КРЕПЧЕ АЛМАЗА

Только в бурю выявится храбрость морехода. Только битва обнаружит решимость полководца. И мы узнаем удивительные свойства людей при величайших опасностях.

Из письма друга

Регистрация дезертиров целиком лежала на мне. Иногда нагрянет отряд по борьбе с ними, председателя Совета, положим, нет дома, он пашет или на базар уехал, и требуют все «точные данные» от секретаря.

— Ты молодой, грамотный, да с дурью, — говорил мне Иван Кузьмич. — Ты привык миру досаждать, ты и следи за дезертирами, а я старик, меня заботы смучили. Мне не пристало шутки шутить.

Ну, и приходилось следить. Трудное это было дело. И очень опасное. Только что сообщишь, бывало, в волость, что такие-то, к примеру, дезертиры добровольно явились в свои армейские части, о чем мне сами письменно доложили, а также и родным своим, а через три дня сосед встретит их в ельнике. Жены носили мужьям хлеб в леса, в рожь и в овины, где прятались дезертиры, норовя это сделать рано на заре или ночью. А если днем пойдет за грибами или за ягодами, так и знай: дезертиру хлеб понесла. Тогда бежишь к членам сельской комиссии по борьбе с дезертирством и долго убеждаешь, и уговариваешь, и стращаешь каждого в отдельности пойти хотя бы проверить факт.

«Да нет, да кто, да почему мы знаем, да зачем должны члены комиссии, как гончие собаки, рыскать по лесам да искать зверя», — вот была обычная их отговорка.

А другой даже сердито огрызнется:

— Не стращай, молодец, смерть придет и без твоих угроз.

А пока с ними так разговариваешь, баба уже скрылась в лесу, и на след ее не попадешь. Впрочем, дезертиры нас не очень и боялись. Мы были без оружия, арестовать их на месте не могли, а кулачной силой их взять и думать брось. Если на заре придешь на опушку леса, то увидишь, как из кустарника вылезают «зеленые», кидаются к женам и увлекают их в глубь чащи. Увидят тебя, и начинается такой разговор:

— Бросил бы, Сенька, за нами охотиться. Все равно в армию не пойдем. Разве, кроме нас, в Расее народу не найдется? Пускай молодые отличаются, они бессемейные.

— Эх, как вам не совестно говорить такие слова!

— Ничуть не совестно, посиди-ка с наше в окопах, так не так запоешь.

Тут начинались припоминания всех невзгод, которые они вытерпели еще на германском фронте, и наши слова заминались. Надо помнить, что у них были револьверы, шашки, обрезы. При таком обстоятельстве много и сурово с ними не поговоришь. Иногда приходилось нам заставать дезертиров и дома, или в банях, или в овинах. Но чтобы сразу арестовать его — не выходило. Встанет, взмахнет шашкой — и мы отскакивали в сторону. У них была совершенная осведомленность по части того, где находятся отряды по борьбе с дезертирством, и как только отряды уходили из нашей волости, «зеленые» вылезали из овинов, из ям, из лесов, из ржи и смело вступали в деревню. В таких случаях они разгуливали открыто и даже собирались в толпы, вместе пели песни на околице. Я переписывал их фамилии и отправлял списки в волость, откуда следовало неизменное предписание: «Немедленно всех арестовать и препроводить с понятыми в волостную комиссию». В ответ на это приказание обычно следовала, в свою очередь, отпись сельской комиссии: «Арестовать были не в силах, они вооружены, как атаманы, и голыми руками их не возьмешь. Пришлите помощь». Волкомиссия выписывала отряд, при вступлении которого в волость «зеленые» моментально опять исчезали, влезая в свои норы, в чащобы леса, в укромные углы, облюбованные ими. Я помню только один случай, когда мне посчастливилось арестовать дезертира. Это произошло вот как. Один раз я вышел на усад и вижу: крадется по тропе к огородам щупленький паренек, остановится, повертит головой в стороны и опять ползет. Его родители жили через несколько домов от меня, были почти соседи. Я бросился в картофельную ботву и пополз ему наперерез. Мы почти столкнулись лбами. Он с перепугу бросился сначала в сторону, но, узнав меня, весь так и просиял:

— А я уж думал, чужой кто… Со страху дух захватило. Сердце екнуло.

Он сидел в ботве и щупал свое сердце под выцветшею гимнастеркой.

— А теперь вижу — ты, так у меня ретивое запело петухом… дай отдышаться.

Мы были с ним когда-то приятелями, вместе ходили в горохи, разоряли птичьи гнезда, ловили окуней. Он был старше меня на два года, а ростом выглядел ниже, чем я, и его только что взяли на военную службу.

— Петрушка, — прошептал я, — ты дезертир? Ты армию оставил и домой бежишь, как Митька Бегунец? За это тебе не поздоровится.

— А отряд отбыл вчера в соседнюю волость, — ответил он простодушно, — бояться некого.

— Бояться есть кого, у нас — сельсовет, у нас — комиссия по борьбе о дезертирами.

— Ну, а кто у вас в комиссии?

— В этой комиссии, — кричу я что есть силы, желая придать важность и строгость своему тону и сразить приятеля, — в этой комиссии — я, вот! Главный секретарь и член.

Он сразу белее белья стал. Перепугался вконец, вдруг что-то невнятно забормотал, и лицо его приняло крайне виноватое, плаксивое выражение.

