ГОСПОДА ИЗ НАРОДА

Он воротился каким-то межеумком, от своих отбился, к купцам не пристал, путному не научился, а с пути сбился.

Даль. «Четыре брата»

Как только позавтракают да накормят скотину, так мужики собираются к кому-нибудь в избу, и там весь день ведутся нескончаемые разговоры. И все топчутся на одном месте, как тетерева на току: куда идем, куда катимся. Жили в каком-то тумане. Генерал с Керенским поссорился: видно, чего-то не поделили. Думали мужики, что генерал за царя заступился, но Керенский пересилил. И, кажись, успокоилось все, — нет, Керенского в свою очередь «большаки» прогнали. Теперь будут в Учредительное собрание выбирать. А кого выбирать? Сидишь на печи и жадно слушаешь мужиков, которые расселись на полу.

— А никого не надо выбирать, — говорит мать, — всякая власть есть мошенничество, каждая у мужика на шее. Ну ее в омут. Мужик без них проживет, а они без нас, попробуй-ко. Собирайтесь, мужики, всем миром да скажите, как один: хотим напоследок без властей прожить, вздохнуть вольнее, подышать вольным воздухом.

— Вот и видно, что баба, вот и видно, что дура, — возражает отец, — а ежели властей не будет, мы все подеремся. Кто станет хулиганов стращать, воров, мошенников, к примеру, в остроги сажать?

Мать растерялась, но потом нашлась, что ответить:

— Оставить одного старосту, а больше не надо.

— Гм, старосту… а если староста со старостой подерется?

Мать не знает, что говорить, потому что иметь старшину ей уже не хочется. Она громко вздыхает у печки и творит молитву.

— Так вот обязательно и подерутся? Уже и нельзя им полюбовно договориться между собой?

— Ампиратор с ампиратором ужиться не могут, не токмо старосты.

— А вы взяли бы таких старост да в амбар и посадили, чтобы они в мире жили да в согласии.

— Тьфу ты, господи, прости за твою бестолковость. Чтобы старосту посадить в амбар, нужен старшина… Чин чина почитает, и чин чина в острог сажает.

Мать разбита в пух. В избе все густеет махорочный дым, и сизые его волны, грудясь к окнам, скрадывают свет. А за окнами — легкий морозец ноябрьского дня, и шаловливый мелкий снег безостановочно сыплется сверху. Нахохленная галка смирнехонько сидит на ветле. Ребятишки с санками уже бродят по белой околице. Мужики сопят, кряхтят, вздыхают, сидят неподвижно на полу, не меняя поз.

— Нам такую бы разыскать партию, чтобы она только за одно крестьянство горой стояла, — говорит отец.

— Вот оно тут и скрыто, это самое мошенничество, — отвечает Василий Береза. — Чью программу ни почитаешь, каждый будто за мужика стоит, каждая программа крестьянская, каждый тебе молочные реки сулит и кисельные берега, каждый хочет мужика на свою сторону переманить. А попадись ей — партии — в лапы, голову мужику откусят и съедят его с потрохами. Уж не пекся ли на словах государь о народе? А ведь с богом дружил и был венценосец. Что же ждать мужику от безбожников? Вот тут и разбери их. Но помнить надо: без мужика — им капут. Мужик — главная личность в государстве, главная его подпорина. Я все программы перечитал за это время. Прочитаю одну и говорю жене: «Ну, баба, лучше партии народной свободы нам не найти, подавай голос за нее». Потом читаю социалистов: еще больше сулят. «Ну, баба, говорю, пожалуй, надо за социалистов, они добрее». — «У тебя, — отвечает жена, — семь пятниц на неделе. Лучше я батюшку спрошу. Он верное нас знает и хороший совет даст». И увидел я, что все партии хороши. Одна сулит много, а другая еще больше. Прямо дух захватывает, а выбрать некого. Темнота наша мешает. Обязательно попадешь не туда, куда надо, поверьте моему слову.

— А нет ли, голова, такой партии, чтобы за всех разом стояла? — спрашивает Семен Коряга. — Чтобы общий интерес блюла и раздор бы не сеяла в народе?

— Пожалуйста, — отвечает Береза, — и такая партия есть: прозывается «народная свобода», всех мирит, всех ублажает, обещает на земле мир и в человецех благоволение.

— Ягнят с волками мирит? Забавно, — смеется Яков Ошкуров, но его никто не слушает, слишком он ничтожным человеком слывет на селе.

— Теперь возьмем в толк партию большевиков, — продолжает рассуждать Береза. — Сама все в руки захватила, мужика не спросясь. Как это рассудить? И, кроме того, слышно, рабочая это партия, так и в программе у ней указано — рабочая. А у рабочего и у крестьянина разный добыток. Мне надо, положим, повыгоднее хлеб сбыть, а ему подешевле купить, вот тут и мири нас.

