Где ты, конь мой, сабля золотая,
Косы полонянки молодой?
Дым орды за Волгою растаял,
За рекой седой.
Это случилось в конце золотого августа. Стоял веселый солнечный день, чуть-чуть холодноватый, но уж очень приятный и ядреный.
На базар в Дымилово всегда съезжался народ с шести волостей. Площадь была полна народу. И народ больше судачил, собираясь в толпы, чем занимался торговлей. Возбуждение было огромное. Смотришь, в трактире склонились над стаканами с морковным чаем два бородача в тулупах, шепчутся, оглядываются, осеняют себя крестным знаменьем. Другие из чайников пьют самогон, а потом бранятся у возов. Третьи в частных домах, у шинкарок, сидят компаниями. Открыто раздавались вражьи голоса: «Торговля ломаного гроша не стоит. Ни купить нельзя, ни продать нельзя. И товар хорош, и цена веселая, а душа с телом в раздоре, душа не веселится. Весь хлеб забрали, хоть подымай руки к небу».
Надо сказать, что местами были большие ошибки при учете хлеба. Задевали и середняка. Очищали и его амбары сплошь в надежде, что он, «наверное, припрятал». Так и говорили учетчики:
— Ну, хозяин, это все, что мы нашли, заберем, а все остальное, что ты припрятал где-нибудь, оставь себе.
Но не все же поголовно прятали, поэтому плодились недовольные. В деревне одна семья связана родством с десятью прочими, одну семью тронешь, а обиженных будет сотня. Попадались, к тому же, мздоимцы из работников комитета, они хлеб пропивали или делили по себе. Все это быстро обнаруживалось, будоражило мужиков и развязывало руки врагу. Потом выяснилось, что к тому времени прибежало в наши места, — как наиболее беспокойные и, наконец, благодаря лесам, оврагам и поволжской глуши, наиболее удобные, чтобы скрываться, — прибежало в наши места из Ярославля много белых офицеров. Только позднее все стало явным. Словом, этот базар явился прологом к трем дням кровавого кулацкого террора, о котором еще сейчас с ужасом вспоминают колхозники.
Помню, только что я отнес бумаги в волкомбед и все как будто было на месте, как вдруг, в одно мгновенье базарная площадь изменилась. Как только я вышел из дверей комитета, то сразу увидел толпу людей, которая двигалась вслед за телегой, полной мешков ржи. Лошадь вел под уздцы сам председатель волостного комитета. Я узнал его потертую солдатскую фуражку и худощавое лицо с рыжей щетиной на подбородке. Это был неустрашимый человек, потерявший слух на войне и отпущенный в деревню, как выражались тогда, «по чистой». Он совершенно спокойно пробирался по площади, постоянно выкрикивая: «Сторонись, задавлю!» И, кажись, не замечал окружающего волнения или не придавал ему значения. Толпа все росла и росла. Все громче и громче выкрикивались жалобы:
— Таскает волк, а ежели потащат волка?..
— Не сносить ему головы на плечах, не сносить…
— Довольно кошке таскать из чашки.
Монашка со связкой цветных из шерстяной пряжи поясков на руке надрывалась, идя подле самого председателя:
— Божий гнев его постигнет! Вот увидите. Этого греха и змея не снесет! Мужики, что вы ртом глядите, — коли худ князь, так в грязь!
Ее выкрики подхватывались одобрительным гулом толпы. Сам хозяин конфискованного воза, по-видимому, перекупщик (простому мужику негде было взять такое количество хлеба), демонстративно то и дело тер рукавом свои красные глаза и, по мере возрастания толпы вокруг телеги, все громче всхлипывал. Наконец, председатель повернул телегу с дороги по направлению к волостному комбеду.