— Разреши мне хоть мамку увидать да и в бане помыться, а тут и бери, — сказал он боязливо. — Эх, а еще друг! Помнишь, я тебе отдал березовую дубинку?

— Положим, за дубинку ты взял голубя… Да и при чем тут голубь, когда интересы государства выше нас с тобой, выше дубинки и выше голубя, выше дерева стоячего, выше облака ходячего. Понял?

— Это я знаю, — вздохнул он, — это нам политрук говорил.

— А, тебе политрук говорил, ты не слушался, ну, вот и страдай!

Он вздохнул опять. Я вынул огромную репину из кармана, только что сорванную с гряды, и ему подал.

— На, ешь.

Мы уселись на тропе, поросшей сочным пыреем. Чернобыл и горькая полынь, окаймлявшие рубеж, укрывали нас от людских глаз. Мой Петрушка сосредоточенно ел репу, расстегнув ворот тяжелой гимнастерки, и внимательно меня слушал.

— Ну, Петрушка, — говорил я, — беру тебя на свою ответственность. Погляди на мать, погляди на отца, в баню, пожалуй, сходи, но завтра в сельсовет заявляйся как доброволец. Осознал, мол, свой гнусный поступок и с повинной иду. Мы тебе тогда бумагу дадим, как явившемуся добровольно, и от советской власти прощение тебе будет. Но ежели ты к «зеленым» уйдешь — на себя пеняй, навек — мой недруг. Убью тебя из поганого ружья и кости развею. Понял? Потому что и мне не житье: во-первых, совесть меня замучает, как предателя государства, а во-вторых, мне тоже суд грозит, как обманщику и преступнику. Вот какая ответственность за тебя, дурака.

— Ты притворись недельку, что меня не видел…

— Недельку? Ой, парень, коли так, то сейчас в сельсовет идем.

— Ну, ладно, — согласился он, — нельзя пошутить…

На другое, утро я пришел к Петрушке в избу. Он уже ел блины, обмакивая их в творог, а мать возилась со сковородами у печи.

— Сряжайся! Знай ружье, да не мочи дуло, — сказал я Петрушке, — и за это промедление мы перед государством ответчики.

— Полно, Сеня, — ответила мать за него, — от него прибытку войне не будет, он ружья-то боится.

Она принялась меня уговаривать:

— Не тронь его еще одни суточки.

А Петрушка молча ел блины, ел долго, основательно и косо на меня взглядывал. Потом вытер руки о гимнастерку и произнес угрюмо:

— Схожу по малой нужде, — и вышел во двор.

Подозрение сразу закралось в мою душу. Я вскоре удалился вслед за ним, но на дворе Петрушки уже не обнаружил. В тревоге я выбежал за задние ворота и увидел, как он бежал, что есть духу, к гумнам, откуда было рукой подать до перелеска. И вот я бросился Петрушке наперерез засеянными усадами, приминая овес, просо и ботву картофеля. Я понимал, что он непременно спрячется в перелеске, — больше бежать было некуда, в другие стороны простирались ровные поля, а за ними деревни. Непередаваемый гнев утроил мои силы. Я прокладывал за собою стремительную тропу сквозь пышные полосы льна, зрелой пшеницы и густого проса. Пути наши уже скрещивались. Я первым выбежал на дорогу, ведущую к перелеску, и пересек направление Петрушки. Тогда он решил обойти меня хитростью и метнулся в горохи. Он добежал до высокой стены зеленого гороха, нырнул в него и исчез с моих глаз. Когда я приблизился к этому месту, где он упал, я ничего не нашел там, даже следа… Известно, что полевой горох растет спутанным и является самым верным прибежищем для беглецов; в нем никогда нельзя найти свежую тропу. Я был в отчаянии и, точно молодой конь, выпущенный на волю после долгой стоянки в стойле, стал бегать вдоль и поперек полосы, питая надежду натолкнуться на Петьку. А натолкнуться на него в зеленом горохе было трудно: беглец сам был весь зеленый. Он понимал, что делал, он применял здесь свою военную тактику и все свои знания, какие вынес из армии. Но я был неутомим. Я продолжал топтать гороховую полосу без устали и, наконец, задел своею ногою за Петькину ногу. Он полз очень тихо, очень хитро, полз на брюхе, вытянувшись вдоль земли, как ящерица, отталкиваясь лишь носками ног и локтями рук. В таком деле он тоже применил свою военную тактику, и от этого меня еще больше забрала злоба: вон где надумал применять военные свои познания, чертенок! Я бросился на Петьку и всей тяжестью тела придавил его к земле. Началась молчаливая, упорная и изнурительная борьба, в результате которой через полчаса мы оба лежали бездыханными телами. Я держал его утомленной рукой за ремень и говорил:

— Покорись, все равно не выпущу тебя из рук. Все равно тебе не уйти.

А он отвечал:

— Не все же время так вот держать меня станешь, прядет время, и выпустишь.

