Нам каждый день грозила кара
И беспощадный вражий суд,
Напор открытого удара
И козни тайные Иуд.
Помню весну и лето 1918 года в непрестанных и затяжных сходках. На каждом сборище делили и переделяли землю, ходатайствовали о сенокосных угодьях, решали, какую бы часть рощи срубить, кому землю давать, а кому не давать, и как быть с частновладельческими посевами. В последнем случае все сходились на одном: сжать и поделить по едокам. Особенно разгорелись страсти во время сенокоса. Богатые выдвинули лозунг: «Траву давать только тем, у которых есть скотина». Тем самым обходили бедноту, которая при царе даже коз не имела и тут обрекалась на бобыльство, потому что кто же будет заводить скотину, если на дворе нет ни клока сена. Кулаки, использовавши хозяйственную корысть середняка, повели его за собой и, помню, даже провели постановление: «У кого есть коммунисты в семьях или красногвардейцы — тому ни земли, ни лугов». Так остались этим летом без сена несколько домохозяев, в том числе — и мой отец.
Каждый день звонили в набат. Бывало, только сядешь за ужин, придя с собрания, забомкает вдруг караульный колокол.
Выбегаешь на улицу:
— В чем дело?
— Видно, сходка.
— Да ведь она только что была…
— Кому-нибудь продолжить захотелось.
Сходку собирал всякий, кому заблагорассудится: бедняки, требующие справедливости; кулаки, удумавшие новые приемы нажима на батраков; церковный сторож, которому понадобилась вдруг санкция сходки, чтобы перевезти церковные дрова с одного места на другое; поп, который остался недоволен урезкой церковных земель… Народ не сходил с лужка подле пожарного сарая сутками. И если в течение целого дня никто село не тревожил, к вечеру настраиваешься — вот-вот зазвонит колокол.
О том, что делалось за пределами своей околицы, точно никто не знал, а жажда знать была у всех исключительная. Поэтому каждый факт перелицовывался, переходя из уст в уста, любая фраза приобретала особую расцветку в зависимости от того, кто ее передавал, каждый слух обволакивался фантастическими домыслами. Газеты, если приходили из волости, то разбирались немедленно и пропадали. Все грамотеи наши были в это время в городах, на заводах, в армии. Единственным местом всяких информации была канцелярия волсовета, куда ездил наш председатель сельсовета Иван Кузьмич, и то — не каждый день… Да и в самой волости знали не так много. Поэтому, чего только ни сочиняли в ту пору, чего только ни говорили. Если бы записать, получилась бы любопытнейшая книга о крестьянских домыслах первого года пролетарской революции. Утром встанешь и узнаешь: что-де советская власть только в наших краях, а везде живут под властью Учредительного собрания, столица которого — Самара; к обеду новая спеет новость: русские и чехи — теперь один народ, а вечером серьезно говорят о том, что царь едет в Москву, где еще остались большевики и где «опять будет все по-старому». Яков называл все это «бабьими сказками» и утверждал, что в городах и прочих местах давно вся власть пролетарская, что наши места «самые стервозные», что придет время — «мы устроим земельный передел по-своему». Эти слова ему припомнили потом…
Заседание первого пленума первого волисполкома пришлось на пасху. Над столом Бокарева — председателя и докладчика — распростерся плакат:
Тогда доклады делались только на одну, зато универсальную тему: «О текущем моменте». Тема эта вбирала в себя все тревоги мира: как нам дальше жить и как работать и что творится на белом свете вокруг нас и на всей встревоженной планете. Сошелся весь коренной актив волости. Бокарев скупо и беспощадно разрисовал катастрофическую и жуткую обстановку момента. Семян у бедноты — ни зерна, лошадей мало и те — одры. Кулаки весь хлеб попрятали, сопротивляются попыткам учесть их хлеб. Грозно шествует по волости голод. Беднота, решительно вся, питается лебедой, мелкой соломой, осиновой корой и редкие — жмыхом. Дети распухают и гибнут. Ко всему тому — нет соли. Появилась цинга, о которой дотоле никто и не слыхивал. Разрасталось среди населения легальное дезертирство. По деревням объявились специалисты по порче ног, рук, ушей. Прожигают барабанные перепонки призывникам, растирают селитрой и мышьяком тела, устраивают искусственные опухоли. Медоточивые церковники плодили самые злые слухи. Подле окрестных ручьев вырастали часовенки, куда ходили избавляться от хвори и «исцелялись» каждый день. Сыпняк косил людей беспощадно. Враги всех мастей поворачивали стихийное ожесточение крестьян против помещиков и на объекты всенародные: поджигались склады, леса, общественные здания, разрушались мосты, мельницы. Чека, та объявила приказ по борьбе с пожарами, она то и дело посылала отряды в уезды. Но на местах комиссии по борьбе с пожарами абсолютно бездействовали: не было ни пожарных насосов, ни инвентаря, ни конской упряжи. Революция в деревне только что вступала в полосу своего разгара. Явно обозначалась размежевка классовых сил внутри самого крестьянства.