— Большаки? — поднимается Коряга. — Да они явные разбойники! Не успели и власть взять, а уже земельный декрет объявили — «все ваше». Это хорошо сказать «все ваше», а каково с землей расстаться, кто ей владел. Ну, ладно, отними ты у того, кто ее по наследству получил, у щеголей, у непутевых бар. Но разве мало крестьян-тружеников, которые своим трудом землю, али леса, али заведения нажили. Горбом своим, кровью, потом… И у них это все лопнуло. Не горько ли? Разве Дряхлов — барин, у него лес отобрали? Сегодня «большаки» взяли землю, а завтра пчельник мой и мельницу заберут. С них все станется. Я их одним духом чую. Перестань ты ржать, — вдруг он набрасывается на Якова. — Таким вот, как ты — гольтепе, никакая власть не страшна. Ни кола, ни двора, зипун — весь пожиток.

— Да, мне беспокоиться за «заведение», нажитое «трудом», не приходится. А богатому не спится, он все тужит да дрожит, то вора боится, то бобыля.

— Перестань молоть, — обрывает его Семен Коряга, — твое дело не соваться в мирские пересуды, а молчать в тряпочку. Всю жизнь в одних лаптях проходил, смешил народ да родил детей, а как их прокормить, об этом не подумал, барабан.

— Когда деньги говорят, тогда правда молчит, — ответил Яков.

— Тьфу. Опять ты за свое, хоть кол у тебя на голове теши.

В это время вошел уполномоченный села, Иван Кузьмич, маленький мужичонка, черный, как жук, острослов, нахал до чрезмерности и хитрец, каких свет не родил.

— Что изба, то сборище, — сказал он, крестясь на иконы, — наделали делов большевики!

Он бросил на стол свертки бумаг и прибавил насмешливо:

— Гражданка Анна Пахарева, держи списки в Учредительное собрание. Себе и хозяину. Теперь ты кого хочешь, того властью и делаешь над собою. У тебя теперь чин из четырнадцати овчин, которую хочешь, ту и выворотишь.

— Мне всех списков не надо, — ответила мать, — мне на старости лет шутки надоели. Один оставь, а все назад бери, тебе на раскурку пригодятся. Давай, которые тут за господа бога.

Она сунула список с фамилиями нижегородских попов за пазуху и сказала:

— Смейтесь, не смейтесь, а богу виднее. Он выше всех, наш батюшка. Неужто я за безбожников голос подам? Да пропади они пропадом. А господь нас не оставит.

— Ну, а ты? — спросил отца Иван Кузьмич.

— Как все, так и я. От людей отставать не стану.

Отец взял списки и стал читать в них фамилии подряд. Ни одной знакомой не было. Все какие-то присяжные поверенные. И адреса их исключительно городские, хотя партию называли «крестьянской». До большевистского списка он не дошел.

— Партии, голова, все народные, а ни одного деревенского человека не видно… что за оказия… оплетут они нас, как есть, оплетут. Так за кого голосовать, Иван Кузьмич?

— Как за кого? За социалистов-революционеров, — ответил тот решительно и убежденно, — один выход. Крестьянская партия.

— Это за тех, которые нас били? Растолкуй хорошенько.

— Во-первых, эта партия землю крестьянам отдает — раз; кроме того, вольную торговлю не нарушает — два; с шантрапой не якшается — три. Возьми ты, к примеру, вот этого архаровца, — показывает он на Якова, — подпусти его к власти, так он нам уши объест. А социалисты хозяйственность блюдут. Порядок уважают. За крестьян горой стоят. Так мне и растолковал Михайла Иваныч.

— Как, разве он приехал? — вырвалось у всех сразу из груди. — Михайла Иваныч, вот кто нам все расскажет, вот кого послушаем.

— Сегодня вечером будет мужикам разъяснять, за кого голос класть надо, — ответил Иван Кузьмич. — Этот человек сквозь землю видит, прошел огни и воды и медные трубы и мужику только одного добра желает. Приходите сегодня вечером.

— Ах, Иван Кузьмич, расскажи-ко, что думает Михайла Иваныч. К чему мы идем? Какая нам власть нужнее? Страсть узнать хочется.

— Страна к голоду идет, вот что он говорит, потому что власть кучка неизвестных людей захватила.

— Ах ты, батюшки-светы, какие на нас напасти…

— Эта кучка хочет крестьянство раздеть и разуть, все добро к немцам отправить, в каждом селе с плеткой своего человека посадить. Пока власть не перейдет к Учредительному собранию, хорошего не ожидай, так и сказал. Одно спасение — голосуй за список номер три.

