ПРИХОДО-РАСХОДНАЯ КНИГА

Канцелярия моя получила однажды из волости бумагу. Читали мы, читали — никто ни в зуб ногой. Вот я и говорю: «Позовем Фомку, он у волостного писаря помощником служил. Он — дока. И все нам досконально разъяснит». Позвали. Хоть пьян был в стельку, бумагу взял и с маху прочитал. «Понял?» — «Нет, — говорит, — эту бумагу как раз понять нельзя. Но ответить я на эту бумагу смогу». — «Так отвечай, — говорим, — нам больше ничего и не надо». Он настрочил бумагу еще больше и еще непонятнее. И всего только за бутылку самогона. Ну, я подписал и отправил. Жду-пожду — извещение из волости: «Бумагу получили. За точную информацию объявляем благодарность».

Из воспоминаний председателя сельсовета Ивана Кузьмича

Напуганные событиями этих дней, мужики с большим трудом выбрали нового председателя. Никто не хотел идти на место Якова. Был общий голос:

— Добрался Соленый до нашего села, всех председателей в могилу сведет.

Находились люди, которые утверждали, что такую клятву бандит где-то и при ком-то дал и будто бы разослал в таком духе письма по округе, только никто тех писем своими глазами не видел. Сходка затянулась до самого вечера, а все кандидаты, которых называли, решительно отказывались. Тогда вот, в самый разброд, когда уставшие от разговоров мужики понуро сидели на лужайке и не знали, что еще предпринять, поднялся вдруг Иван Кузьмич и сказал своим хрипловатым, но залихватским голосом:

— Ладно, граждане, я вас выручу. Так и быть, принимаю на себя опять эту обузу.

Вздох облегчения и одобрительные крики были, ему общим ответом:

— Разлюбезное дело.

— Послужи, Ваня, миру, мир тебя уважит.

— Мир в обиду тебя не даст.

— Страшен сон, да милостив бог, Иван Кузьмич. Твоей да разудалой голове бандита бояться. Твое дело привычное.

— Только сами понимаете, — продолжал он, — времена тяжелые, везде вопль содомский и гоморрский. Везде вавилонское смешение языков. Вознаграждение надо увеличить. Три пуда в месяц сверх жалованья.

Мужики разом смолкли и опустили головы. Яков получал только денежное вознаграждение, отказавшись потом даже от хлебного пайка, когда получил землю и снял посев. «Три пуда в месяц» — это если перевести на тогдашние деньги, так дух захватит. Требования эти были по тем временам, осторожно выражаясь, нахальные, но Иван Кузьмич славился человеком не стесняющимся и общество свое, как выражались земляки его по этому поводу, «прижал, как ужа, вилами».

Долго сидели мужики, и каждый из них говорил:

— Глядите, граждане… глядите, дело ваше.

И ни один не выдавал потайных своих дум.

Когда пригнали стадо и надлежало расходиться по домам, один за другим стали спрашивать друг друга:

— Видно, охотников в председатели больше нет.

— Видно, нет.

— Так за чем же дело стало?

— А пес их знает.

Тогда Иван Кузьмич сам спросил, какой ответ последует на его предложение.

— Видишь — народ молчит, — сказали ему, — значит, в полном с тобой согласии.

И все после этого облегченно вздохнули, а потом стали расходиться.

С этого дня мне уже с Иваном Кузьмичом пришлось вместе работать. Иван Кузьмич, насколько я его понимаю теперь, был большой оригинал. Он принадлежал к той породе людей, которые умеют «с одной блохи по две шкуры сдирать». Тогда я его считал просто жуликом, каких свет не родил, и сильно страдал, что место Якова занял он. И с первых же дней мы с ним не поладили. Впрочем, расскажу сперва, кто такой он был.