В деревне в ту пору еще властвовали буржуазные комитеты и даже царские старшины. Первым председателем волисполкома был у нас Бокарев. Тяжело ему пришлось. Денег в кассе — ни копейки. Исполком взял на нужды контрибуцию с местной буржуазии. Все ее разновидности: бакалейщики, скототорговцы, мельники, богатые попы раскошелились, но сейчас же встали на дыбы.
Попы с амвона усугубили очередные проклятия по адресу «коммунии». Только и слышно было: «Православную веру губят, продают Россию внешнему врагу, немецкие агенты». Разбрасывались в изобилии «Письма богородицы». В них пророчески возвещалось о ближайшем конце всех коммунистов и даже всех тех, кто им сочувствовал. Эсеры состряпали свой документ «Золотую грамоту». Ее читали и в избах, и в поле, и на собраниях. В ней категорически объявлялось, что следует ожидать от большевиков «невыносимого чрезвычайного налога» на всех крестьян без исключения, что нужно немедленно объединиться в борьбе за Учредительное собрание.
Корниловский офицер, избегший участи графа Пашкова, нашпигованный «Уфимским правительством», озлобленный налогами мельник Хренов, слабоумный благочинный Исидор были зачинщиками волостного мятежа. Они объявили через приспешников, чтобы со всех деревень и непременно вооруженными явились их верные люди в положенное время в волость. Была пасха, солнечный день, народ гулял. Возбужденная полупьяная толпа запрудила сельскую площадь подле пятиглавого собора и волсовета, где шел пленум.
Благочинный Исидор произнес проповедь. Он напугал мужиков мучениями ада. Сотни тысяч обнищавших и обездоленных земледельцев выйдут, говорил он, с коробками спичек и с пузырьками керосина и произведут всероссийскую иллюминацию, не щадя ни домов, ни лесов, ни посевов. И тогда темным грабителям легче будет делить голую землю. Все бедствия он объяснял забвением устоев прежней жизни.
Разноликое полчище богомольцев с хоругвями и иконами опоясало собою здание волисполкома. А пленум был в разгаре. Вырабатывался проект о справедливом распределении помещичьей земли между крестьянами, вырабатывались меры по борьбе с голодом в деревне, в присутствии самих голодающих, заполнивших зал.
Вошла учительница Крутикова.
— Нас осадила толпа, — сказала она. — И мы едва ли сможем отсюда выйти живыми, товарищи.
— Пулемет работает? — спросил Бокарев.
— Работает.
— И патроны есть?
— Патронов мало.
— Идите и скажите, чтобы разошлись по домам. Нам некогда отрываться, нам надо покончить немедленно с вопросом обеспечения голодающих. Вон их сколько в зале. Сам Ильич сказал, только кажется, что это — борьба за хлеб, это — борьба за социализм.
Крутикова вышла на крыльцо. К ней подошел корниловский офицер.
— Кто вы такая?
— Крутикова.
— Вы — власть?
— Я учительница. Член исполкома.
— Большевичка?
— Нет. Беспартийная.
— Вы Советы признаете?
— А вы разве не признаете?
— Я сейчас выведу вас к толпе. Она вам скажет свое решающее слово.
Офицер толкнул учительницу в толпу, и ее подмяли под ноги.
Бокарев был тертый калач. Он дрался в пятом году на сормовских баррикадах, был на политической каторге, потом на германской войне, участвовал в подавлениях буржуазных мятежей — страшной обстановки для него не существовало. И этого волнения он не принимал всерьез. Притом же он с головой ушел в разбор жалоб просителей.