Мы дышали, как галчата, разиня рот, измученные и измокшие от потасовок. Солнце взошло уже на полдни, а мы все сидели, все убеждали друг друга. Он уговаривал меня отпустить его к «зеленым», я предлагал ему явиться с «повинной» добровольно. Неизвестно, чем бы все это дело кончилось, если бы по дороге не проезжал один мужик из лесу с сухим валежником. Я его позвал на помощь, и мы погнали дезертира домой. В сельсовете он пытался изобразить собою человека, добровольно заявившегося, но мы ему уже не дали такой рекомендации и отправили в волость как «злостного». Великодушие мое было исчерпано до конца, извините! И уж после я никому не предлагал «являться добровольно».

Так вот, это был единственный пример, когда деревенская комиссия словила дезертира. В остальных случаях, если они сами отдаться нам в руки не хотели, взять их было невозможно. Надо знать, что «зеленые» — народ все молодой, сильный и притом отчаянный. В описываемое лето, третье от Октябрьской революции, лето кризисное, в которое расплодилось дезертиров всего больше, что и вынудило прибегнуть к крайним мерам борьбы с ними и борьбы очень успешной, — в это лето, помню, дерзость «зеленых» превзошла всякие ожидания. Бывало, идешь с девушками в лес, а «зеленые» стоят на опушке, к нам присоединяются, подтягивают парням и смеются над сельской комиссией. Мы знали, конечно, всех их наперечет и каждый день давали о них сводки в волость. Все село в это время было разбито поквартально. Над каждым десятком изб был начальник, который «отвечал» за дезертиров, появляющихся в его десятке. Так называлось, что он «отвечал», а на самом деле он только докладывал нам: «Такой-то опять прибежал домой, такого-то третий день в селе не видно, такой-то утром завтракал дома и будет ужинать, такой-то в субботу мылся в бане». В соседних районах дезертиров было еще больше нашего, и все они на некоторое время образовали «зеленую армию» в несколько сот человек, которая укрывалась в огромных и сплошных массивах лесов, идущих к самому Сарову. Говорили, что один из организаторов этой армии был сарадонский парень Куликов. Я помню, как часто наезжали власти к его родителю, все выспрашивали о сыне, все сторожили его, а разговорам об удали этого Куликова на базарах, на дорогах, на завалинках и конца не было. Я помню и то, как несколько наших дезертиров побывали у него, но вновь возвратились — их ужаснул быт этой неуемной банды. Крестьяне плакали от ее разгула. Она резала скот у жителей, набегая на стада; обирала баб, идущих с базаров; воровала кур по крестьянским дворам. И потом бахвалилась:

— Где мы лисой пройдем, там три года куры не несутся.

Насчет кур, может быть, и верно, но еще скорее это подходило к тем случаям, когда она нападала на огород, — там тотчас же воцарялась мерзость запустения. Это злодейское сборище ликвидировал Артанов — памятный председатель губернской комиссии по борьбе с дезертирством. Он же истребил дезертирство и в нашем селе, как уничтожил его и во всей губернии. С Артановым я познакомился совершенно неожиданно и вот при каких обстоятельствах.

Дней десять или даже больше в наш район не заявлялись отряды по борьбе с дезертирством. «Зеленые» в таких случаях всегда смелели и теперь прогуливались по улицам, заходили к членам сельской комиссии в избы и угрожали «красным петухом».

— Мы знаем, кто в волость списки дает, — говорили они мне. — Это так не пройдет тебе. Видно, ты забыл печальную гибель комсомольца Снегина, который так же, как ты, на рожон лез и получил по заслугам. Придет время, и запоешь ты не своим голосом. Ты от нас никуда не уйдешь, разве в землю, но мы везде тебя найдем. Выжжем тебя и пепел раскинем на все четыре стороны, и тот пепел конским хвостом разметем. Давно бы не прошли тебе твои дела даром, да соседей жалко.

Проулки в нашем селе очень редки. Избы стоят, сдвинутые в тесные ряды, и если подсветить одну, выгорит целая улица. Вот этого и опасались. А ежели не это, давно бы сгореть всему сельсовету и всей комиссии, да и мало ли было пожаров, мало ли было убийств…

По ночам видны были с околицы над лесом зарева — это дезертиры жгли костры, на которых пекли картошку или варили грибы и раков. Ребятишки навещали их очень часто, относя им огородную снедь. А потом возвращались и говорили:

— А у нас вот что есть… А у вас этого нет…

И, гордясь, показывали приятелям простреленные свои картузы, которые они вешали на пеньки и сучья деревьев, умоляя дезертиров «пальнуть» в них, чтобы услышать, замирая от восторга, многократное эхо в лесу от ружейного выстрела.

Потом даже и костры прекратились, а «зеленые» приходили на ночлег домой. Женатые ночевали вместе с женами в амбарах, в овинах, под пологом в саду, от опасности подальше и поближе к лесу. Как только доносился до них скрип проезжающих телег или топот конного отряда, они тут же поднимались и падали в рожь, а там, поминай как звали, ночью во ржи их не найти. Холостые парни забирались на сеновалы, прятались у возлюбленных, которые душными ночами расстилали овчинные тулупы в малиннике или под яблонями. Вот в одну из таких блаженных и тихих ночей и пожаловал к нам сам Артанов.

Ах, товарищ Артанов, если вам попадутся эти строки и потревожат память вашу, отягощенную множеством впечатлений, не досадуйте на простодушие поэта… Вольно мозгу придумать уставы для крови, но сердце часто с ними не в ладу. Так не во власти моей утерять из памяти эти минуты нашей встречи. Теперь я не могу успокоиться. Моя молодость пришла и стала передо мною, как близкий друг, с которым мне сладко разделить каждый вздох. Сердце расширилось навстречу воспоминаниям. Ну, так вот как состоялась наша встреча.

