Пусть бранятся —
Не печалься!
Пусть ругают —
Не тужи!
И платочком
Красным уши,
Чтоб не слушать,
Повяжи!
Этой весной поля покрылись заплатами пустошей — много осталось земли незасеянной. Беднота все семена съела; кроме того, не хватало у нее инвентаря и рабочих лошадей. Некоторые крестьяне сознательно посадили одну лишь картошку на усаде, говоря: «По продразверстке все равно урожай отберут». (В том сказалась их обида на ошибки местных властей и продотрядов, не всегда правильно облагавших население налогами.) Вот что помню: как ни старались мы раздобыть для маломощных семена и рабочий скот, все-таки яровое поле сильно поредело. Тогда подсчитывали задним числом пустоши и отсылали результаты в волость, чтобы учесть печальный факт при севе озимого. Я ходил по полю и записывал каждый кусок земли, поросший лебедой и бурьяном. Среди буйной зелени хлебов, в цветущем мае, они разрезали веселые поля мрачными бурыми полосами, представляя собой страшное и досадное зрелище. Я пробыл в поле целый день и под вечер задремал у дороги.
Проснулся я от каких-то заунывных звуков, наплывавших на меня из-за леса. Я прислушался и сразу догадался, что это были голоса, очень хорошо собранные в песне. Прямо на меня, мимо стены зеленеющей ржи, торопясь, шел кто-то: и нельзя было разобрать — юноша или девушка. Одет человек был в мужскую тужурку-кожанку, на голове — кепка, но я различил на нем юбку вместо брюк. Вскоре, когда он подошел ближе, я убедился, что это — девушка, молоденькая, с энергичным блеском глаз и стрижеными волосами. Должно быть, городская.
Когда она поравнялась со мной, я спросил:
— Откуда эти голоса?
— Это борнуковские хороводы.
— Не туда ли вы идете?
— Да, туда.
— Интересные картинки посмотрите. Хватают девок за подолы, непотребно выражаются и воют старинные песни. Ужасная отсталость.
— А вот это меня и интересует.
Она прислушалась внимательно. Девушки пели старинную песню: «Ой, Дунай мой, Дунай».
— Весьма было бы простительно тянуть эту песню при абсолютистском режиме, — сказала она. — А теперь, да еще в момент острейшего напряжения страны, эта песня не должна колебать воздух в социалистическом пространстве.
Ее речь сразу поразила меня. Какие слова… «Абсолютистский режим» — этакое выражение не каждому оратору по плечу. Я принялся ее разглядывать.
— Разве время воскрешать старину в нашей молодой республике? — сказала она.
— Нет, не время заниматься такими пустяками.
— То-то вот и дело… село большое, а ни одного члена комсомола. А уком надеется, что и в нашей волости будет мощный актив. Вот и ты — не член РКСМ?
— Нет, — ответил я, застигнутый врасплох и краснея от своего признания.
— Вот и плохо. А видать, парень принципиальный и дельный.
— А то как же? Я ведь секретарь сельсовета, — ответил я, безумно довольный, что могу выговориться перед стоящим человеком, — Всякие дела приходится решать. Например, насчет лугов: одни кричат — делим по едокам, другие — по скоту. Председатель ничего не может поделать, а я как возьму слово, как скажу: «Ну, говорю, тише! Соглашайтесь делить по едокам. А не согласитесь — я возведу это в принцип, аннулирую — и базируйтесь, как хотите». Ну, мужикам, конечно, нечем крыть. Соглашаются.
Девушка улыбнулась так хорошо, что я готов был напрячь все силы своей памяти, чтобы удивить ее подбором подобных же слов.
— Ай-яй, и не член РКСМ, — сказала она. — Бесчестное сидение в своей шкуре. Стыд и срам!
Я растерялся и молчал. Мое смущение тронуло ее. Она рассмеялась и сказала:
— Надо записать, в каком ты селе. Это прямо находка, честное слово.
Она сбросила с себя тужурку и кепку.
— Теперь коснемся выполнения намеченных задач, — сказала она, перелистывая страницы блокнота. — Откуда ты?
— Из села Тихие Овраги.
— Комсомола там, конечно, нету?