Хозяин, одетый в разодранную дубленую шубу без рукавов (иначе тогда и не выезжали спекулянты на базар), начал исступленно реветь и упал у телеги, чуть не попав под колесо. Председатель вынужден был остановить лошадь. Толпа моментально сдвинулась, накалившись до предела. Кто-то вскочил на воз с мешками и, протянув руку к волкомбеду, крикнул:
— Глядите, до чего мужика довели, своим добром он распоряжаться не волен! Вот он валяется под колесами, а его хлеб везут. Вон откуда идут наши притеснения!
Мгновенно вопль, и рев, и угроза, слившись вместе, пронеслись над базарной площадью. Густой частокол рук вырос над телегой. Я увидел, как частокол этот обступил председателя волкомбеда и закрыл его от моих глаз. На один миг фигура храброго комитетчика показалась над толпой, и я зажмурился. Дрожь проняла меня от головы до пяток. Когда я открыл глаза, то увидел только сомкнувшуюся толпу над тем местом, где уронили председателя. Хозяин воза уже сидел на мешках с хлебом и пробирался на место стоянки лошадей. Но толпа становилась все гуще, крики грознее, волнение заметнее, движения беспокойнее. На телеги то тут, то там поднимались какие-то люди, которые разжигали народ призывными речами. Кто видел мужицкую толпу в гневе, тот поймет, как это было страшно. Торговцы, кустари торопливо укладывали свои изделия на телеги. Проулки уже были запружены отъезжающими подводами. Рев детей, брань баб и соленые выкрики мужиков — все это сливалось в общий стон. Такие дела мирно не кончаются.
Сплошной лавиной двигался народ по середине базарной площади. Впереди шагала старая монашка с исступленными глазами и выкликала пророчества:
— Ныне вся исполнишаяся света, небо же и земля преисподняя…
За ней здоровенные бабы несли на плечах Агафьюшку, которая, возвышаясь над толпой, грозила в сторону волкомбеда:
— Полы не мыты… полы не мыты!.. Псы были… псы лакали…
Но бессвязные и бессмысленные ее лепетания тотчас же переводились на язык родных осин:
— Выходит, голова, комитетчикам — труба. Псы были, полы не мыты. Придет хозяин и вымоет, наведет порядок.
Целовали Агафьюшке грязные руки, прикладывались к разбитым ее башмакам. Прорицания и чудодейство Агафьюшки сегодня было явно подготовлено. За ней шла густая толпа, которая росла с каждой минутой.
— Будет, будет суматоха! Все сгорят, все сгорят! Псы залают! — кричала Агафьюшка. — Хозяин в доме будет… Чьи собаки лакали, чьи собаки брехали…
— Значит, вернется учредительное собрание, — говорили в толпе, — али царь.
— Царя нет, слышно, уехал в Англию…
— Две девочки остались… Кума сама видела. По городу их водили…
Подле ворот постоялого двора собрались крепкие хозяева. Отрубник Анисимов, владелец дубовой рощи, горячился, приветствуя манифестацию:
— Я пущу гольтепу на свой участок только мертвый. Они — пьяницы, свою землю пропили, а я ее кровью полил, удобрил потом, ночей не спал и куска не доедал… И чтоб я пустил на свой участок Ваську Медведчикова?.. Никогда, зарежь меня, не пущу…
Слушала его баронесса Жомини и улыбалась. Она приехала к брату из столицы, а у брата самому есть было нечего, и временно сожительствовала она со стариком — директором гимназии, который стоял рядом, в картузе с кокардой и в пенсне со шнурочком.
— Боже мой, — говорила баронесса, — и везде толпа законодательствует… Я ехала в грязном вагоне, — одна солдатня, как вши. Если бы можно было, я вылила бы на них кислоты. И никто громко не скажет об этой катастрофе. Музы молчат.