Я спал всегда в сенцах, около двери, ведущей на крыльцо, и вот один раз вдруг проснулся от сильного стука. Меня не раз будили в ночное время, и я к тому привык. Поднявшись с постели, я глянул в окошечко и увидел голову красноармейца. Мы встретились с ним глазами, и он спросил:

— Ты ли секретарь?

— Я секретарь…

— Иди со мной немедленно, тебя начальник наш зовет.

Стояло раннее прохладное предутрье. Один край неба побелел и раздвинулся, предметы на земле стали проясняться, и, пока мы шли до сельской площади, они стали еще выпуклее. Собственно шел один только я, а молодой кудрявый красноармеец ехал сзади меня на высоком гнедом жеребце. Где-то вдруг прогорланил петух и захлопал крыльями, где-то заплакал ребенок, и плач его утонул в кротких уговорах матери. Я был приведен на середину села, к дому председателя нашего Ивана Кузьмича, который стоял босой, без шапки и в портках, — только что с постели, потягивался, щурился и нюхал табак. Поодаль от него стояла в сборе вся сельская комиссия по борьбе с дезертирством. Человек пять всадников — молодец к молодцу, как на подбор, в новеньких хромовых тужурках, сидели на отличных конях и с удовольствием курили. На переднем плане стоял подле лошади, опираясь на ее шею, стройный, высокий и худощавый мужчина с очень энергичным лицом, лет под тридцать пять, а может быть и больше. На нем было все кожаное: сапоги, брюки-галифе, куртка, застегнутая наглухо у ворота, картуз, и даже в руке держал он ременную плетку. Я сразу понял, что это и есть главный начальник отряда, и подошел к нему.

— Вот что, дорогой мой, — сказал он твердым голосом, которым, как думал я, и должен был обладать каждый большевик. — Перепиши мне тут же всех ваших бегунов да укажи, с какой поры каждый дезертирует, и какая у него семья, и насколько каждая бедна или зажиточна, и в какой степени обеспечена рабочими руками.

Я сразу проникся уважением к этому человеку. Сама его осанка и речь изобличали в нем начальника «тертого» и видящего дело с маху. Надо иметь в виду, что в «семье некому работать» — была обычная отговорка всех бегущих из армии, хотя сельсоветам строго было приказано помогать семьям красноармейцев, что и делалось, надо сказать, аккуратно и успешно, потому что советская власть за этим строго следила. Я сел на бревно и в блокноте начальника записал все нужные фамилии. Иван Кузьмич под ними нацарапал свою, подпись. Бегунов по селу числилось десять человек. Начальник роздал всадникам листки, на которых стояли фамилии дезертиров, подлежащих разысканию. Каждая часть улицы, таким образом, отдавалась всаднику, к которому в помощь прикреплялись сельские представители. Я понимал, что приезжие эти ребята с делом не шутят, что чаша терпения переполнилась, что они обыщут все тайники. И я сказал, осененный мыслью о возможной их неудаче:

— Товарищ начальник, мы здесь будем дезертиров искать, а они возьмут да огородами убегут на гумна, а оттуда в лес. Это их первое дело.

— Никуда не убегут, — ответил он спокойно, — село с полуночи оцеплено, на каждой дороге дозор.

Тут я понял, что бегунам пришел капут. В это время из проулка выехал один из всадников, он гнал перед собой двух дезертиров.

— Как только начало брезжиться, пожалуйте, — они на усадах показались. Должно быть, в лес спешили прятаться. Нюх у них прямо собачий, — сказал красноармеец, спрыгнув с лошади и подводя бегунов к нам. — Но тут сорвалось, наткнулись на нас… Мы потом видели и других, которые, учуя засаду и высунув нос из огородов, опять попрятались, как тараканы. Теперь искать их в деревне надо.

— Все с нами будут, — сказал начальник, — деваться им некуда… Ну, ребята, за работу!

Меня отрядили сопровождать троих красноармейцев, которым выпало обследовать самую середину села.

— Вот у вас сын церковного старосты в непрестанных бегах с момента революции. С него и начнем.

— Его нет дома, — сказал я. — По крайней мере, последние годы его вовсе не было видно. Может быть, живет в лесу, примкнув к «зеленой армии», а вернее, где-нибудь в тылу пристроился, он парень — хват.

— Мы знаем, как они пристраиваются в тылу, — сказал молодой кудрявый парень, заворачивая к дому церковного старосты Онисима Крупнова. — Один проторил тропу, а все ходят, бессовестная публика… Нет, полно, брат, — дудки! Шалишь, кума, не с той ноги плясать пошла: отложи пашню да примись за шашку… Эй, хозяин! — закричал он, стуча в ворота. — Зажигай лучину, кажи щели, клопов морить пришли.

— Касатик, — сказал Онисим, выйдя нам навстречу и зажимая в кулак ключики от сундуков, повешенные связкой на поясе, — мы с сыном в разделе. И где он, того не ведаем. Я за него не ответчик, у меня своего горя много, чтобы двойную ношу взваливать на свои стариковские плечи… Мне и своя слеза солона.