Ему доложили о гибели Крутиковой.
— В таком случае дайте залп холостыми из пулемета, — сказал он красногвардейцам. — Все мигом разбегутся, уверяю вас…
Красногвардейцы тут же вернулись и заявили:
— Представьте себе: стоят впереди всех бабы и дети. Груди выпятили: «Стреляйте, а все равно не разойдемся, пока комиссар по продовольствию не выйдет к нам». А все руководители мятежа стоят сзади.
Бокарев приказал выйти комиссару по продовольствию.
— Установки ясны?
— Не совсем.
— Сейчас у нас беспощадная борьба с хаосом и дезорганизацией. Надо успокоить буянов хотя бы обещаниями.
— Теперь ясно.
Комиссар только что вышел, как поднялся ужасающий гвалт. Кричат, что все подыхают, что хлеб из волости тайно вывозят на сторону, что «терпенья больше не хватает». Так кричали и в самом деле голодающие, их натравливали сытые сзади. Ничего больше нельзя было расслышать или толком понять. Комиссар сошел с лестницы и приблизился к первому ряду. Первый ряд отхлынул в испуге. Кто-то крикнул:
— Он с бонбой.
Продкомиссар вывернул карманы и поднял руки: оружия, мол, нету. Сзади набросили на него петлю и поволокли внутрь круга. Что там было — никто не знает.
Сторож Вавила пришел белее снега и сообщил пленуму, что красногвардейцев разоружили, что они ходят в толпе раздетые.
— Где военком Мякушко? — спросил Бокарев.
— Мякушко женился на поповне и теперь справляет свадьбу, — ответил сторож.
— Разложенец. Снять его с работы, — приказал Бокарев. — Я сейчас сам выйду.
Он сорвался с места и двинулся к двери, но жалобщики и просители — вдовы, сироты, инвалиды, батраки, из боязни, что он уйдет и не закончит приема, загородили ему выход. Ругались, жаловались, всхлипывали и рыдали. Бокарев оглядел весь этот растерзанный люд и, забыв про опасность, вернулся к столу.
— Придется тебе, Митя, успокаивать народ, — сказал он. Митя Костыль был, как известно, малограмотен, но он, не умея даже расписываться, умел долго и пламенно говорить. Он заведовал у нас отделом народного образования. И он заявил себя отличным организатором. Он уже успел спустить на село инструкцию для всей интеллигенции, чтобы немедленно обеспечили население культурно-просветительными мероприятиями. Уже готовились спектакли, уже перевозились помещичьи библиотеки на деревню. Уже собирались старые буквари для ликбезов. Митя был прирожденным трибуном. Еще в окопах он выступал перед массой и увлекал ее. Он был тогда членом Совета солдатских депутатов. Не прочитав за всю жизнь ни одной книжки, он носил в душе безотчетную страсть к просвещению, страсть человека, выстрадавшего это убеждение путем горького опыта бесправной своей жизни. А опыт был у него вместительный, хватило бы на десять жизней. Бокарев на него надеялся и считал, что Митя обладает магической силой слова.
— Поди и докажи, — сказал Бокарев, — что они на поводу у врага, который несет ахинею, дескать, большевики штыками угрожают крестьянству. Докажи, что девяносто процентов солдат из крестьян, штыки эти в руках у самого крестьянства, и в этом наше счастье. Только ты и сможешь доказать это.
Через минуту воцарилась тишина на площади.
— Когда получили такую радостную весть в холодных и сырых окопах — пал кровопийца Николашка, — возглашал Митя, — то все мы, солдаты, невыразимо хлопали и целый день только и делали, что обнимались, что я не знаю, как и описать. Но нашлись и тут неожиданные люди, что горько печалились по бывшему венценосцу кровопийце Романову. Кто такие эти плакальщики? Это был не кто иной, как наш ротный командир-золотопогонник, который стоял среди нас и долго-долго плакал о старой царской власти и нахально сказал, что, может быть, придется еще нам, братцы, не только плакать, но и бороться за эту свергнутую власть всурьез и даже надолго… И не стерпя, мы стерли его с лица земли. Вот такие люди, дорогие мои земляки, не должны теперь уйти от правосудия. И они есть среди вас тоже, есть, я знаю, это волки в овечьей шкуре. Доглядайте до них, разбирайтесь в них, и вы ужаснетесь их кровавым помыслам…
— Митька их всех разнутрит, — сказал Бокарев и продолжал работать. За окнами стояла торжественная тишина. Даже колья, вилы и лопаты мужики сняли с плеч и попрятали. Одни хоругви горели на солнце.