Юнкер, сын директора гимназии, отсиживающийся в глуши после провала столичного заговора, смешно одетый в папашин просторный костюм, ответил баронессе:
— Нам нужны воины, а не трибуны. И не поэты. Прелестны описания Мирабо подвигов американских офицеров, завоевавших арабов. Дюжине арабов бреют головы, закапывают их по шею в песок пустыни — и это под палящими лучами солнца — и поливают эти кочаны, чтобы они не так скоро полопались. Вот истинная забава аристократа…
Он оглянулся назад и успокоился. Рядом стояли женщины, торговки с базара. Одна держала чугун в руках, она торговала печенкой, грязная тряпка была повешена у нее через плечо.
— Батюшка верно сказал, — убеждала она подруг, — а вы не слушайте ораторов, какие-то там большевики, меньшевики, считайте их всех изменниками, германскими шпионами…
— Дура! — сказал проходящий половой, кудрявый и подвыпивший. — В других странах тоже революция была, и там вешали богатых на столбах…
— Я вот хозяину скажу, он тебе взгреет, — ответила торговка печенкой.
Половой исчез в толпе.
— В прежнее время такого безобразия не было, чтобы друг на дружку… вот так, в открытую, — сказал церковный староста, подойдя к женщинам. — В старое время недругу старики «худую беду» делали. На кого зол, пойдет да у него на дворе и удавится, чтобы суд на него навести. А ныне застрелить за ничто почитают…
Подошел инвалид с опущенным в карман шинели рукавом… Все около сразу смолкли.
— В игрушки играют бабы! — сказал он. — Старого не воротишь…
Окружающие вытянули сердитые лица.
— У народа память твердая. Господа-то над нами издевались. У нас был такой: как чуть что с бабами у него неполадки, — ну, всем морды бить. До время терпели. Один раз он бил… бил… да задержался малость. А в походе дело было. Кругом стреляли. Я как его — ахну!.. Так и сошел он за умершего в героях.
— Да у нас то же самое было в мастерской. Глубокий тыл, конечно, — сказал мастеровой в кожаном фартуке, с лицом, покрытым угольной пылью. — Вот хоть бы моего хозяина возьми. Того не скажи, того не сделай, все не так, все не по нему. Я у него раб без души. Он со мной хуже господа бога поступить может. Сунул мне в зубы трубкой, один раз кровь пролилась. Рот стал словно луженый. И всегда он по зубам тычет. Сейчас скулит — нет свободы. Это ему, конечно, хвост прижали, а нам — свобода.
— Свинаря замест царя вам поставим, и ему будете служить! — сказал Анисимов.
— Молчать! — приказал инвалид. — Никакой дисциплины в вас, толстопузых. Вот сейчас сам пойду, все налажу… Чего тут церемониться. Ахнуть раз-другой из винта — и все в кусты…
Инвалид был затерт в толпе, так и не выбрался на крыльцо.
— Беспременно задавили по дороге, — сказал староста церковный. — Больно шустр. Мужики забоятся задавить, а бабы не забоятся. Господи, успокой мою душу…
Народ заволновался, зашумел.
— Ага, ага, — послышалось, — само начальство на крыльцо вышло…
Начальник продотряда с волостной Чрезвычайной комиссией, горячась, вздумали разогнать собравшихся силой оружия. Они дали из винтовок залп по толпе от волсовета, разумеется, поверх голов. Толпа качнулась, шарахнулась, взревела и стеной полезла на стреляющих. Те растерялись, дрогнули и побежали в канцелярию волсовета. Народ лавиной потек по лестнице вслед за ними, и здание волсовета было охвачено кольцом разъяренной толпы. Вот показался в дверях председатель волсовета, без картуза, встрепанный. Его держали за руки, а вслед за ним вывели прочих и поставили всех на виду у народа. Человек в солдатской одежде, неизвестно откуда взявшийся, махая наганом, оттеснил от наших коммунистов толпу и стал что-то выкрикивать. Люди с трудом успокоились. Человек в солдатской одежде был белый прапорщик и брат мельника Хренова, того самого, который был арестован за организацию «дубовского похода». Прапорщик Хренов объявил, что волость перешла в руки Временного правительства, и тут же предложил избрать «комитет общественной безопасности». В комитет вошли Черняков, бывший урядник и еще кто-то.