— Дела-то какие, — вздыхают мужики, — видно, опять Россия запуталась. Пойти, послушать надо, что скажет добрый человек.

Вечером я шел вслед за отцом на собрание в школу. Страшное любопытство разбирало меня: что скажет мужикам Михайла Иваныч. Это был второй случай в моей жизни, когда я видел эсеровского агитатора в деревне. И пока мы идем в школу, я расскажу, как я увидел первого эсера, а потом вернусь к собранию и событиям, с ним связанным.

Насколько мне помнится, февраль не изменил положения крестьянства. Бобыли все так же ходили к кулакам на поденщину. Торговец, мельник и помещик ездили все по тем же дорогам, и перед ними мужики ломали шапки. Разумеется, ждали землю, но Керенский все только «собирался» ее дать. Мужики не вытерпели, и с лета 1917 года запылали помещичьи усадьбы (а в нашей деревне развернулись те события, о которых рассказано в третьей главе). По уездам скакали карательные отряды, секли, пороли, орали, забирали. И мужики притихли. Зато они повыкидали после этого портреты премьер-министра из своих изб. А я видел этот портрет во многих избах. И помню, называли Керенского «презедент», а некоторые почтительно: «наш хозяин» и даже «Лександра Федорыч». «Лександра Федорыч» глядел мутным взором со стены, стриженный под ежика — «вылитый аблакат» столичной закваски. Портреты его, любого размера, во множестве продавались на базарах и лежали на прилавках потребительских обществ. Так вот, после карательных отрядов пошла молва — обманул Керенский, и усиленно заговорили о большевиках. Первого большевика я увидел тотчас же после того, как мужиков побили карательные отряды, и очень удивился, что это был не кто иной, как Андрей Бокарев, работавший в малярном цехе Сормовского завода. Его семья жила в избушке без двора, напротив нас, через дорогу. Первые слова, которые я услышал от него, были такие: «Эсеры — прихвостни буржуазии».

Тогда это выражение восхитило меня беспощадной энергией и образностью. Сами разговоры Бокарева породили на селе много толков, после которых начали выявляться большевистские симпатии то у того, то у другого. (Разговоры же Якова, как я уже говорил, из-за его неудачливости в хозяйстве — никто тогда не принимал всерьез.) А до карательных отрядов все село ходило в «социалистах-революционерах». Всех записал тогда к себе в партию тот первый эсер, о котором я и хочу рассказать. В воскресное утро июня, после обедни, мы собирались на реку. Идем селом и видим: у избы нашего старосты (вплоть до комбедов сохранилось в обиходе это название) грудится народ. На бревне, рядом с мужиками, сидит мужчина, лет под сорок, в летнем пальто из шевиота и в штиблетах. У него было чахоточное лицо сельского учителя. Может быть, это и был учитель, посланный организацией на работу среди крестьян, кто его знает. Во всяком случае чувствовалось, что он знал деревню и ее настроения и с мужиками сразу разговорился, умело направляя речи их и мысли в желательное ему русло. Еще до своего выступления он уже старался вбить в мужиков убеждения, что «у каждого сословия своя партия», что «у рабочих своя», а «у крестьян своя», что крестьянину нужна землица и необходимость продать хлеб повыгоднее, а «рабочему на землю наплевать», что тут-то и заключено разноречие между ними, оно и обусловливает «разную политику», хотя «рабочие да крестьяне — одинаковые труженики». Помню также, что прочие партии он не ругал и тем выиграл в глазах мужиков, которые прямолинейной агитации не очень доверяли. Эту осторожность я объясняю теперь тактом и профессиональным нюхом «аратыря», который, надо думать, прекрасно был осведомлен, что наши места выделяли всегда большой процент отходников, которые вбирали в себя «рабочие настроения». Его внимательно слушали все от мала до велика. Оратор до мелочей все продумал, и он, например, так и не открыл собрания, а начал сперва обходным разговором и втянул в него всех естественно и незаметно. Затем он зачитал пункты программы «краевой крестьянской партии». На лету перекладывал суконные выражения брошюры на общедоступный язык.

— Стало быть, леса, поля, луга — все ваше, все народное. Как вы на это смотрите?

— Чего еще желать лучше, — говорили мужики.

— Во главе государства президент, наша выбранная голова. И ежели он нам не понравится, то по программе можно его тотчас же по шапке долой.

— Недурно, — отвечали рядом, — как нашего старосту, к примеру.

— Именно, как старосту… Всеобщее обязательное образование.

— Какая же это, добрый человек, свобода, коли «обязательное»? Надо тебе аль не надо это образование, а глаза порть, — закричали несколько баб.