— Нету.
— Парни озоруют в «кельях»?
— В кельях и на околице, а по праздникам в лесу.
— Культпросвет отсутствует?
— Отсутствует.
— Наладить работу вам хочется?
— Страсть, хочется.
— Газеты читаете?
— Как же.
— В газеты пишете?
Тут пришлось замяться. Я посылал в газеты разные статьи, только толку из этого не вышло. И, чтобы не винить печать, я ответил:
— Нет, не пишем.
— Зря, — ответила она, — теперь все должны писать. Печать есть острейшее оружие в борьбе за новую жизнь. Дело не в красотах стиля.
Она села при дороге, спустив босые ноги в колеи, и вынула из тужурки измятый клочок бумаги. Это была страничка «Пролетарской молодежи», выходящая при губернской газете «Коммуна».
— Уж не ваше ли это сочинение? — спросил я в сладком испуге.
— Мое.
Я замирал от восхищения. Дыхание мое готово было остановиться, потому что живой поэт для меня был подобен живому мамонту.
— Да, это мое сочинение, — сказала она.
Встряхнула стрижеными волосами и прочитала:
Вы были раздеты, разуты,
И были не сыты всегда,
И всеми вы были забыты,
И все вас швыряли тогда.
Свет глаз моих помутился. Голос ее звучал нежно и трепетно. Да, она была истинный поэт!
От голода вы помирали,
В заразах вы были больны,
Но вы не стерпели, восстали, —
И вот, бедняки, вы вольны.
Слезы, которые стараются скрывать, бывают самыми трогательными. Обернувшись в мою сторону, она вдруг оборвала чтение, и голос ее дрогнул, и тут она погладила меня по голове.
— Вот, чудак. Секретарь сельсовета — и плачет. Смеяться и плакать неизвестно отчего — это простительно еще для ребятишек.
А у самой чистосердечная радость стояла в глазах. Счастье бывает всегда сном наяву. Мы замолчали, невольно опасаясь разрушить неподходящим словом очарование минуты.
Гомон, столь знакомый мне, шел с околицы волнами и поднимался над лесом. Сумерки стремительно укрывали землю. Парни — я знал это — уже, наверное, уводили девушек в укромные места.
— Как бы не запоздать, — сказала она, поднялась и побежала к лесу. — Так, значит, увидимся. Увидимся там…
Где там? Безумная девушка… Она мне грезилась потом целую неделю. Я не знал, как от этого избавиться. Я ходил опять на место нашей встречи, нет — девушки не было.
Один раз я поехал в волость сдавать овчины, собранные нами в «неделю фронта».
— Это к Серафиме Васюхиной, — ответили мне, — ей овчины принимать поручено. Иди в школу, она там.
Я отправился в школу второй ступени, стоявшую на конце села и окруженную тополями. Начиналось раннее утро осени. На лужайке сидели ученики и забавлялись как-то странно. Ребята сидели против девушек. Одна из них бросила скомканный платочек и произнесла начало слова, и ученик добавил к слову недостающий слог, а потом бросил платочек дальше. Так продолжалось очень долго, причем в каждом случае, когда девушка не успевала продолжить начатого слова или платочек падал на траву, поднимался смех. Мне это казалось неуместным, а про Васюхину я спросить их не решался. Я очень был обрадован, когда увидел на тропе девушку, которую встретил в поле. Сердце мое забилось. Я пошел к ней навстречу.
— Скажите-ка на милость, — сказал я, — где мне найти уполномоченного по сбору овчин?
— Васюхину?
— Васюхину.
— Васюхина — это я.
Я невольно был обрадован и изумлен — столь молодая, и уже доверяют принимать овчины для фронта.
— Ты учишься? — спросил я.
— Да, кончаю вот школу. Только заниматься-то некогда, все больше работаю по комсомолу. Людей не хватает сейчас.
Я покосился на сидящих поодаль от нас и сказал:
— Одним учиться некогда, а другие платочки кидают. Не дело это.
— Такой уж народ. Вот видишь, они скоро перейдут к фантам, потому что свежая струя не коснулась еще их.