— Симбирск уже в руках законного правительства, — объявил Хренов, — от Симбирска до нас рукой подать. Радуйтесь, хлеборобы, благополучному исходу. Надо встретить нашу власть достойнейшим образом. Создадим, братцы, охрану, выберем себе начальника вооруженных сил и будем держаться до прихода своих из Симбирска. Начальником крестьянской армии предлагается Иванов Иван, всеми любимый трудовик из деревни Суходола. Не так ли, братцы?
Одобрительные возгласы толпы были оратору ответом. Иванова Ивана действительно все знали и все любили. Он был кузнецом в староверской деревеньке — высоченный русый мужик, лет под сорок, страшной силищи и самого крайнего простодушия. Кузница его стояла при дороге, ведущей в город, и всем приходилось прибегать к помощи Ивана Иванова: наварить ли шину, подковать ли лошадь, отточить ли серп или косу. Всем он услужал, и каждый пил его квас и отдыхал у него под сенью густых ветел. Иван был честный человек, отличный работник, дело вел один, без наемной силы, и окрестные мужики уважали в нем трудового человека. Вот почему и был ответом Хренову одобрительный крик, когда объявили Ивана начальником крестьянской армии.
Под ликующие выкрики на ступеньки крыльца стали выталкивать сопротивляющегося Ивана-бородача. Толпа несколько раз выбрасывала его на крыльцо, но он опять втискивался в нее, как в тесто. Эта борьба продолжалась бы очень долго, если бы Хренов с приятелями не ухватились сзади за подол Ивановой посконной рубахи и не стали бы его тащить к себе, а толпа в это время теснила Ивана спереди. Ему некуда было деваться, и его поднимали со ступеньки на ступеньку до тех пор, пока не загнали на площадку лестницы. Тогда огромная его фигура стала видна всем. В это время от крика, кажись, готовы были сотрястись сами здания и полопаться перепонки.
— Иван, Иванушка, кровь наша… командуй нами. Ты наш крестьянский царь, — кричали пьяные люди, — лучше тебя во всем вольном свете нету.
Многие лезли к нему целоваться и поздравлять его с назначением, но «стража» охраняла его от всех изъявлений своих «подданных».
Иванов стоял к толпе боком, потупив глаза, и все пытался вырваться и пуститься наутек. Хренов и Черняков сзади держали его за подол и безостановочно шептали ему что-то в уши, с обеих сторон. Наконец, Хренов подал знак рукою, что-де Иван хочет сказать народу слово. Кое-как умолкли. Иван поклонился очень низко и сказал:
— Увольте, православные, такая милость мне непривычна.
Он несмело поглядел на народ, который поднимал к нему руки.
— Увольте, православные, не рука крестьянскому сыну калачи есть…
Он еще ниже поклонился и поглядел на народ сбоку… А народ ликовал.
— Увольте, православные, не той я масти козырь, — он встал перед народом на колени и троекратно в ножки ему поклонился.
— Я откупиться могу, сколько в моих силах… миру за свой счет двадцать ведер ставлю самогону.
— Послужи, послужи, — вдруг закричала толпа. — Кроме тебя, некому… Плут на плуте, Ваня.
— Грамоте не знаю, темен. В счете слаб, — сказал он и поклонился.
— Все писальщики будут под твоей верной рукой, все считальщики будут под твоим началом, — кричали снизу, — твое дело — иметь крестьянский глаз, послужи.
— Отродясь не только армией не руководил, но и со своей бабой, мужики, ссор избегаю, потому — сердцем слаб и душой робок, — сказал он и поклонился.
— У тебя командиры будут, — кричали снизу, — командиры будут воевать, а ты за ними доглядывай, чтобы крестьянство не забижали, чтобы охраняли крестьянам вольготную жизнь! — кричали снизу.