Оратор не растерялся, а ответил твердо:

— Ну, конечно, силком тащить не станут.

— То-то и есть, — успокоились бабы. — Она тебе, дочь-то, позарез нужна с ребятишками водиться, нянчиться али по дому убираться, а ей — «обязательное образование». Это получится что-то вроде старого прижима.

— Нет, нет, — загалдели мужики, — зачем прижим, когда свобода, что хочу, то и делаю.

Долго перечислял оратор эти программные блага, как вдруг один из мужиков спросил:

— Кто же за все за это платить станет? Учить всех будут, больницы строить, всякие театры, фигли-мигли…

— А государство, — ответил оратор. — Это его дело.

— А государство где возьмет?

— А налоги с богатых.

Мужик подумал, да и говорит:

— Милый, да ведь по программе богатых не полагается.

Мужики переглянулись, а оратор как будто бы смутился.

— Ну, так ведь не сразу же они исчезнут, — сказал он.

— Ах, не сразу! — подхватили мужики. — Стало быть, по вашей программе их надлежит долго пестовать. Извини покорно! С этого бы и начал.

И тут разгорелся жаркий спор: кто должен нести государственные тяготы и кто не должен и почему богатых нельзя сразу упразднить. Все боялись, как бы при свободе оброк не увеличился, как бы мужика за эту землю «еще пуще не прижали».

— Я так понимаю, — сказал Василий Береза, — программа должна указать, чтоб мужик оброков никогда не платил. Пускай богатые и несут все государственные тяготы. Мужик, стало быть, теперь станет вроде хозяина, а богатый — вроде батрака.

— Да, что-то вроде этого, — как-то невесело согласился оратор. — К этому и клонит подоходный налог, который предусмотрен программой. Кто больше зарабатывает, тот больше и платит.

Вот, кажись, всю программу разобрали по частям, с некоторыми из них согласились, и тогда пришелец предложил в «свою партию записываться». Началась самая жаркая пора для оратора. Мужиками завладел разнобой. Одни говорили: «Надо самим прочитать эту программу, чтобы обману не было». Другие говорили: «Тут сроки не указаны, пускай сроки укажут, тогда и в партию мы готовы».

— Да чего же тут не указано? — начинал волноваться оратор.

— Да того и не указано, какого числа землица отдана будет нам и при каком случае.

— Да по закону.

— А закон кто установит?

— А вот ваши представители, которых вы выберете, они и установят.

— А ежели они, эти представители, возьмут взятку да про народ и забудут?

— Надо таких выбирать, надежных, которые бы взяток не брали.

— А как же его узнаешь? На языке-то у него мед, а под языком лед. Мы насчет покосов ходока выбирали, он много нам обещал, а ничего не сделал. А начальству переносил и куриц, и яиц, и масла. «Неподмазанные колеса и то скрипят», — говорит. Нашли его пьяным в Дунькином овражке, а общественные денежки — плакали. Вот он и «надежный». Сегодня он надежный, и его выбирают, а подпустили к народному добру — глянь, и пропал сундук с деньгами.

— Выходит, вы сами себе не доверяете, — уныло сказал оратор. — Но в программе у нас все ясно сказано: самых надежных надо к власти допускать, самых бескорыстных, самых честных и преданных народу. Вы только записывайтесь, а все это мы своей партией обладим.

— Да как же это мы обладим, — упирались мужики, — когда мы по разным местам живем? Они нас не знают, мы их не знаем. Оплетут нас, вот те крест, оплетут, — прибавляли с горечью бородатые скептики.

— Коли выбрали партию, надо ей доверять всецело, — печально произнес оратор, — тут уж такое дело, без доверия нельзя.

Пот струился по его бледному лицу, и голос заметно осип. Оратор выпустил из рук внимание мужиков, и быстро развелись вольные споры, например: можно ли доверять тому, кого в глаза не видали, или нельзя. В конце концов решили выяснить, кто же в «крестьянской партии» главный. Оратор назвал Виктора Чернова и Александра Керенского. Имя «Виктор» не нравилось мужикам, а «Чернов» и того более, потому что известный драчун и пьяница, обирающий хмельных мужиков, едущих с базара, и живущий на конце соседней деревни у самой дороги — тоже был Чернов. Но вслух этого не сказали, чтобы не обижать оратора. Зато огромное удивление вызвало нечаянное открытие, что Александр Федорович — голова «крестьянской партии». Во-первых, странно было, что никто его не выбирал, а он уже главарь. Во-вторых, нелепо было ждать какого-то «собрания», когда в его воле землю сейчас же отдать мужикам. В-третьих, совсем непонятно было, как это богатые допустили его на «самый верх». И тут один из нетерпеливых мужиков вдруг закричал:

— А как же, милый человек, мы землю возьмем, ежели вдруг богачи с законом не согласятся?