До революции он немного приторговывал, скупая у окрестных баб скоромное масло и яйца и отвозя их в город. Оттуда он не возвращался порожним, а всегда привозил тухлую селедку, которую, вероятно, скупал за бесценок, а продавал ее на селе, по случаю баснословной ее дешевизны, очень быстро. В детстве, когда проходил я мимо его двора, где стояла тара с рыбой, всегда зажимал нос, — невозможно было вытерпеть, и даже в то время, когда селедки не было, чудился ее запах. Люди, идя по улице, обходили дом Ивана Кузьмича, сворачивали на дорогу. Он постоянно шутил:

— В селе я свой дух имею.

Его ярчайшей особенностью было то, что он из всех неприятностей выходил сухим, умел всякие дела улаживать и во всем постигал удачу. Безобразную дочь (глядеть на девку было тошно) выдал за красавца-парня, очень зажиточного; сына-новобранца, которому предстоял колчаковский фронт, пристроил в отряд по борьбе с дезертирством, который оперировал в нашем уезде, и этот сын до сей поры считался «добровольным борцом с дезертирами» и пользовался всеми почестями, отсюда вытекающими. У других урожай портился от засухи, у Ивана Кузьмича только улучшался. Лошадь, купленная им за бесценок, быстро у него поправлялась, и потом за нее давали большие деньги. Баба у него была красивая, крупная, дородная, острая на язык, бойкая, проворная, непоседливая; от ее огненного лица, невзирая на большие годы, исходило сияние несокрушимого довольства и жизнерадостности. Она заговаривала кровь, лечила «трясовицу» и прочие недуги, даже, говорят, «пущала килу», суеверные люди ее побаивались. Иван Кузьмич был значительно ниже ростом своей бабы, тщедушен, хил, так что на селе шутили, будто жена носит его в своем подоле, как ребенка. Он носил волосы, стриженные в скобку, без единой седины, курчавую бороду, был весь заросший, как болотная кочка, даже на носу его торчала черная щетина, и было прозвище ему за это «Жук». Несмотря на свое тщедушие и большие лета, он был неутомим в работе, выглядел молодо, шутливо говорил о себе: «маленькая собачка — до старости щенок», и я не помню его в состоянии бездеятельности или отдыха. Он постоянно копался на огороде, когда полевые работы были окончены, чинил телеги, чистил двор, и даже когда приходил на сходку, то или разминал руками табак, или вязал носок из овечьей шерсти. Ходил быстро, одевался бедно, очень бедно: его пестрядинные штаны были все заплатаны, военная гимнастерка, выменянная в годы мировой войны у австрийца за краюху хлеба, не сходила с его плеч. Он не имел привычки подпоясываться. Зато приобрел навык постоянно нюхать табак, доставая его из кармана. К нему близко не подходи, щепоть его пылит, карман тоже пылит — зачихаешься. Хитрец он был — какие редки. Никогда нельзя было угадать, о чем он думал, потому что всегда притворялся бездумным, был весел, болтлив и постоянно солоно шутил. Но думал он много и любопытно. Надо сказать, что был он вовсе неграмотен и к книжному знанию относился неодобрительно и не скрывал этого.

— Мошенники появились на земле вместе с грамотой, — говорил он. — Наши отцы и прежние подрядчики грамоте не знали, и растрат не было.

Поэтому первым долгом, став председателем, он отобрал у меня приходо-расходную книгу и унес ее домой, оставив всю остальную канцелярию на мое попечение.

— Сам расплачиваюсь, сам и запись веду, — сказал он.

— Но ведь ты неграмотен.

— Бабу писать заставлю. Деньги — дело важное. Чужому человеку их доверять нельзя.

Это было явным беспорядком, я жаловался в волсовет, там посмеялись над этим, да и только. Канцелярию он считал местом нечистым, редко в нее заглядывал и принимал граждан, где придется. И даже приучил посыльных из волости приносить бумаги ему на дом. Придешь к нему, он вынет из шкафа с посудой деловую бумажку, порвет и завернет из нее цигарку.

— Как это можно, — скажу я ему, — ведь это вопрос о посевной площади льна.