— Старше меня есть.
— Нам не борода, а ум нужен.
— Не хитер я, не мудр…
— Не хитер ты, не мудр, а куда смысловатее прочих.
— Сроду ружья в руки не брал… стрельбы боюсь.
— А орел мух не ловит.
— Сколько ни вари мужика, а все сырым пахнет.
— Эх, Ваня, шкура не черного соболя, да зато своя.
Иван тяжело вздохнул и замолчал. Еще большим нетерпением зажглась толпа, и выкрики усилились на разные лады, а Хренов с Черняковым опять принялись с обеих сторон нашептывать Ивану в уши. И вот он встряхнул волосами и народу до земли опять поклонился:
— Что мир порядил, то бог рассудит. Подчиняюсь вам, православные. Как мир захочет, рассудит, порядит, поставит, позволит, приговорит, — такова и моя будет воля.
Пьяный выкрик вылетел из недр толпы и оборвал его речь:
— Ваня, радость моя, кровиночка наша!..
Хренов сказал, как топором отрубил:
— Командующим крестьянской армии избран Иван Иванов. Будь по сказанному, как по писаному. Не расходитесь и ждите приказаний Ивана.
В этот же день Хренов организовал штаб «крестьянской армии» и за подписью Ивана разослал приказы во все сельсоветы и комбеды шести ближайших волостей. Следовало сдать штабу все оружие, распустить комбеды, а всем, способным воевать, явиться в село Дымилово. Ослушники карались смертью. Дивились все, сколь строгие и хитроумные подписывал Иван бумаги. В конце каждого приказа стоял огромный корявый крест. Такую бумажку я привез из волости к вечеру и рассказал Якову все, что видел и слышал.
— Упрямиться сейчас нечего, сразу победить его нельзя. Чем маяться, так лучше отступиться, — сказал он, — надо сохранить нам свой народ. Ребята, спасайся, кто может, оружие берите с собой. Ты оставайся в селе, Сенька, ты несовершеннолетний и щуплый на вид, тебя не тронут. Или притворись, что с комитетом не хочешь заодно. В этом деле лучше гнуться, чем переломиться. Ты нам будешь на селе полезнее.
Беднота и весь советский актив волости побежали в леса, прятались в оврагах, шалашах, в стогах сена, в овинах и в сараях. Иван Кузьмич, чтобы не занимать определенную позицию, уехал на эти дни на свою мельницу и там отсиживался. Яков о нем сказал вернее всех:
— Хитрец, этот не поет, не свистит, не сидит, не пляшет, не идет и не везет… Ни туда, ни сюда, ни взад, ни вперед, ни в бок, ни в сторону.
В нашем селе наступило безвластие, как, впрочем, и во многих других. А между тем, Иван Иванов уже двигался со своей армией к Дубовке, и все деревни, встречающиеся на пути, тотчас же полонил. Он только успевал ставить кресты, а на крестьян сыпались приказ за приказом из его штаба, в который уже стягивались белые офицеры. Приказ вернуть со ссыпных пунктов весь хлеб богачам обратно. Приказ отнять у бедноты сельхозорудия и раздать хозяевам. Приказ арестовать продовольственные отряды, которые работали в селах. Приказ отменить твердые цены на хлеб и установить вольную торговлю. Приказ расстрелять некоторых комбедчиков, убежавших из сел и не разоружившихся. Я не знаю, читал ли кто-нибудь эти суровые приказы, кроме нас — секретарей сельсоветов и комбедов, потому что законные власти в селах считали себя как бы упраздненными, а новые еще не успели появиться на свет. В тех места, которыми проходила армия, Хренов на скорую руку назначал старост и тут же двигался дальше. Двигался по всем правилам военного времени. Был у него обоз, были сестры милосердия — пяток мобилизованных учительниц, были интенданты, были агитаторы. Я помню, как эта армия проходила нашим селом. Сам Хренов остановился у каменного дома Онисима. А Онисим Крупнов стоял с иконой у ворот и с хлебом-солью на тарелке. На нем была новая сатиновая рубаха, гладко облегавшая его живот. Наша комитетская вывеска еще красовалась на его доме.