— Как же они не согласятся, — обиделся оратор, — обязаны согласиться.

— А если не согласятся? — поддержали вопрошающего многие голоса.

— Да не может этого быть, чтобы не согласились, — говорил оратор.

— Да как же не может быть, когда за свое добро всяк готов отгрызаться зубами, — настаивали мужики.

— А все-таки закон пересилит, — лепетал оратор, — закон, он знаете какой…

— А ежели не пересилит? — горячились мужики.

В этом месте оратор закашлялся и кашлял долго, собираясь с мыслями.

— А ежели закона они не послушаются, тогда что делать с ними?

— Да должны послушаться, — слабым голосом произнес оратор.

— Ну, все-таки, случится вдруг оказия — и не послушаются, — голоса становились гуще.

— Должны бы послушаться… по закону… ведь тогда выходит беззаконие.

— Ну, а ежели окажется беззаконие?

— А ежели беззаконие?

— Да, ежели беззаконие?

— Тогда что?

— Тогда? Силком? — поддакнули мужики, и в голосе слышались упрек, гнев и сила.

— Ну, тогда силком, — согласился он, — заставим отдать землю, согласно закону.

— Вот это дело! — закричали мужики облегченно. — Вот это хорошее слово. Начхает он на наш закон, уж это мы знаем, что начхает. А силком его выгнать просто. Он один, нас много.

И долго после этого разъяснял оратор, что «силком» заставят лишиться помещиков земли «через закон же», что это «предусмотрит партия», а деревни, взявшись за это по своему почину, только внесли бы самоуправство и «попрали бы закон», — но мужики его уже не слушали. Они все это поняли, как им приятнее, и уже записывались у стола в партию. Так как каждого надо было расспрашивать, а мужик на ответы туг, то из толпы поступил разумный совет:

— Ты пиши всех кряду, — сказали старосте, — а мы домой пойдем, стада пригнались, бабы будут ругаться.

И оратор остался с Иваном Кузьмичом переписывать фамилии мужиков с одного края села вплоть до другого. Так все село через час и стало партийным. Оратор после того раздал многим программы и принял подписку на газету «Народ». Я тоже подписался, но за все время до Октябрьской революции получил только два номера. Мужики, которые ездили на базар и брали почту, дорогой мою газету обыкновенно искуривали или завертывали в нее селедку. Я ужасно страдал, жаловался старосте, собирался писать в «свою партию» гневное письмо, да не знал адреса. Так и прочитал только эти два номера. В одном был отрывок из романа какого-то Ивана Иваныча Калюжного про то, как он, будучи молодым студентом, поднимал народ в «глуши» на восстание и попутно склонял к «свободной любви» молодую курсистку из закоснелой купеческой семьи. Роман был написан на отборном диалекте, в котором слова: «эфто», «тое-тое», «шешнадцать» встречались в таком изобилии, что я — сын народа — с трудом разбирался в тексте. Во втором номере были напечатаны стихи, в них слово «народ» постоянно рифмовалось с каким-нибудь другим модным тогда словом: «народу — дадим свободу», «народ пойдет вперед», «годы — счастливые народы» и тому подобное. Рифмы эти повергали меня в трепет. Мне представлялось, что революционеры — все поэты и что революция — это единственный источник поэзии. Тем более, что сам я слагал отчаянные частушки под гармонь и, так сказать, носил в себе «потенциальный жар поэта». Разумеется, меня тянуло читать «настоящих» поэтов из «нашей партии». Но нет, курильщики были неумолимы.

Кстати, я хочу сказать здесь о словах. Слово, как монета, от частого употребления стирается. Через каких-нибудь два-три месяца очарование отлетело ото всех этих слов, которые бросали меня в жар и холод. Они стали обиходными, а главное: дороговизна, карательные отряды и все события, изложенные в главе третьей, когда прорвалось нетерпение мужиков и они, поняв прямолинейно наказ оратора «действовать силком», начали расправляться с поместными владениями, — открыли мне горестную из истин: слова могут быть фальшивыми, как монета. Важные рифмы «свободу — народу» и исполосованная спина мужика посланцами «своей же партии» — это как-то слишком уж не совпадало. Надолго у нас вошла в поговорку фраза оратора: «все ваше: земля, луга, леса… все народное». Когда горько или туго приходилось мужику, в дровах нуждался или в хлебе, над ним шутили:

— Ну, не хнычь… все ваше: и поля, и леса, и луга — все народное.

Потом услышали, что власть хотят брать большевики. С этого момента, собственно, и начинается политическая история села, размежевка классовых сил и симпатий. Прибывшие из Сормова сельчане прямо объявили, что все остальные, кроме большевиков, есть «охвостье буржуазии».