— Еще пришлют, если важно, а если это проформа, то и отвечать не надо.

И верно, обычно второй раз не присылали напоминаний. Если же случалось, что напоминание приходило во второй или в третий раз, он приносил мне его и говорил:

— Придется ответить, видно, что-то важное.

Он редко ошибался в оценке той или иной бумажки, и это было более, чем удивительно. Волостных работников, приезжающих по делам, он приучил являться не в канцелярию, а к нему на дом. И завелись теперь такие порядки: посыльный кричит у меня под окном:

— Иди к Ивану Кузьмичу, из волости приехали.

Приходишь туда, а волостные работники сидят за самоваром и с медом чай пьют. А Иван Кузьмич говорит им обязательно про то, что надлежит говорить председателю: почему не засеяна земля, почему плодятся дезертиры, и непременно найдет всему этому такое объяснение, которое понравится начальству. А когда проводит волостных представителей, и я, поверив в искренность его намерений, спрашиваю:

— Когда приступим к делу?

Он отвечает удивленно:

— К какому делу?

— Да к ловле дезертиров.

— Вот чудак, да ведь это я пошутил.

— Хороши шутки, ты говорил волостному председателю в лицо при всей компании.

— Постой, а что, бишь, я говорил?

— Ты жаловался на то, что дезертиры село смучили, и хотел организовать какие-то «тройки».

Он закатывался в смехе и махал рукой:

— Оставь бабам сказки эти… Разве с таким начальством что-нибудь сделаешь, они ничего не смыслят. Погляди на них: мед едят и хвалят за белый цвет, дескать, липового происхождения, все знаем, все видим, книги читаем, а того не понимают, что в нем наполовину пшеничной муки намешано и пущено сахарину. Кормить такую ораву чистым медом накладно.

Удивительно, как легко он постигал дух волостных требований и как ловко лавировал. За несколько дней до прибытия отряда он торопил меня с отправлением списков дезертиров в волостную комиссию и велел заседать сельской, сам же пальцем о палец не ударил, чтобы настоящим образом ловить бегунов, и даже притворялся тогда, что плохо осведомлен про них. Вообще его никогда ни в чем нельзя было уличить, и волостные работники были о нем высокого мнения. «Вот ты, Иван Кузьмич, — э н е р г и ч н ы й человек, а дезертиров развел», — говорили ему в волости. «Что поделаешь, — отвечал он бойко, — нечисть всегда плодится споро и незримо для глаза, возьмите клопа, к примеру, в щель к нему не влезешь», — и волостное собрание улыбалось. «Вот ты, Иван Кузьмич, — д е л ь н ы й человек, — говорили ему в волости, — а между прочим, у вас на селе осталась земля под ярь незасеянной». — «Что я с ними, лодырями, могу поделать, — отвечал он, — я ему говорю: засеять надо, а он отвечает: зачем мне сеять, я и кулацким хлебом проживу». И трудно было даже решить, юродствует ли он или говорит искренно. Волостные работники вздыхали, понимая, куда он метит, ссылаясь на «грехи прошлого». «Вот ты, Иван Кузьмич, — п е р е д о в о й человек, с советской душой, — говорили ему в волости, — а монашки агитацию ведут у вас на селе, какие-то аферистки читают над больными акафисты». — «А как ее разберешь, монашка она или не монашка, я с ней в бане не мылся, а облачение свое они на сарафаны променяли, — отвечал он. — Попробуй, цапни ее за сарафан, вы же скажете — обижать женщин нельзя, равноправие, свобода, дорогу бабе вперед; тронешь ее, свободную гражданку, потом горькими слезами наплачешься». И так умудрялся этот человек слыть все время «энергичным, дельным и передовым, с советской душой». Это был его талант.

Иногда намекнешь ему на несуразность его поведения, так он поглядит на тебя с сожалением, крякнет, засунув в нос щепоть табаку, и скажет:

— Ах ты, чудак-рыбак… живой живое и думает. Жизнь наша не краденая, ее беречь надо. Дал бы бог здоровья, а дней много впереди. Так ли?