— Где ваши комитетчики? — спросил Хренов, подъезжая к Крупнову на верховой лошади.
— Все, как один, сбежали, ваша милость, — ответил тот, кланяясь, — ни одного жука в деревне.
— А ты куда глядел? Куда глядел народ, мужики?
— Мы с голыми руками бессильны… У них ружья, ваше благородие. Чистые дьяволы… Ни огнем их не пронять, ни молитвой.
— Тебя назначаю старостой села. Принимай власть с сегодняшнего дня.
— Увольте, — залепетал он, — стар стал…
— Не стар, а трусишь.
— Побаиваюсь, ваша милость, нечего греха таить… Они сегодня же меня подстрелят, как только вас не будет, они подкрадутся ко двору и ахнут. Настоящие разбойники.
— А я тебе говорю — ничего не будет. Их песенка спета. Дать ему дробовик для обороны, — обратился он к ординарцу. И подали Онисиму дробовик.
Крупнов упал на колени и залепетал:
— Батюшка, ваше степенство, оставьте на селе охрану, красного петуха пустит гольтепа. Не вру, вот те крест сниму да поцелую. Места наши темные, леса да овраги, под каждым пнем да кустом мошенник лежит.
— Стыдись, — сказал Хренов недовольным, укоряющим тоном, — весь народ за тебя и за нас стоит горой. Не сегодня — так завтра законное правительство в Москве будет, а ты хнычешь. Тебе ли на селе бояться гольтепы? Эх, голова садовая, все мужики с тобой, глянь-ко, — указал он на выглядывавших из окон соседей, — шапками, так и то их закидаете. Итак, ты будешь старостой.
И, заметя комитетскую вывеску на доме, брезгливо приказал:
— Сорвать!
Хозяин бросился во двор за лестницей и при всех сбросил нашу вывеску на дорогу. Такая же участь постигла и все журналы и все бумаги комитетского шкафа. О бумаги, о журналы, — милое изделие моих рук, плод ночей бессонных! Они летели на дорогу, кружась в воздухе, и толпа хватала их на лету и рвала на части или набивала ими карманы, вместо курительной бумаги. Сколько было труда вложено в составление ведомостей и списков. Кроме того, тут были описи имущественного положения крестьян и наши комитетские протоколы и секретные предписания из волости. Все, все погибло тогда…
На прощанье Хренов приказал новому старосте:
— Расставь сторожей на ночь. Блюди свою волость строго и жди дальнейших перемен.
И армия двинулась дальше. Ночью я вздыхал на сеновале и не смыкал глаз. Сердце мое болело. По разумению своему я считал дело наше почти потерянным, а сообщение о взятии Симбирска не выходило у меня из головы. Мне было до смерти жалко Якова — эту бескорыстную и справедливую душу. Вдруг кто-то тихо стукнул подряд три раза в наши задние ворота. Это был наш комитетский пароль. Я вздрогнул от неожиданной радости и высунул голову в окошечко. За воротами стояла женщина, как можно было догадаться по фигуре.
— Что скажешь, Марья? — радостно прошептал я, — Где Яков? Что с нашими? Куда пошли белые?
Я не ошибся, это была действительно Марья, вдова, живущая в крайней избушке у самого оврага. Она не могла изменить нам или забыть того, чем был для нее комитет.
— Яков в Дунькином овражке, — сказала она, — и все наши там же. Яков просил меня вызнать, что делается на селе, а тебе приказал сейчас же бежать в деревню Хмельную да у своих выяснить, что с ними стало. А ежели кто есть в живых, чтобы в Дунькин овражек все собирались.