И верно, одна из девушек вскочила и захлопала в ладоши: «фанты, фанты!» Тут же завязали другой глаза и стали собирать в фуражку вещицы, и каждый клал, что мог: ножик, гребенку, платок.
— Этому фанту что делать? — говорил ученик, вынимая платок из фуражки и держа его за спиною отгадчика, сидевшего с завязанными глазами.
— Этому фанту… поцеловать того, кто ему нравится.
— А этому фанту?
— Пропеть петухом.
— А этому?
— Достать зубами потолок.
— Тьфу, — сказал я громко и сплюнул, — какая ерунда! Занимались бы общественным делом, собирали бы, например, овчину.
Ученики сразу притихли, насторожились и оставили игру. Серафима сурово на меня поглядела.
— Погоди-ка, ведь это я тебя тогда встретила в поле?
Она вынула блокнот и принялась его листать.
— Так оно и есть — тебя. Вот помечено мною: «Тихие Овраги». Очередной мой выезд предстоит туда. Так вот — я буду у вас накануне «Дня красной молодежи». Как раз и станем агитировать за вступление в комсомол. Соберешь ребят, растолкуешь им, зачем это сделано, а уж я приду.
Я сдал ей овчины и отбыл восвояси, как говорится, на крыльях мечты. И был я прав. Есть ли в жизни такое, что сперва не было бы мечтой?
Собрание беспартийной молодежи — первое в истории села, казалось всем большой диковиной. Родительницы говорили детям: «Не ходите на сборища сатанинские, знайте, что заберут вас на войну, оплетут хитрыми речами, как есть оплетут». Но молодым страсть хотелось послушать «девку-большевичку». На посиденках о ней да о предстоящем собрании велась уйма разговоров. Всякие союзы, объединения и общества назывались тогда «гарнизациями», и девушки говорили нам: «Наверное, вас всех гарнизуют». А мамаши путали это с «гарнизоном» и подхватывали: «Наденут на них, простаков, кожаные пиджаки и пошлют в окопы».
Всех решительнее настроились против нас богомольные бабы. Они заблаговременно утверждали, что собираются парни бога поносить и людей «отбивать от церкви».
— Ты не лезь там наперед, — говорила мне мать, возвращаясь с улицы. — Пускай за тебя Вася говорит. Он — вон какой облом, ежели бабы побьют, то ему небольшой будет убыток.
Такие слова меня только забавляли, — кто же будет бояться баб, это курам на смех.
Мы собрались в школе темным осенним вечером и ждали «комсомолку из волости». В окна поглядывали девушки, перешептывались и перемывали нам кости. Нас было не больше полутора десятков, и сидели мы на партах в полутьме, потому что помещение освещалось церковной лампадкой. Вдруг за окнами пуще зашумели, и лица баб снаружи прислонились к стеклам. В коридоре раздались смелые шаги, и к нам вошла Серафима. В кожаной куртке, доходившей до колен, в кепке, заслонявшей глаза, она являла собой забавную фигуру, так что некоторые из нас не вытерпели и фыркнули.
— Батюшки, в мужской одежине да стриженая, ровно парень, — ахнули за окнами. — Господь, покарай ее на этом месте.
Нисколько не смущаясь, она у стола сняла кепку и пиджак. Тогда все увидели хрупкую девушку с тонкой шеей, задорным милым лицом и кудрявыми пепельными волосами, которые стояли у нее копной.
— Вот, ребята, только еще намечаются пути вовлечения крестьянских масс в коммунистический союз молодежи, — произнесла она и встала подле лампадки.
Нас сразу приковал ее дружелюбный и несколько смущенный взгляд. Лица ребят приняли выражение вопросительное, сильно любопытствующее.
— Вот те крест, что это сапожника Васюхина дочка! — вскрикнула баба за окном. — Отец был басурман, дядя был мошенник, и дочка не из роду, а в род.
Боязливое ожидание воцарилось в классе. Не прекращая своей речи, Серафима подошла к окошку и занавесила его своим пиджаком. Народ отхлынул оттуда, и началась давка в другом месте.