— Считайте меня, как хотите, но я скажу, что в наши деревни большевистский дух еще не проник, — сказал Бокарев. — Они даже не различают партий. А страна находится в критическом положении. Страна некультурна. И вот предстоит нам взвалить на плечи свои эту невероятную тяжесть.
— …И вот опять я, товарищ председатель, у разбитого корыта, — продолжал проситель, инвалид из соседней деревни. — Здоровья нет, работать не могу. Причитающееся вспомоществование не выдают. Неужели в награду за это, за беспокойную мою службу мне вечная голодуха? Неужели не можем мы поскорее потолкать тех, кто мешает ходу наших действий, кто глядит в сторону Кольки Романова? Рубахи и той нет, стыд прикрыть печем.
Инвалид отвернул полу затасканной шинели и показал серое свое тело. Рубахи и штанов в самом деле не было. Бокарев взял на заметку этот случай и опять прислушался. Он был влюблен в Митю. Он был убежден, что с Митиной головой быть тому вскоре губернским комиссаром.
А Митя исступленно возглашал:
— Вот она стоит вдова, стоит и горько плакает, терпенью конца нету, измучена холодом, истерзана голодом и вдобавок лишилась мужа. И вот ей надо дать хлеб, и вот председатель Бокарев сидит и ломает голову: кому дать хлеб, взятый у пауков нашей волости, которые не пропитаны сочувствием к беднеющему классу, а наоборот, точат его и точат. Вы — темная масса, и я полон желания внушить вам понимание нашей программы, вам — отстающему и забитому крестьянству.
Митю со всех сторон окружили бабы и девки и никого из мужиков не подпускали к нему. Бабы-солдатки плакали, утирая подолом слезы.
— И вот я — испытавший в окопах то, чего грешник и в аду не испытывает… и из меня земля взяла все соки и силы человеческие… А вы говорите: большевики — это хищники, подкуплены немецкой сворой. Вы подавали голоса в учредилку за кадетов, за попов, за социалистов, но эта тропка против нас. И вот вы за нашу правду возьмите меня и убейте. Ну, убивайте, — он укрепил костыли и поднял кисть единственной руки. — Мое дело сказать, что по правде и по науке мы, большевики, должны восторжествовать… И я говорю вам это исключительно для наставления вас на правильный путь.
Бабы были покорены. Бокарев был спокоен.
Инвалид не унимался.
— Как ужасно, товарищ Бокарев, жить среди такого народа нам, фронтовикам, — продолжал инвалид. — Как ужасно слушать клевету, напускаемую на нас, страдальцев окопных. С разбитой душой приходится жить, когда вся эта грязь бросается на нас, но она должна быть поворочена на тех, которые мутят народ и втягивают даже бедноту в ужасную авантюру. Надо выколоть всех своих внутренних врагов немедленно и без остатка.
— Гнилая интеллигенция, — обозвал его Бокарев и засмеялся. — Конечно, я тебя понимаю. Из терпения вышла окопная му́ка солдата. Но хладнокровие — первое условие в работе.
— Во сне снится, что летит аэроплан или снаряд — вскакиваешь и кричишь…
— Вот погоди, из сел мы сделаем коммуны. И ты тогда успокоишься. Да. А нервничать, братец, нам сейчас некогда.
В зал доносилась речь Мити с площади:
— Я с раскрытой душой обращаюсь к вам в этом темном уголке деревни. Я — солдат, проживший три года в окопах, трижды раненный, без ног и без руки и только сейчас уволенный в бессрочный отпуск для поправления здоровья… Приехавши домой, я сразу увидел, что о поправлении здоровья не приходится и мечтать, а надо искоренять прежде всего многоголовую гидру контрреволюции…
— Понимает установочку, — сказал Бокарев присутствующим. — Умеет достигать соглашения со середняком, опираясь на бедноту, объявляя войну кулачеству. Умеет, Костыль…
— А они — пузаны, не слыхавшие сроду снарядов, забыли страдающее человечество, — продолжал Митя с неиссякаемым воодушевлением, — поэтому я вас уверяю: уходите по домам. Не верьте слухам, что середняка большевики будут обижать. Мы уничтожаем царизм, уничтожим и богачество. Но середняк — наш друг, бедняк — опора. И все на борьбу с деревенскими буржуями…
Он качнулся на костылях и ринулся на передних. Кольцо баб податливо разорвалось. Даже враги и те застыли в суеверном страхе. Поп Исидор съежился и спрятался за икону. А Митя ходил по толпе, как пророк, толкал всех, и везде расступались перед ним. А он бродил вольно, расчищая пространство костылем, и обличал земляков, обличал без устали.
