растроганно улыбался — кажется, понимал, в чем дело. В тот же день товарищи передали мне, что будет собрание, я тоже должен быть, так как мы организуем коммунистическую ячейку. Над Пештом клубился густой черный дым, снова гремели бои, но мы в освобожденном городе, среди руин и мертвецов, немедленно приступили к работе. Размышлять особенно некогда было. Мы упоенно сражались с голодом и холодом, строили жилища, вели партийную работу — и все это в условиях суровой реальности вновь зарождающейся жизни.

Однако тревожные воспоминания о той несбывшейся атаке нет-нет да и возвращались ко мне.

Случилось однажды так, что мы с Нэмецем пешком шли в Пешт на какое-то собрание… Тогда я и спросил его:

— Послушай, Фери… что же это вышло с той нашей подготовкой? Почему ничего не получилось? Выходит, все было впустую?

— Почему, спрашиваешь? Постой-ка… ага… да потому, что наш связной пропал. Пропал совсем, без вести. И мы потом уже не могли наладить связь. Остались, оторванные, одинокие, в неведении, как глухонемые. Вроде все было подготовлено, а с места не сдвинулось. Вот почему. Все держалось на нем, на этом самом одном человеке, на связном.

Некоторое время мы молча шагали рядом, затем Фери остановился и отсюда, с окраины Пешта, окинул взглядом залитый холодным апрельским светом город, все это гигантское скопище развалин и эскадрильи советских бомбардировщиков, тянувшиеся к западу вдоль горизонта.

— Наверно, поймали и ликвидировали. Но предателем он не стал, как видишь, никого из нас даже не заподозрили. Сумел умереть так, что мы все уцелели.

Шестнадцать лет прошло с тех пор. Фери умер три года назад, при трагических обстоятельствах, во цвете лет; старый Балаж теперь пенсионер — каменщик на пенсии, дядю Йошку избрали секретарем обкома партии и депутатом парламента. Илонка стала адъюнктом университета — а что до меня, то я вывожу маленькие черные буковки на белой бумаге. Мое дело — подмечать, что происходит в жизни вокруг, разбираться в воспоминаниях, раскладывать их «по полочкам», разгадывать скрытые от глаз законы судеб и характеров.

Именно это и составляет смысл моей жизни.

Но связного я ни на какую «полочку» поместить не могу. И вот в эту пору, на стыке зимы и весны, когда гуляют терпкие мартовские ветры, или в холодном свечении апреля, снова и снова возникает передо мной человек из моих воспоминаний. Человек-тень. Заговорить бы с ним, сказать бы ему, что я его понял, я знаю, что он учит стойкости, выполнению долга под дулами винтовок, под остриями штыков, что он учит верности, которую хранят даже, если операция обречена на провал, умению сберечь тайну и спасти жизни другим, когда своя жизнь вот-вот оборвется, учит радости победы, за которую заплачено провалами и неудачами. Сказать бы ему, но он устремляет на меня испытующий взгляд и предостерегающе подымает руку: «Не слова — дела нужны», и в такие минуты я вижу потрепанный рукав его ветхого пальто.


Перевод И. Миронец.

Загрузка...