— Поищем, ничего не найдем, зато душу свою успокоим, — сказал кудрявый парень, — нам слез твоих стариковских не надо, у нас свои старики есть, которые денно и нощно нашу судьбу чистой слезой омывают… Кажи погреба, и дело с концом.

Мы обшарили все потайные места, куда можно было человеку спрятаться, оглядели огород, двор, чердачные помещения. Втайне я считал наши труды напрасными: дом Онисима расположен рядом с проулком, которым входил отряд в село, и дезертир, если бы он был в доме, давно успел бы убежать.

Мне представлялось, что если уже искать, то искать его надо было на гумнах. Хозяин с затаенной обидой на лице ходил вместе с красноармейцами и предупредительно открывал перед ними все двери и сам указывал на укромные местечки. Хозяйка, шумно вздыхая, причитала на заднем крыльце, и в гневных ее речах выливалась большая обида на людей, явившихся с дозором, так как сын «проливает молодую кровь за железную власть Советов…»

— Правда наружу выйдет, за правду бог и добрые люди, — приговаривала она, — И обидчиков бог судит.

Кудрявый красноармеец вытер пот с лица, посередине двора отряхнулся, снял с волос соломинки и вдруг спросил:

— А тут рядом, хозяева, кто живет-поживает?

— А рядом так себе, — вдруг откликнулись оба. — Одна старая вдова с дочерью дурочкой. Нечего бога гневить, смирные люди… В семье даже мужского пола нет.

— В семье даже мужского пола нет? — повторил он вслед за ними в раздумье. — А чем она живет?

— Так, побирается, — сказал я, — кое-кому помогает по дому: полы моет, баню топит, на ключ ходит полоскать белье. Раньше, в старое время, Крупновым услужала.

— Ребята, — решил он сразу, — посмотрим эту смирную вдову, чем она, старушка божия, дышит.

Я не думал ему перечить и нехотя поплелся за ним, в душе попрекая его за пустую трату времени.

Старуха лежала на печи, когда мы вошли к ней, а дочь кормила цыплят на середине пола, бросая им размятую руками картошку. Клушка при нашем появлении взъерошилась и закудахтала, а цыплята бросились под лавку. Старуха подняла голову и сказала:

— Тише, лешие… пугаете птицу ни свет ни заря.

— Эй, ты, моя дорогулька, — откликнулся кудрявый красноармеец, отстраняясь от цыплят и давая простор клушке, — у тебя звери в доме не водятся?

— Ходите, рыщете, ищете… народ тревожите, — в ответ сказала баба и даже не подняла головы, — народ смучился, ни днем ни ночью покоя не знает, чистое наказание. За грехи за наши тяжкие послано…

— За грехи ли, или как иначе, на том свете разберут, — сказал весело кудрявый парень. — Мы тоже, бабка, свое дело справляем. И наград за это не просим. Ребята, пошарим под полом.

— Дело, дело… — вдруг закричала старуха гневно и только тут подняла голову. — Хорошее дело — к бедной вдове в избу нагрянуть и под пол лезть. Для твоей матери побольше бы такого дела! Мне шестой десяток на исходе, я без мужа двадцать лет честно живу, а ты у меня ищешь дизентиров. У меня в доме мужицким духом не пахнет, вот что, молодец хороший… А вы — с обыском, как вас только господь милует…

Кудрявый парень открывал уже подполье. Мы спустились по узкой прямостойкой и скользкой лесенке в темную, глубокую, сырую яму. В древних русских избах всегда делали подполье весьма вместительным и глубоким: в нем хранилась всякая снедь, которую оберегали от зимних морозов — соленые грибы, капуста, моченые яблоки, картошка, туда же ставилось молоко в летнюю пору, чтобы не свертывалось от жары, а в зимнюю — чтобы не замерзло. В таком подполье очутились и мы. Нас обступили затхлые испарения земли. Я зажег лучину, и мы пристально огляделись. Нашим взорам представилась такая картина: посередине ямы лежало несколько старых кадок, от них несло кислой застоявшейся капустой. В одном углу подполья свалена куча битых горшков и старых кринок, — сладкое воспоминание старой вдовы о когда-то имевшихся достатках. Вдоль фундамента тянулись высокие земляные завалины, всегда нужные тем избам, которые уже стары и по зимам промерзают с обветшалого и подгнившего низа. Завалины в этом подполье были уж слишком широки и уж слишком высоки. Кудрявый парень принялся тыкать саблей в крутые бока завалины. Мы последовали его примеру. Он отдал мне штык от винтовки, который висел у него на поясе, и я принялся усердно пронзать им землю. Земля была слежавшаяся, но сырая и легко поддавалась. Штык свободно нырял в ней. Только в одном месте он наткнулся на что-то очень твердое. Тогда я нажал на него коленкой, проткнул дерево и услышал придушенный человеческий всхлип, раздавшийся под землею. Я тут же выронил штык в оторопелом страхе, отбежал к кудрявому парню и ухватил его за плечи.

— Там люди, — прошептал я, прижимаясь к нему, — под завалиною люди… они всхлипывают.