— Долой войну, буржуазия нас обманула, а Ленин нас выручит, — говорили они.

На улице сынишку бакалейщика бабы уже называли «проклятым буржуенком». Новые слова вошли в обиход деревни: «буржуй», «пролетарий», «вся власть Советам». И бабы на колодцах разговаривали про то, «какие правители для бедных крестьян подходящие». В смысле большевизации наше село по специфичности положения (отходничество) стояло на высшей ступени, до которой поднималась деревня той поры в нашем уезде. По крайней мере, по рассказам местных стариков, никто не голосовал в таком большом количестве за большевиков в Учредительное собрание. Понятно было нетерпение мужиков услышать приехавшего Михайла Иваныча, который будет разъяснять, кто такие большевики. Помню, интерес к этому делу был у всех совершенно лихорадочный. Но сперва расскажу, кто такой Михайло Иваныч, второй из эсеров, которых мне приходилось видеть в деревне.

Михайло Иваныч был наш коренной житель из бобылей. Кормил семью, работал половым в каком-то из нижегородских трактиров. У него была не изба, а избенка из осины в два окна, не вместительнее, не выше и не чище обыкновенной бани. И стояла эта избенка не в улице, как у всех, а в садике, за соседними дворами. Когда он просил у общества места для избы, то ему, как человеку худородному, по соседству с приличным домохозяином избушку даже ставить не позволили. Говорят, он почитывал в городе книги и подпольные брошюры и тем самым выделялся из мужиков. Еще до революции он был устроителем сельских балаганов. На улице, на масляной неделе воздвигались подмостки, на которых разыгрывались какие-то комедии. Все артисты играли в шубах, женские роли выполняли парни, народ стоял около, а сцена была открыта с двух сторон. Все ходили смотреть, тогда всех потрясал игрою Михайло Иваныч. Он как-то уморительно ежился, выпячивал грудь и поднимал брови, изображая важного барина, отчаянно фыркал в сторону и кричал: «Пожалста, пожалста!» В то время я еще не знал, что так изображают своих хозяев все лакеи. Прозвище ему было «Цыпочка» после того, как он употребил это слово, согласно своей роли. Тогда «Цыпочка» был общим любимцем. Его даже один раз, наперекор старикам, избрали старостой, но старшина воспротивился — бобылям эта должность непозволительна. О крестьянской обездоленности он говорил страстно, с хватающими за сердце цитатами из Некрасова, и бабы выражались по этому случаю: «Когда его слушаешь, словно мед пьешь». Как к теперь его понимаю — это был «самородок» самый типичный, у которого так много было всяких неразвившихся дарований и личного обаяния, что они искупали в нем и его невежество, и его бытовые пороки. Он, например, по склонности всех трактирных служак, здорово закладывал, и другому поставили бы это в вину, сказав: «И, батюшка, что же хорошего можно от пьяницы услышать», а о нем выражались иначе: «Ну что ж, человек он веселый и пьет умненько», хотя какое там «умненько», — по целым месяцам без просыпу валялся. И все-таки мужики говорили о нем: «Башковитый этот Цыпочкин. Министр, право, министр. У него ума палата».

Очень подкупало мужиков в нем его бескорыстие, с каким он брался за каждое общественное дело, необычайная прямота, смелость и неуемный темперамент. Я и думаю, что все это учли «там, в губернии», где его сцапали эсеры и «обработали». Наверное, его очень ценили, наверное, дали ему какую-то партийную должность, а во время выборной кампании пустили агитатором по уезду. Водоворот событий увлек его так далеко, что он даже организовывал потом кулацкие восстания. Впрочем, не будем предупреждать событий.

Михайло Иваныч был низкого роста, сухощав, огненно рыж и говорил тихим голосом, немного сиплым, но необыкновенно проникновенным. Вся сила и сказывалась в этом голосе. Помню, в ту пору в школе он встал на табурет и только разве на голову оказался выше мужиков. Теснота была страшная. В точном смысле — нельзя руки просунуть. В двери, открытой настежь, и в прихожей стояли люди. В холодном коридоре тоже, и так вплоть до зимних мостков. Пар клубился у дверей. Никто этого, впрочем, не замечал. Ребятишек с собрания повыгнали. Я нашел себе место на книжном шкафу, свернувшись в три погибели.

— Ну вот, скоро выборы, будем сами власть устанавливать, — начал Михайло Иваныч.

— Она себя сама установила и ни в каких установщиках не нуждается, — сказал Яков сзади.

— Ой, милый, самозванцев народ волен сбросить. Ну, так вот, интересно узнать, за кого будут голосовать наши хлеборобы, земляки мои милые.