— Вы их, товарищи, — богатеев, — не пугайтесь. Их значение отошло в проклятое прошлое. Не пугайтесь, дорогие товарищи… Кто вас избавит, кроме нас? Кому вы верите? Я — искалеченный солдат за время войны, не имеющий полной физической силы, но я стойко борюсь за беднеющий класс и среднее крестьянство. А вы пасуете? Тянете к учредилке, к соглашателям и прихвостням империалистической буржуазии.
Тут крикнули из толпы:
— Вы мир обещали и хлеб, а не дали ни того, ни другого. Вы жидам Россию отдали!..
— Кто это так решился, в веру, в закон, в печенки, в гроб!.. — вскрикнул Митя. И, раздвигая костылями народ, заковылял в ту сторону. — Кто разжигает вражду народов?! — Он начал искать в толпе провокатора. Кто-то подставил ему ногу, и Митя споткнулся. Он споткнулся и упал, роняя костыли. И его больше не видели, Митю…
С обрезами, с дробовиками вломились главари-душегубы в комнату заседающего пленума. Всех, кроме Бокарева, тут же убили за столом. Бокарева не тронули. Ему сказали:
— Тебе не будет легкой смерти… Собирайся, прощайся с семейством.
Семья жила тут же за коридором. Дети спали. Жена, окаменевшая от ужаса, стояла безмолвно за занавеской, загораживая детей. Бокарев обнял ее и сказал:
— Я сейчас вернусь.
Она продолжала стоять, окаменелая и безмолвная. Потом она принялась молиться.
— Молись и ты, — приказал Мякушко, прибывший с пьяной свадьбы. — Я убедился, душа существует.
— Я — атеист, гнида! — ответил Бокарев.
…Первого председателя нашего волсовета закопали живым в яму на середине села.
Так погиб весь состав первого волисполкома, за исключением, разумеется, Мякушко.
Ему доверил пост военкома сам Бокарев. Мякушко вышел в офицеры из вольноопределяющихся. Он был сын местного волостного писаря и всю жизнь лелеял мечту стать царским офицером и косить золотые погоны. Это был единственный кандидат на пост волвоенкома, как специалист в военном деле.
Сейчас, весной, после Бреста, оккупации Украины, Сибири и Поволжья, когда обозначился «крайне острый критический период» нашей жизни и неустойчивые стали выходить из партии, когда начались везде кулацкие мятежи, волвоенком Мякушко считал уже советскую власть погибшей (в душе он все время мечтал об этом).
Здесь же на крыльце волисполкома он поглумился над партбилетом, надел хранимые им царские погоны и георгиевский крест в петлицу.
Мякушко исправно палачествовал. Он добил всех, кого толпа только изуродовала. Он бродил по улицам, обнявшись с дебелой поповной, покачиваясь от хмеля, и уверял всех, что бессмертие души наукой досконально доказано. К вечеру восставшие порвали телеграф, убили часового при оружейном цейхгаузе и растащили винтовки по домам. Сельских активистов вытаскивали из изб и убивали на завалинках. Трупы их валялись потом посреди улиц как попало. Многие из активистов отсиживались в погребах, в подпольях и в овинах.
Ликующий причт ходил с молебнами и торжественно поздравлял всех:
— Христос воскрес!
И византийский церковный мотив поднимался над улицей: «Отверзи уста мои и наполнися духом». Беднота покидала хаты, разбегалась по лесам. Бежал и старый Вавила, сторож волсовета.
— Зачем ты бежишь? — спросили его.
— Страшно, вот и бегу…
Обездоленные женщины и дети бродили по оврагам, разыскивали своих родных среди истерзанных трупов, сваленных в кучи.