Женщина моментально скрылась между яблонями. Ко двору подошли надзиратели и громко застучали в колотушку: знай, мол, что новое начальство зрит и в темноте. Я выждал, когда сторожа отошли в другой конец села, и тихо вышел за задние ворота. Я был исполнен необыкновенного подъема, опасности не страшили меня, — подумать только, какое мне доверили большое дело! Я отправился в дорогу босой и не шел, а летел, изредка останавливаясь для передышки. Деревня Хмельная стояла в пяти километрах от нашего села, то есть в получасе ходьбы, моей ходьбы, парнячьей. Ночь была тихая, темная, беззвездная. Кругом все было черно, только смутные просветы неба кое-где выбивались из-за обложивших небо туч. В трех шагах уже ничего нельзя было разобрать. Я шел долом по высокой траве, мимо кустов ракитника, то и дело спотыкался о них и в кровь изранил себе ноги. В деревне Хмельной стояла абсолютная тишина. Не слышно было колотушек. И ни одного огня. И ни одного шороха. Даже не тявкали собаки. Это, знаете ли, скверный признак в деревне. Я направился к избам знакомых комитетчиков. Я постучал в сенцы первой, мне никто не ответил. Несколько раз я принимался бить по дверцам кулаком и ничего не добился. Пробовал даже барабанить по окошкам — ответом опять было одно только молчание. Я прислонился лицом к стеклу и увидел, что в избе никого не было. Полати, печь и пол были пустые. Только после того я убедился, что двери сенцев были заперты на замок. Я знал, я чувствовал, что иначе не могло быть. Я обошел пять или шесть таких знакомых хат, и все они были заперты снаружи.
Невеселые мысли овладевали мной. Надо было полагать, какую «работу» провел здесь Хренов. Я направился к избе самого председателя комбеда. Дверь в сенцы была открыта. Я вошел и наступил кому-то на руку (в наших местах взрослые любят спать по летам в сенцах или на крылечке). Я зажег спичку и увидел несколько тел, сваленных в кучу, как попало. И вот я бросился опрометью из сенцев и не помню, как пробежал вдоль всей деревни. На околице, перед самым выходом в поле, я упал от усталости и ужаса на сырую землю. Я пролежал тут около получаса, и когда проходил через воротца деревенского выгона, то наткнулся на людей. Они были подтянуты к перекладине за веревки, ногами чуть ли не касались земли и производили впечатление людей, вытянувшихся перед грозным начальством. Зажмурившись, я бежал полем напрямки к Дунькиному овражку. Я спотыкался о рубежи, оступался в межи, путался в кустах жесткой полыни и все время держал руки наготове, вытянув их вперед. Я разыскал Якова и всех своих под ракитовым кустом, окруженными со всех сторон сухим валежником. Получилось что-то вроде изгороди, которая сигнализировала о приближающемся враге. Чтобы пройти к засаде, приходилось наступать на валежник и производить характерный и явственный хруст. При моем приближении комитетчики были уже начеку, и я услышал твердый голос Якова:
— Говори, свой или чужой, или стреляю.
— Свой, — ответил я, — чуть жив иду.
— Ах, ты, Сенька, всполошил нас… иди, рассказывай, ждем тебя, как манну.
Я рассказал им о всех событиях истекшего дня, нарисовал картину, потрясшую меня в деревне Хмельной.
— Много они нашего брата погубят, — сказал Яков, — но все это напрасно пролитая кровь. Несерьезный они народ — офицеришки, ихние вожаки. И мужики понимают это. Теперь нам надо соединиться со всех волостей, чтобы встретить бунтарей с почетом, когда погонят их от Дубовки. Давай, Сеня, бегай по соседским деревням, узнавай, где наша братия. Тыл назавтра будет наш, а там поглядим, что дальнейшее покажет. Может быть, пойдем на Хренова развернутым фронтом.
Неистребимая вера была у Якова. Я уснул после этой встречи глубоким сном, невзирая на кошмарные картины, которые увидел в Хмельной.