Ребята, которым эта маленькая и смелая девушка очень понравилась, последовали ее примеру и, поскидав свои пиджаки, занавесили ими прочие окна. Тогда толпа на момент притихла, зато вслед за этим послышалась такая брань, за которую было очень стыдно перед девушкой, и у нас горели уши. Даже мы, тертые деревенские парни, тонко разбирающиеся во всех цветах и оттенках звенящего срамословия, не стерпели и опустили глаза да еще притворились: дескать, ничего не слышим. Но девушка не только не растерялась от того срамословия, но тут же заговорила о темных силах деревни, о жалком обиходе нашего молодежного быта. Она бросала слова жесткой правды, била нас ими в самое темя, не льстя и не оскорбляя. Она смотрела поверх наших голов, но хватала за самое сердце. Пальцы ее рук чуть-чуть вздрагивали, и в голосе было так много горячности, в выражении лица — правоты, в мыслях — честной брезгливости к мерзостям жизни, что нельзя было не покориться этой притягательной силе неподдельного убеждения.
— И вот, старшие наши товарищи крошат белых, отдают жизнь за нас, — говорила она, — а мы, помоложе, мажем ворота у девок или со старухами ходим по молебнам. Подумайте сами, что это значит. Неудивительно поэтому, что бандиты терроризируют население, старухи проповедуют конец света, девушки подглядывают под окнами да аукают, как только молодежь собралась для разумного дела, — вот как сейчас. Точно медведя привели или неслыханное что случилось. И единственный путь для обновления нашей жизни — создание коммунистического союза молодежи. Будет дело, будет радость, будет свет…
Вдруг дверь с шумом отворилась, и в помещение ввалились бабы с ухватами и кочергами в руках. Их вела просвирня Агнея, расторопная и не по летам крепкая, как дуб. Она поглядела в угол, где думала найти икону, чтобы демонстративно помолиться, но там вместо нее висел плакат с изображением красноармейца, люто сбивавшего с ног прикладом винтовки раскормленного буржуя в котелке. Она смачно плюнула на плакат и резко повернулась к Серафиме.
— Хороша, родимушка, — вскрикнула она голосом, полным укора. — Пресвятая богородица, ясный свет земной! Волосы стрижены, подол подобран, срамные речи на устах, блуд в сердце.
— Чего тебе надо, бабка?
— А вот поглядеть пришла, чем ты, девка, забавляешься с парнями при занавешенных окнах. На какую такую стезю ты их направляешь?
— Вовлекаю на стезю самую почтенную — в коммунистический союз.
— Вот оно что бабоньки! — сокрушенно воскликнула Агнея и сняла кочергу с плеча. — В союз безбожия их толкает, на стезю греха, прямой дорожкой в геенну огненную, где плач, и рыдание, и зубовный скрежет. Поднимайте-ка ухваты, родимые, да гоните всех бесенят прочь, чтобы избавить народ от греха.
Они ринулись на докладчицу, пытаясь загрести ее кочергой. Мы успели с Васей броситься вперед и отгородить столом Серафиму от баб. Бабы принялись исступленно колотить ухватами по нашим спинам, в истерическом бешенстве взвизгивая, шипя, выкрикивая назидательные слова, призывая в свидетели богородицу и весь сонм святых. Тот, кто был из нас робок, прижался в угол, а кто стыдился это делать, но в то же время не имел, чем обороняться, закрывал руками голову и, втянув ее в плечи, оставался на парте, предоставя спину в распоряжение разъяренных женщин. Доставалось всех больше мне да Васе — именно нас они считали исчадием ада и главными поставщиками новой заразы.
При каждом ударе внушительно приговаривали:
— Должен благодарить владычицу-матушку, Оранскую божью матерь, что вразумила нас поставить вас на путь… потому что суда божьего, пострелы, околицей не объедешь.
И, свирепея с каждой минутой, взмахивая так, что ухваты трещали, они прибавляли, запыхавшись:
— Дай-ко, господи, пошли свое совершение… образумь дураков!..
Бабы — они имели завидную сноровку в этом деле — колотили без устали, тут сказался навык молотильщиц и трепальщиц, выдерживающих работу целого дня, поэтому дело у них спорилось.