— За того и будем, кто нам землю дал, — ответил Яков. — Ваши ораторы канителились целый год, а тут люди пришли и мужиков землей сразу наградили.

— Взяли да отдали, твердо ли это будет?

— Твердо, коли поддержим.

Михайло Иванычу эти колючие реплики Якова сразу не понравились. Но, как опытный деревенский агитатор, он хорошо знал, что избавиться от противника такого рода — это заставить его замолчать. Поэтому он почти крикнул на Якова:

— А кто беззаконие поддерживать будет? Разве вы хотите поддерживать беззаконие? Хорошо, так не обижайтесь, если сосед придет, да жену твою изобьет, да корову твою уведет.

— Это нам еще офицер говорил, который приезжал на укрощение, — сказал Яков и засмеялся.

Тогда Михайло Иваныч переменил свою позицию, он решил игнорировать Якова, как нестоящую единицу, и презрительно махнул в его сторону рукой. Жест этот в деревне все умели читать, он означал: «Ты — бестолков, в серьезные дела не суйся».

— Я у тебя отнял, ты у меня отнимешь, — продолжал Михайло Иваныч, — семья на семью пошла, село на село, волость на волость. А в это время придет немец, все заберет, всех посадит на цепь, введет рабство, — вот вам и хуже крепостного права. Вы этого хотите? Отвечайте — этого? Вам посулили кота в мешке, вы и рады? Мало вас обманывали, гнули в три дуги, обещали кисельные берега, медовые реки, царство небесное на земле! А вы все и верите? Дураки! — Он плюнул в угол. — Подними руку тот, кто хочет передать всю власть. Учредительному собранию. И только ему.

Руки подняли наиболее состоятельные мужики. Они высунули их высоко, к потолку, но сразу опустили, потому что Михайло Иваныч брезгливо поморщился. Но курьезность эта была уловлена собранием, прошелся легкий смешок, и кто-то вслух сказал:

— Учредилке не все верят, голова. Раздумье на грех наводит. Озадачил ты нас, как поленом по лбу.

Михайло Иваныч заметно огорчился. И он принялся так ругать мужиков, так стыдить, что я до сих пор недоумеваю, как они могли это вытерпеть. Никому этого не простили бы, потому что он упрекал их в легковерии, в глупости, в подлом к нему отношении. Он был «свой».

— Выходит, я вас обманываю, — кричал он, — вам угодно одно, а я хочу навязать вам другое, повесить жернов землякам на шею? Выходит, я подлец, обманщик, предатель, негодяй, тогда берите меня и бейте батожьем, как убиваете конокрадов, потому что в таком случае я хуже конокрадов. Конокрад одну лошадь увел со двора и разорил одного, а я весь крестьянский класс хочу обездолить. Что молчите? Валяйте, бейте Мишку Чернякова, Цыпочку, бейте, за всю жизнь у него гроша не было за душой. Бросьте его в прорубь или заприте его в жалкой избе, обложите соломой и подожгите!

— Ну, зачем зря сердиться, — послышалось сзади, — неужто народ так глуп?

— Полно, Михайло Иваныч, мы не против тебя, — заговорили подле него, — право, в голове много сумления, ты уж не обижайся. Видишь, стали мы на думах, как на вилах.

— Никто, кроме добра, от тебя ничего не видел, что правда, то правда.

Михайло Иваныч смолк, как бы давая возможность народу выговориться. Толки разрастались:

— Может быть, он и правду говорит, мужика провести больно просто.

— Кто нам землю дал? Кто землю дал?

— А что земля? Может быть, законным порядком оно было бы тверже.

— Неужели он будет миру врать в глаза?

— Но он может ошибаться.

— Ах, вон что, я могу ошибаться! — вдруг оборвал всех и вновь заговорил Михайло Иваныч, и собрание разом умолкло. — Я могу ошибаться, а он, — оратор показал на Якова, который произнес те слова, — не может ошибаться. Я, который дожил до пятого десятка и всегда нюхом чуял интересы народа, вдруг ни с того ни с сего ошибся, а он, который с бабой лаялся да сапоги весь век тачал, людей не видя, — вдруг узрел, что мужику надо. Человек уж больно бывалый: «наш Пахом с Москвой знаком…»

Мужики заулыбались и закивали в сторону Якова головами. Собрание явно веселело. И тут Михайло Иваныч опять предложил голосование. Мужики сразу как-то присмирели и переглянулись. Потом нерешительно стали поднимать руки один за другим.

— Что толку в моем голосе, — сказал кто-то, — пускай мой голос ему пойдет, чтобы не обижался.