Тот улыбнулся и, нежно гладя мои волосы грязной от земли рукой, сказал:

— Счастливый ты на находку, а робкий, — он повел меня к завалине, испустившей человеческий крик, — сколько этих землекопов я повытаскивал из нор за свою службу в отряде, если перебирать, так на руках, на ногах пальцев не хватит…

И мы принялись сбрасывать с завалины землю пригоршнями. Слой земли в этом месте был очень тонок, вскоре показалась проткнутая мною доска, которая, как только мы очистили с нее всю насыпь, сама поднялась, а из-под нее — человек внушительных размеров — Семен Крупнов.

Я не видел этого человека несколько лет, но тут сразу узнал его по большим черным глазам, широкому носу и бычьей шее. В царское время он был избалован успехами у деревенских девушек — для каждой «желанный». Печать «избранника судьбы» лежала на его поведении. Он озорничал напропалую, любил, например, бросать ребятишкам кедровые орехи на околице, заливисто хохотал вместе с приятелями, когда мы в спешке выдирали горстями траву в том месте, куда падали орехи, и сбивали друг друга с ног в мальчишеской запальчивости. От него всегда пахло помадой, которою он замазывал веснушки на лице, и яичным мылом. Это был самый нарядный и самый чистый парень на селе. На сей раз он был очень грязен, и можно было подумать, что последний умытый его сородич жил еще во времена князя Владимира Киевского, когда все подвергавшиеся крещению поневоле обмывались в водах славного Днепра. Он сел на завалинку и стал ощупывать то место на ноге, в которое я ткнул его штыком, любовно гладя икру ладонью, и шумно вздыхал. Мы осмотрели его ложе, представлявшее род длинного короба из досок, выстланного изнутри соломой и ловко втиснутого в завалину. Только очень зорким глазом можно было разглядеть дырочки у самой стены сруба, которые соединяли с внешним миром убежище дезертира и не давали ему задохнуться. Это убежище служило ему, вероятно, в моменты лишь самые критические, когда, например, приезжал отряд. Кудрявый красноармеец, осмотрев логово, засмеялся и сказал:

— Удивительное дело, сороковой случай в моей практике, когда нахожу дезертира в завалине. Не очень, видать, изобретательна у них мысль. Шарик (он показал на свою голову) у них варит, но у нас варит еще хлеще. И, главное, всегда прячутся у соседей, это у меня главная примета…

Я подивился его суровому опыту и внутренне перед ним извинился за свое легкомысленное неверие в его проницательность. Мы стали подниматься наверх, первым я, последним красноармеец, а дезертир в середине между нами. Старуха не подняла даже головы, когда мы вылезли из подполья.

— Ах, мамочка, какие у тебя неприличные звери водятся, — сказал кудрявый парень и засмеялся. — За одного такого зверя ты свободно можешь в острог сесть.

— В остроге молодым места не хватает, — ответила старуха, не оборачиваясь.

Семен Крупнов, выйдя на свет, сперва все мигал, щурился, потом обвык и, перед тем, как из избы выходить, дернул красноармейца за полу гимнастерки и произнес умоляюще:

— Отпусти… с четырнадцатого года мыкаюсь… с германской войны… под Карпатами стоял, в окопах гнил… отпусти… надоело все это.

Кудрявый парень молча указал ему на дверь. Крупнов вышел на двор и там опять принялся умолять.

— Седьмой год, ты подумай-ко… целая вечность… а я ни днем, ни ночью покою не знаю. Какая тебе корысть в моей погибели… отпусти, говорю, понимать своего брата должен.

— Своего брата? — произнес шепотом кудрявый парень, и его веселое лицо омрачилось. — Своего брата, говоришь? — повторил он, хватая его за ворот и встряхивая. — Тамбовский волк тебе брат, а не я, — закричал он и, толкнув его, открыл ворота. — Я сам с четырнадцатого года в окопах мок, но не хнычу, не прошу снисхождения, под землею от народа не прячусь, у старух приюта не ищу, — он опять подтолкнул его, — и в «зеленую армию» не записываюсь…

Он все продолжал понукать дезертира идти вперед, потому что, увидя Артанова, тот сразу попятился. Встречался ли он с Артановым, слышал ли о нем, предчувствовал ли он на себе беспощадную его расправу?

— Отпусти, — произнес дезертир жалобно, задыхаясь, — я этого человека знаю, он никому спуску не дает.

Артанов издали завидел нас и уже ждал, оборотясь в нашу сторону. Все там, видимо, заинтересовались происходящей у нас сценой. Дезертир остановился и упал перед парнем на колени. Парень взял его сзади за рубаху, поднял на ноги и потащил.

— Царю служил, эсеру служил, а советскому народу показал голый свой тыл, — сказал он. — Эх, брат, за это прощенья тебе нету!

Почти волоком тащили мы упирающегося дезертира. Все остальные бегуны села были уже выловлены и стояли здесь вдоль стены в виноватых позах. Для них приготовлены были крестьянские телеги. Около телег толпился народ — дезертирова родня. Кудрявый парень подтащил Семена Крупнова к своему начальнику, который стоял к нам боком.

— Которая его изба? — спросил Артанов, не оборачиваясь, и после ответа председателя смерил глазами дом-красавец.

— Может быть, в нужде живет?

Иван Кузьмич потряс головой и тихо ответил:

— Первые на селе люди.

— Может быть, работать в семье некому? — спрашивал Артанов дезертира, но тот молчал, а ответил за него опять Иван Кузьмич.

— С испокон века наймом живут. Деньга на деньгу набегает, есть чем звякнуть…

— С каких пор дезертирует?