При своем тщедушии и малом росте я сумел все-таки спрятаться под парту, и кочерга стала стукаться об нее, не доставая мою спину. Васе же деваться было некуда при его исполинском росте. Его вконец заколотили. Сперва он все пытался поймать бабье оружие, а его били по рукам. Потом ему удалось это, он забрал в обе руки несколько ухватов, обезвредив ярость нападающих, но зато нашелся еще десяток других кочерег, которые взвились над его спиной. Так он стоял несколько времени, держа ухваты в руках. Одни бабы яростно дергали за них, пытаясь вырвать из Васиных рук, а в это время другие его колотили. «Получай на чай!» — приговаривали они. При опасностях Вася принимал на себя всегда самые первые и самые грозные удары. Если бы бабы не увлеклись — поколотили бы да и отстали, все бы этим и ограничилось, потому что Вася способен был многое перетерпеть и вынести. Но тут получился неожиданный конец. Вася потерял терпение. И если он потерял тогда терпение, то единственное объяснение тому — неотвязчивое наступление баб и беспощадность их ударов. Вот как это произошло. Мы услышали вдруг, как Вася издал стон, всегда таящий в себе ответ на обиду, знакомый нам стон — предвестник слепой его ярости и необузданного гнева. Я кинулся к нему в числе прочих, будучи убежден, что лучше всего предотвратить его поступок, в котором он непременно будет раскаиваться. Вася в это время уже поднял парту на высоту своих плеч, встал в позу косца и намерен был ею скосить баб одним взмахом.
Поднялся визг истошный, крики:
— Убьет, бабыньки, убьет, разбойник эдакий!
Но мы набросились на Васю, повисли у него на руках, на шее, облепили парту.
— Вася, — закричали мы все сразу, — ты себя погубишь и все наше погубишь, одумайся!..
Он выпустил парту из рук, издал крик: «Эх, вы!» — и разом поставил две другие «на попа» и, упершись в них руками, двинул перед собою по полу на баб, тесня их к двери. И он вытеснил их из класса, как пробку из бутылки, выгнал всех на улицу, запер за собой дверь, поставил парты на место и сказал:
— Пожалуйста, продолжайте, товарищ Васюхина, пропаганду. Не обращайте внимания и не расстраивайтесь этой несознательностью нашей женской массы.
— Я вижу теперь, что работы у вас будет — горы, — сказала Серафима, спокойно садясь за стол и встряхивая кудрями. — Стало быть, мы остановились, друзья, на вопросе о закоренелых предрассудках деревенской молодежи и о новых, открывшихся теперь перед нею путях.
— Выперли вас, ай-яй, выперли, — дразнили баб за окнами малолетки.
Потом бабий гвалт на улицах усилился, и стали выкрикиваться разные слова по адресу девушки — ужасно оскорбительные.
В окно застучали кулаком, и послышался голос Агнеи:
— Убирайся отсюда, богомерзкая шутовка! Не мути народ, не гневи бога, пожалей себя и родную мать!
Серафима продолжала говорить, горячась и заметно волнуясь. Я думаю, она беспокоилась больше всего за то, как бы мы не подумали, что она трусит.
— Расходись, расходись, супротивная сила… убирайся восвояси, пока цела, — закричали бабы скопом, потом загрохали в окна так, что стекла стали дрожать, и Серафима оборвала свою речь.
В стену бросали поленьями, кирпичами, палками.
— Продолжай, пожалуйста, продолжай, — заговорили мы разом.
В это время пиджак ее взлетел над нашими головами, сорванный с окна. Осколки стекла посыпались на пол, и деревянный кол высунулся в комнату с улицы, чуть-чуть не задев Серафиму. Это было так неожиданно, что мы не успели даже крикнуть ей: «Берегись!» Но она спокойно вынула кол за его конец и бросила на пол.
— Кол, камень, красный петух — старое кулацкое оружие, — сказала она и поморщилась.
В ее словах было так много правоты, а в тоне — убежденности, ее гнев был так беззлобен и понятен, что мы готовы были за нее теперь же хоть в огонь, хоть в воду. Некоторые из ребят встали у окна и загородили его своими пиджаками.