Добрая половина собравшихся отдала ему голоса. Михайло Иваныч подсчитал их, не удовольствовался этим и, как ни в чем не бывало, продолжал свою речь. Я хорошо ее помню. Михайло Иваныч все напирал на слова «грабеж» и «разбой», пробуя расшевелить в мужиках нутро, утверждал, что большевистская власть сделает все общее: жен, детей, коров, избы. Он рассказывал, как в поисках бензина большевики в городе обшарили все аптеки, а денег не заплатили, говоря: «Все народное».

— Кто смел, тот и съел, — произнес он многозначительно. — «Все народное». Это значит, что если земля общая, то и хлебец, и скотинка, и избенка — тоже общие. Имейте в виду, остригут вас большевики начисто, клянусь вам всем, что есть святого на свете. И вот вам нужна теперь твердая власть, чтобы ваше имущество оберегала от всякого врага, а страну — от немца. Эта власть должна быть выбрана самим народом. Кто за такую власть, поднимите руки.

Он сошел с табурета и стал, толкаясь между всеми, подсчитывать голоса. И я видел, как при его приближении невольно поднимались руки все еще колеблющихся людей. В углу, около Якова, собрались упорные люди. Они демонстративно держали прижатые к бедрам кулаки.

Михайло Иваныч сказал:

— Ну, поглядите, кого нашла новая власть в качестве своей опоры. Люди первого десятка, да не первой сотни.

Он собрал подавляющее число голосов и только тогда объявил перерыв. Пока мужики гудели, он написал резолюцию, которую зачитал. Ее приняли подавляющим большинством голосов. Чего только не было в этой резолюции, которая, по-видимому, была ему очень нужна и ради которой так много пролил он поту. Как мне наймется теперь, она была заготовлена заранее и составлена в верхах его партии. В ней обзывались большевики самыми последними словами (самозванцы, узурпаторы, изменники), — мужики, от имени которых составлялась резолюция, и слова-то такие впервые слышали, — в ней «возмущенные крестьяне требовали передать всю власть Учредительному собранию», призывали других бороться с «внутренней смутой» и «беспорядками нетерпеливых земледельцев» и все остальное в таком же духе. Когда резолюция была принята, мужики загалдели:

— Утешил ты нас, от души отлегло. Будь что будет, но ежели прогадали, растащим тебя по ноге и бросим в омут.

— Дорогие граждане, свой человек, верьте.

Через несколько дней после его отъезда прибыл на село из Сормова Андрей Бокарев. Он ходил по улицам и у завалин говорил мужикам:

— Буржуи свергнуты, им нет возврата. Фабрики, заводы и земли у трудящихся, политическая власть у трудящихся, единственная партия, которая не дружится с буржуазией, — большевики, за них и голосуйте. Единственный вождь наш — Ленин.

— А отчего на Керенского Корнилов осерчал? — спрашивали его.

— Игра в кошку и мышку, одна шайка-лейка, кто их разберет.

Во время голосования в Учредительное собрание он стоял в дверях с Яковом и проверял проходящих к урне, а у другого косяка стоял Крупнов Онисим. Они тянули входящего каждый к себе. Старух не трогали: все они голосовали за архиереев.

— Марья, за кого кладешь?

— За бога, милая моя… Список № 11.

— Тебе хорошо за бога класть… У тебя старик дома. А меня бог обездолил: и мужа, и сына на войну угнал. Я за тех и кладу, кто войну кончать хочет… — И клала солдатка список № 7. По этому списку проходили у нас Семашко и Бубнов.

Подходя к урне, старуха крестилась:

— А ну, как за антихриста подашь, ну и пиши пропало…

У солдатки сомнение:

— Господи Сусе, муж там голос подает, а я здесь… А ну, как положим разные.

Но мужиков обязательно спрашивали, какие несут списки: если большевистские, то голосующих до урны провожал Яков, если эсеровские, тогда торжествовал Крупнов. В таком случае Андрей Бокарев говорил мужику:

— Эх ты, неразумный элемент, сам себе жернов вешаешь на шею и нас хочешь потопить.

В соседнем селе поступили проще: там богатеи выставили водку и покупали за чарку желаемый список. В другом селе просто объявили, что большевистского номера нет. И все голосовали за попов и эсеров.

Историкам, ссылающимся на цифры, как на непререкаемый документ, и невдомек, что избирательные комиссии назначались в угоду тому, кто был в волости влиятельнее; контрольных комиссий не было; за урной никто не следил, и бывали случаи, когда ребятишки клали в них, что хотели; ключ от помещений, где стояли урны, находился неизвестно у кого; избирательные номера и конверты валялись где попало; естественно, что по стране прошло много эсеров; они по деревням имели густо разветвленную агентуру.

Загрузка...