— С начала советской власти, товарищ начальник. Я ему напоминал: «Смотри, Крупнов, себя губишь и родных вгонишь в печаль», — не слушался. Вот теперь мыкай горе.

— Ну, что скажешь в оправдание? — спросил Артанов истуканом стоящего дезертира.

— Умаялся, с четырнадцатого года в окопах… — начал Семен Крупнов.

— Расстрелять, — прервал его спокойно Артанов и бодро повернулся к остальным.

Эти дрогнули и потупили глаза в землю. Дезертира вывели на переулок и поставили затылком к полю. Разумеется, все были уверены, что начальник вздумал нас пугать. Но вот раздалась команда, грянул залп. Народ ахнул и притих. Только тут все убедились, что Артанов слов на ветер не бросает.

Между тем, уже почти все мужики села были в сборе (начальник до того приказал немедленно созвать собрание). Даже бабы с грудными детьми стояли глухой стеной и не перешептывались. Вдруг толпа расступилась, и к ногам Артанова упал, — кто бы вы думали? — Петрушка, мой приятель Петрушка, который успел опять сбежать из армии и где-то скрывался.

— В повети нашел, — сказал красноармеец начальнику, запыхавшись. — Хотел я уходить со двора, да поглядел вверх и увидел — в одном месте солома у крыши что-то уж очень вспучена. Влез я на поветь, а он в гнезде сидит, как старый воробей. Вот хитрец! Первый у меня такой случай.

Петрушка извивался у ног начальника.

— Встать! — приказал тот. — Как тебе не совестно — бывшему красноармейцу — пыль с сапог моих сметать? Смирно! — скомандовал он вдруг. — Руки по швам!

Петрушка вытянулся, подобрался, при подтянутой его фигуре комичным было виноватое выражение лица. Ребячий вид его тронул сердце начальника.

— Не разучился еще понимать армейскую команду — и то ладно. — Артанов похлопал его по плечу и отошел к председателю.

Между ними произошел тихий разговор.

— Как живет его отец?

— Голь перекатная, дети смучили, почитай, их целый десяток.

— Сколько времени в армии он?

— Взят с последним набором.

— Такой молодой, такой хороший, — сказал начальник громко.

Он повернулся в сторону Петрушки и поглядел на него строго-ласково.

— Так ведь Крупнову царский строй нужен, пойми ты, голова садовая, а тебе без большевиков хоть в воду. Крупнову бегунцы — последнее спасенье, а тебе? Разве тебе тоже помещик нужен, урядник нужен, кулак нужен? Ежели все вы бегать будете, придет барин, отберет ваши земли, заставит ваших отцов на него батрачить, поставит над вами урядника, а тебя пасти свиней своих пошлет. Эх, вы, недоумки. Так ли я говорю?

Петрушка виновато опустил глаза в землю и молчал. Но зато вышел из толпы маленький и весь заросший волосами Егор Ярунин.

— Правильнее быть не может, — согласился он весело. — Один буржуев бьет и республику сторожит, а другой с бабой на печи греется, — это все-таки разница.

— Немалая, — добавил начальник.

Народ рассмеялся, как он смеялся всегда, когда выступал Егор Ярунин.

— Постой, — прервал его начальник, — ты к чему это говоришь? У тебя-то красноармейцы есть?

— Глянь-ко — трое, — сказал он и показал три несгибающихся пальца на руке, — трое, милый дружок, и ни одного дезертира и ни одного беспартийного. Вот как крепко, душа моя репка.

Начальник невольно улыбнулся и тут же постарался погасить улыбку, которая нарушала строгость момента.

— Понял? — обратился он к Петрушке. — Кто ветрам служит, тому дымом платят. А заслуги красноармейца не забудутся никогда.

Он обернулся к Егору и добавил!

— Слаще меду твое слово, наша в тебе закалка, растрогал ты меня, старик, до слез.

Вся улица наполнилась народом. Я думаю, что не было еще сборища на селе столь огромного, И как нарочно, впереди очутились старики, бородатые, все крепкие, все кряжистые. Артанов стоял в толпе один, распахнув тужурку и прогревая тело. Я невольно залюбовался им. Мне казалось, что я наконец-то вишу настоящего большевика, который все может, который все знает, которому ничто не страшно.

Длинные тени легли на землю от соломенных поветей. Солнце вышло из-за леса и позолотило яровые поля. Дымились трубы изб, утро начиналось.

— Папаши, — произнес начальник так, что все вздрогнули разом, столь властен и внушителен был его голос, — вы совершили тяжкий грех перед республикой. Вы отняли у армии своих детей — ее воинов. Ваши дети пасутся, как овцы в поле, рыскают по лесам, как беглые волки, как барсуки, прячутся в норах, когда другие, — он показал на Ярунина, — точно львы, дерутся с супостатом, отстаивая ваши земли, и леса, и вашу волю, и вашу власть. Не все ли мы одной крови люди, крови рабочих и крестьян? Где же ваша совесть? Где ваш долг перед революцией? Где же ваша доблесть, скажите мне, седые головы?

Он бросил последнюю фразу, тяжелую, как булыжник, и безмолвием ответили ему «седые головы». Слышны были вздохи баб, кряхтенье ребят и перешептывания мужиков в последних рядах сборища.