Первый удар по нему был нанесен мною в связи с ревизией его денежных дел. Тогда злоупотребление общественными средствами было явлением нередким в сельсоветах, и советская власть напоминала ревизионным комиссиям, чтобы заглядывали в сельскую кассу почаще. Приближался день и нашей ревизии. Мне очень хотелось знать, как ведет запись сельских расходов жена Ивана Кузьмича. Но я тотчас же был опечален, когда услышал, что сельская ревкомиссия составлена из «глотов».

В наших местах «глотами» называли тех из отпетых мужиков, которые умели бороть мнение сельского собрания исключительно «глоткой» — несокрушимой способностью к перекорам и попрекам. Когда-то бессменно они ревизовали старост, по традиции выдвинули их и на этот раз. Это были три старика, и все Иваны.

Иван Емельянович — человек прилипчивый, отличающийся такой твердой способностью выпрашивать, вымаливать и уговаривать, когда ему надо опохмелиться, что соседи, как только он входил в избу, тотчас же бежали разыскивать стаканчик водки, наперед зная, что от него все равно не «отвязаться». Иван Сидорыч — нашей церкви самородный регент, хора управитель и знаменитый исполнитель церковного «апостола». Когда он принимался на сходке кричать, все зажимали уши и терпеливо ждали, когда, наконец, он кончит. Поэтому на собраниях ему всегда уступали. Шла молва, что в молодости он заглушил своим басом даже церковный колокол. Иван Максимыч — он брал, как говорили, «измором». Был тих на голос, медлителен в движениях и даже вежлив в разговоре. Но тем, кто ему досаждал, он не спускал уже никогда и мстил в течение всей своей жизни. Грамотным из них был один только певчий, Иван Сидорыч, он и читал в приходо-расходных книгах и делал выборки. А что же, спрашивается, делали остальные «глоты»? Да ничего. Приступая к ревизии, они приказывали старосте купить водки на средства, которые они «похерят в книге», ели редьку с медом и безотдышно пили чай, черный, как деготь. Так они сидели у старосты, пили водку и потели в течение недели, пока все не опухали и не теряли голосов. Тогда жены выволакивали их на крыльцо, где они отлежались, а отлежавшись, образумлялись, принимались составлять акт. Составляли они акт еще три дня. Причем, так как был грамотен из них только один Иван Сидорыч, то он, написав фразы, зачитывал их осоловелым приятелям и спрашивал:

— Так ли?

— Тебе виднее, — делай, как суразнее.

Иван Сидорыч появлялся на сельском собрании с листом бумаги в руке и осипшим голосом вычитывал:

— За текущее время израсходовано на мирские дела столько-то, за текущее время собрано на мирские дела столько-то. Итого в мирской кассе столько-то.

Тем дело и кончалось. Мужики сидели на лугу и разговаривали о своих делах, и только после, когда кончалось чтение акта, они спрашивали ревизоров:

— В кассе деньги все ли налицо?

И староста обычно становился на колени, кланялся и «каялся». Он сетовал на дела, которых уйма, на свою неопытность и просил ему «скостить» несколько десятков рублей.

— Просчет, — говорил он, — дела не копеечные, дела рублевые.

— Дела не копеечные, дела рублевые, — повторяли мужики, и ему обычно «скащивали».

На этот раз все началось таким же порядком, как и прежде, но кончилось по-новому. Мужики сидели у пожарного сарая на лужке и слушали нудные «столько-то», «итого»… Иван Кузьмич готовился было уже заикнуться о «просчете», как со стороны молодежи посыпались к нему вопросы:

— Расшифруйте, что это за суммы, которые названы — «по отдельным записям»? Мы знать хотим, из каких сумм складывается расход. Какие виды расхода?