— Со мной был случай, более разительный, — продолжала она. — Когда я только что вступила в комсомол, то я сделала флаг и повесила его на своем дому. Однажды утром проснулась и вижу — нет флага. Он валялся в крапиве у забора. И так каждое утро. Вот я решила ночь не спать. В полуночь слышу — кто-то крадется по крыше, скребется. Я выбежала на крыльцо и увидела нашу соседку-старуху, известную ханжу, каких у нас немало. Она уже успела столкнуть флаг в крапиву. Я побежала за флагом, и, пока его искала, старуха спустилась с повети дома. Она тихонько свистнула, и две женские фигуры появились из-за угла. Они повалили меня, накрыли меня флагом, перевязали руки, заткнули рот и понесли. Они несли меня к оврагам, где у нас были глубокие ямы, из которых брали глину. В одну из таких ям они бросили меня, а сами убежали. Только утром пастух услышал мои стоны. Он сказал об этом моему отцу, который вытащил меня из ямы. Сказать вам по правде, я боялась одной только физической боли, но страх смерти никогда меня не пугал. Да ведь они, несчастные трусы, они любят делать все исподтишка. Вот посмотрите, они, наверное, нас заперли снаружи.
Мы кинулись к выходу, и верно, с улицы дверь школы была подперта колом. Вася взбешенным вошел в класс и стал надевать пиджак.
— Выставлю раму, вылезу, всех старух переловлю и запрячу в одно место, — сказал он.
— Стоит ли? — ответила Серафима. — Давайте продолжать беседу. Итак, где же мы остановились?
Огромный камень, пробив стекла двойных рам, грохнулся на стол подле нее и потушил нашу лампадку. Мы сразу все притихли, а вслед за нами стихли и за стеной. Зато поднялся потом ужаснейший вой, улюлюканье и хохот.
— Впотьмах будет с девкой ладное, — раздавались крики.
— Ей не стать-привыкать.
— Бейте, бабоньки, после такого раза она и дорогу к нам забудет.
Со всех сторон раздавались удары в окна, стекла падали на пол, звеня. Гвалт усилился. Палки, камни то и дело падали на парты. Парни — одни сгрудились у двери, другие бросились к выходу. Но открыть дверь не было никакой возможности. Крепок был кол, крепки были двери.
Из своей квартиры прибежала к нам, дрожа и плача, старенькая учительница, Прасковья Михайловна.
— Они сожгут нас, сожгут, — говорила она. — И как я буду заниматься с ребятишками?.. Ведь в кооперации нет стекол.
Между тем, опомнившись, что ли, бабы сразу отхлынули от школы. Нам видно было, хотя и очень смутно, как по сельской площади к церкви шла густая толпа, темная, волнующаяся, голосистая.
Я вылез в окошко и отнял от двери кол. Потом мы вновь зажгли лампадку, но продолжать беседу уже не могли. Только и успела Серафима записать нас с Васей в комсомол. Остальные мялись, но дали слово нас поддерживать и разделять нашу работу: политическую, антирелигиозную, культурно-просветительную. У Васюхиной было много намечено путей, по которым надо было направлять силу молодежи.
Около полуночи мы разошлись. Было далеко до волостного села, мы тревожились, как бы Серафиму не «подстерегли».
— Пусть попробуют, — говорила она, но заметно волновалась.
Мы проводили ее до реки. Дорога была безлюдна, деревни спали, поля спали, деревья спали, точно в самом деле удивительный мир царил на земле.
— Чтобы плыть против этого течения, нужна, ребята, комсомольская хватка, — говорила девушка нам на прощанье. — А по течению плывет любая сонная рыба.
Удивительно умела она бередить нас силой слов.
Мы стояли на мосту, прислушиваясь к шуму мельничного колеса, к тихому шепоту осенней ночи. С реки волнами поднималась сырость и окутывала нас. Тучи заполонили небо, было глухо там, непроницаемо мрачно, но расцветала у нас сила доверия и дружбы. Силуэт Серафимы давно стушевался в темноте ночи, а мы все глядели в ту сторону, точно расстались с человеком навечно. Изумленное молчание царило между нами, воображение наше было растрогано, сердце кипело.
Самый прекрасный подарок, сделанный людям после мудрости, — это дружба.