— Где же ваша справедливость? Вон три сына у старика защищают и себя, и всех лодырей с вашей улицы, которые разгуливают по полям и воруют горох у поселянина. Или, может быть, с помещиками и буржуями не воевать? Все передать им, что взято, что отвоевано? Землю и леса, и свободу, и наши руки, и наши головы?

— Как можно, — сказала одна «седая голова», — землю-матушку мужик тысячу лет ждал.

— Если отдать все, так давайте отдадим. А если отдать не хотим, надо воевать, как один, каждый за себя, все за одного и один за всех.

— Или всем, или никому, — опять сказала «седая голова». — А раз уж взялись добить барина, то надо кончить.

И тут заговорили все один за другим.

— Никто от миру не прочь. Воевать, так воевать. Одному страшно, а всем миром ничего.

— Толкованное — не перетолковывать стать… раздумье только на грех наводит.

— Удалой долго не думает, — вставил Артанов.

— Кругло сказано, — подхватили старики скопом, — Хорошее ты, начальник, слово молвил… давайте принимать меры, дезертира сами гнать. Почин всего дороже. Доброе начало — полдела откачало.

Разговоры стали расти, шириться, и Артанов сказал председателю:

— У семей, в которых есть еще неявившиеся дезертиры, опишите имущество и заберите коров. Отдайте это все лишь в том случае, если дезертир к вам явится. А теперь сами решайте, как с дезертирством покончить разом, а я послушаю.

Тут разросся тот галдеж, который наступает каждый раз, когда сходка бывает предоставлена сама себе. Те из мужиков, дети которых были в армии, предлагали самые крутые меры: ловить дезертира всем селом, а отправлять связанным, отобрать у него все до нитки.

— Из-за вас весь мир страдает, — попрекали они отцов, у которых сыновья оставили армию. — Через вас и на нас мораль идет. Как ни хорони концы, а выйдут наружу, этого полой не прикроешь.

Те вздыхали, соглашались, иногда робко возражали:

— У сына свой ум, меня не спрашивает, на своем стоит.

Но сразу сошлись мужики на одном: круговая порука. Отвечают все за каждого дезертира. Каждый, кто увидал бегуна и не сказал об этом, так же наказывается, как и семья дезертира. Я сидел на бревне и собирал подписи под мирским приговором. Домохозяева и домохозяйки спешно прикладывали руки к общему решению. Это длилось долго. И когда все подписи были приложены, все крестики были поставлены, Артанов взял бумажку, положил ее в карман и дал знак товарищам садиться на коней. Сам он поднялся на высокого карего жеребца и молодецки взмахнул плетью. И отборный отряд его человек в тридцать выстроился на середине села четверками, ожидая дальнейшей команды. Артанов был впереди всех. Он обернулся к собранию и сказал:

— Я заеду к вам через несколько дней, чтобы проверить ваше обещание. И если только вы меня обманули, пеняйте сами. Это не пустые слова. А ты, — сказал он председателю Совета, — имей в виду… если хотя бы одна красноармейская семья будет иметь жалобу на отсутствие помощи в хозяйстве — тебя самого заставлю землю им пахать. И тогда из дома твоего я тебя выселю, а туда помещу бедную красноармейскую семью. Прощайте, не поминайте лихом, дружба дружбой, служба службой.

Он взмахнул плеткой и поскакал. И вдоль улицы, поднимая пыль, поехал отряд вслед за ним, завернул в попов переулок и исчез из глаз. А мужики все стояли, все молчали, не умея сразу опомниться, и только потом разговорились. И говорили уж до самого вечера. Был общий голос: дезертирам крышка, надо и нам всем ротозейство бросить…

Мы отправили в волость пойманных бегунов, а потом отобрали коров и переписали имущество у тех дезертиров, которые еще не явились с повинной. Но и они к вечеру прибыли, ведомые отцами. Так и прекратилось дезертирство на селе. Были случаи — прибегали парни из городов «на побывку» или, как они говорили, «запастись хлебцем», отцы их тотчас же приходили и заявляли нам об этом. Сыновья вскоре исчезали и присылали в Совет письма, что они явились в свою часть.

Артанов больше не приезжал к нам, и я не знаю, где встретить этого мужественного человека, возбудившего во мне восхищение. Во всяком случае, память о нем свежа в народе, а мои сельчане до сей поры забыть не могут этот его приезд, и те парни, которые были тогда бегунами, а теперь стали почтенными колхозниками, бородатыми дядями, иногда дельными бригадирами и конюхами, невесть в который раз рассказывают по вечерам в колхозной конторе об этом знаменательном дне и о позорных своих ошибках молодости. А пытливые ребятишки, которых тогда и в помине не было и которые всегда внимают прошлым историям отцов с затаенным дыханием, с бесконечными восклицаниями, наивными вопросами и прямолинейными суждениями, подогревают и тревожат воображение рассказчиков; и до полуночи не унять ни тех, ни этих. Но сколько бы ни разошелся рассказчик, как бы, так сказать, ни распустил вожжи своего воображения, он непременно кончает похвальным удивление ем тому, кто покорил его сердце прямодушием своего железного характера и бескорыстием рабочей отваги.

— Да, — прибавлял всегда рассказчик под конец, — знали и мы Артанова: умом он холоден, сердцем горяч, а характером — чистый кремень, да куда там кремень — крепче алмаза…

Загрузка...