«Глоты» нахмурились и принялись кричать: де, мы по двадцать лет на этом деле, и всех старост ревизовали, и «не яйцам курицу учить», и что-де мы «облечены доверием сельского собрания». Но вслед за ними стали выкрикивать и мужики, и вскоре молодежь одержала верх. Принесена была приходо-расходная книга, вручена Ивану Сидорычу и отдельно по статьям заслушана.

— По нуждаемости общества, за одну милость, в знак благодарности, израсходовано на десять фунтов масла и полпуда говядины — столько-то. В получении расписался Иван Филиппов?

— Постой, погоди, — всполошились мужики, — какая же это «нуждаемость общества?» Что за «полпуда говядины» и почему в получении расписался Иван Филиппов?

— Не галдите, дайте слово молвить, — ввязался ретивый Иван Кузьмич. — Вы делянку леса на дрова получили за Лазоревым долом?

— Получили.

— Ну, так вот, лесничий эти полпуда говядины и сцапал. Ходил я к нему, ходил, пороги обивал, — а дело не двигалось. Обещать он мне обещал, а бумажку не давал. День ото дня все откладывал. Смучился я, граждане, и как только полпуда ему под стол сунул, видно, сразу он мясо почуял и говорит: «Вы, наверное, устали пешком такую путину ходючи. Присядьте вот, отдохните пока, сейчас я вам разрешение нацарапаю». И нацарапал одним духом. У меня есть свидетели. То мясо я у Ивана Филиппова брал.

— Расход принять, — кричат мужики, — ничего не поделаешь. Дальше.

— По нуждаемости общества, — продолжает басить Иван Сидорыч, — за одну милость, в знак благодарности, израсходовано на три меры гречи — столько-то.

— Да почему гречи?

— Ах вы, неразумные, — поясняет Иван Кузьмич. — Помните, нам велено было коптилку поставить на селе и там серой окуривать лошадей, которые чесом болели. Вы тогда сами в коптилку не поверили и всяк по-своему хотел лошадей лечить. А проформу соблюсти надо было. Иначе за ослушание штраф. Я коптилки выстроил, а печи в них не склал. Ветеринар хотел нас оштрафовать, но на трех мерах гречи мы помирились. До гречневой каши он охотник.

— Большой охотник, — поддакнули мужики. — Расход принять. Что поделаешь… Дальше читайте.

Были тут всякие записи: «медовые» — на мед приезжающему начальству, «чаевые» — на чай приезжающему начальству, «табачные» — на табак приезжающему начальству… даже оказались записи «богоугодные», что нас особенно возмутило: председатель помогал церкви и исхитрился починить ограду на общественные средства. Разумеется, все это было лукаво оправдано. Председатель, видите ли, воспылал вдруг сильным беспокойством за деревья подле церкви, которым угрожали наши козы. Мужики, всполошенные молодыми, потребовали переревизовать председателя. Это был решительный удар по «глотам», которые с тех пор сразу утеряли свои исключительные права. Мужики простили вину своему изворотливому председателю, но отослали материалы в уезд, которые оказали свое действие, в особенности в отношении лесничего. А Ивана Кузьмича заставили делать записи только через секретаря. И вот между мною и им началась тихая, но жестокая война.

Иван Кузьмич считал ненужным делом «отдавать отчет мальчишке» в денежных расходах. Бывало, скажет как бы между прочим:

— Принеси книгу, записать расходы надо.

— Приходи в канцелярию, там и запишем, — отвечал я.

Председателю не хочется расставаться с милыми привычками и идти самому к книге. Должны книга и секретарь ходить за ним. Потопчется на месте, покосится на меня и скажет тоном более ласковым, за которым угадывал я клокотанье сдерживаемой досады:

— А ты не дури… подчиняйся, что говорят старшие.

— В канцелярских делах я сам указчик.

Тут он выругается солоно и скажет, дав волю своему гневу:

— Ну, смотри, запустишь денежные дела, сам будешь расхлебывать, я тебе напоминать сто раз не стану, — и выйдет из своей избы, с сердцем хлопнув дверью.

Я к нему не иду с книгой, он ко мне не идет. Записи же заносить все-таки надо. Вот он явится в канцелярию, не поздоровавшись, сам вынет из шкафа приходо-расходную книгу, положит ее передо мною раскрытой и скажет:

— Ну, Сахар Медович, пиши.

Затем он вынет засаленный клочок бумаги, на котором сделал крестиками пометки, и начнет диктовать. Я его останавливаю, вникая в характер каждой траты. Он плюнет, опять выругается, захлопнет книгу и уйдет домой. Потом явится на другой день, и у нас повторяется та же самая сцена.

— Пиши, мудреный скорописец, — буркнет он, положив книгу передо мной, — на всякую всячину израсходовано столько-то…

— Всякая всячина? Таких расходов не бывает.

— А я говорю, есть.

— А я говорю, нет.

— Поспорь с ним… малый, что глупый…

— Старый, что малый.

— Не смейся над старым, и сам будешь стар.

— А молодость не грех, попрекать меня ею незачем.

— Молодо — зелено, вот что надо помнить.

— Старо, да гнило.

— Сколоченная посуда два века живет. Доживи-ка до наших лет, попробуй.

— Молодой стареет — умнеет, а старый стареет — тупеет… Борода уму замена.

— Отстань языком болтать, что помелом. Ты ему слово, а он тебе двадцать… Пиши, не твое дело рассуждать.

— Нет, я писать не буду.

— А я тебе говорю — пиши… — он начинает снижать свой тон. — Я слышал от дельного приказчика, который служил у самого Бугрова, так и выражались: «Заплачено за всякую всячину».

— Капиталисты по-своему делывали, а я по-своему.

Иван Кузьмич смолкал, чтобы побороть досаду, вновь поднимавшуюся в нем.

— Ну, как написать? Нельзя же так: «Васютке заплатил за храбрость, упала в мирской колодец кошка». Кто мог кошку вынуть? Васютка. Васютке и заплачено.

— А так и напишем: «Васютке, который вынул из колодца кошку».

— Ишь ты, какой арехметчик. Все бы тебе в точности, как на духу у попа… А разве про кошек можно в казенных книгах писать?

— Отчего же нельзя?

— Ну так валяй, пиши про кошек, про собак, про мышей, про лягушек. Хоть про чертей пиши, про кого тебе вздумается. Умные люди будут читать и помрут со смеха.

— Пускай помирают, жалко мне, что ли.

— Тьфу ты, господи! Пиши… Я своей головой отвечаю. Язык у тебя наперед ума рыщет. Поменьше говори, милый, побольше услышишь. Умнее волостного писаря хочешь стать. Нет, не бывать тебе волостным писарем. Тонка кишка. Волостной писарь все законы произошел и не будет вот так, как ты, кочевряжиться, из себя выставлять облаката. А что ты есть? Ноль без палочки. От черта отстал, а к людям не пристал. Тебя ни в мир, ни в пир, ни в люди. Пиши, тебе говорю: «израсходовано на всякую всячину…»

— Не буду.

— Я сказал — своей головой отвечаю.

— Тогда и пиши своей рукой.

— Своей рукой? То-то вот, не умею. Да мне и не велено.

— Ну, тогда запишу про кошку.

Иван Кузьмич пробежал по канцелярии мелкими шажками. Вдруг обертывается ко мне и кричит:

— Ладно, валяй про кошку… Эх ты, недотепа! О тобой водиться, что в крапиву садиться. Не бывать тебе волостным секретарем.

А я записывал мелкий расход, как находил удобным. Иван Кузьмич сокрушенно всплескивал руками и говорил в это время:

— А? В казенных бумагах и вдруг запишут какую-то, прости господи, несчастную животную… Девки узнают, так засмеют на околице… Эх, доля горькая, связался черт с младенцем!

Так мы и не могли один другому подчиниться, так вся работа у нас и протекала в сердитых разговорах, так мы и расстались с ним, как-то сразу неожиданно.

Загрузка...