ТАК ПРОХОДИТ СЛАВА МИРА

Но увы, нет дорог

К невозвратному!

Никогда не взойдет

Солнце с запада.

Кольцов

Вот какие письма тогда получали мы от брата Ивана:

«И еще сообщаю вам, дорогие мои родители, и тебе, братец, что наше настроение на фронте чрезвычайно опасное. Наше солдатское настроение в ту сторону клонится, что надо взять власть в свои руки… И тогда все само образуется, и хлеб будет, и мир желанный будет, и полное народное право. А то, выходит, форменный бардак: один воюет, другой пирует. Пора обновить армию в окопах. Одни истрепались — спасу нет, а другие, прикрывшись законом капитала, мнут только баб в тылу и заливают в глотку. На фронт надо отправить всех полицейских, жандармов, монахов и пузанчиков, зажиревших в тылу. Мясо теперь, видать, употребляет только белая кость. Для пузанов, для буржуйского отродья хватает всего, а для солдата, для трудящегося — вода да хлеб с землей. Солдаты намного теперь стали смекалистее. Дорогие мои родители, скажите мужикам, чтобы они теперь никого не боялись, скотину смело пущайте по помещичьей земле и пашите графскую землю, никого не спрашивайте их, собак… Довольно попили нашей кровушки, потянули наши жилы. Берите сейчас же немедля в руки всю власть, а мы здесь не бросим ружья, а домой придем с винтовками, в полном порядке. Вы не думайте, дорогие родители, что будет хуже без царя Николашки, наоборот, без царя будет лучше в тысячи раз. Эта вся земля, которая была у царя, у графьев да у князьев, она будет вся ваша, в этом не сомневайтесь. Не платите ни копейки помещикам за аренду. Теперь жизнь свободная: что мужик, что барин, все одинаково. Ждем только конца войны, а тогда уж расправимся со всеми. И хотя сейчас дворян, князей нету, но подписывается один министр еще князем Львовым. Это ужасная хреновина. Значит, что-то там у вас в тылу не совсем ладно. Передайте мужикам, чтобы смотрели там за Временным правительством на местах. Временное правительство назначило пенсии по 7000 рублей царским министрам, а солдат в окопах босой сидит по колено в грязи. Какая-то получается явная неувязка. И среди нас сыновей помещиков да торговцев видом не видано. Еще ни одного я не встречал. Отчего это судят Корнилова долго? Суд один — рубай голову, и нехай ее черви едят, хватит такой сволочи… Говорят, что все решит Учредительное собрание».

Мы читали подобные письма, приходящие на село, каждый день. Мужики на беседы собирались после работ вечером, на завалинке пастуха Еремы.

— Дурашлив твой брательник Ванька, — говорил Андрей Чадо после прочтения письма. — Жди Учредительного собрания… Оно рассудит… Господ дворян и не пересилишь.

— А в других местах землю берут.

— Это — грабеж. Нельзя доводить до нищеты и помещика. Достаточно и того, что царя-батюшку с трона спихнули. Слыхано ли это дело, царей с трона шугать.

— Между прочим, — встревает Вася Долгий, — царей всегда глушили, как повествует история. Задушили Павла… Застрелили Александра, прозванного Освободителем. Теперь расчет пришел Николаю Кровавому… Не отвертится курва…

— Убивать никого нельзя. У всякого душа, она богом дана. И заповедь есть — не убий. Она, заповедь-то, господом преподана на горе Синае, на скрижалях, пророку Моисею.

— Ты вот на военной службе не был и болтаешь зря, — возражает Митя Костыль, — «Не убий», — это говорит поп. «Не убьешь — тебя убьют», — говорит офицер. Вот тут и сообразуйся. Богач бедного убьет — найдут оправдание, а бедняки богатого только тронь, сейчас же адвокаты определят, что это беззаконие…

— Вот таких, как ты, в пятом году вешали… И нынче вешать будут. Закон не пересилишь. Закон не аблакаты выдумали, а закон от бога.

— Говорят тебе, его аннулировали, божий закон.

— Божий закон никто не аннулирует, кроме самого творца. Он — вечен. По нему будут судить на страшном суде. Почитай-ка апокалипсис. Хотя ты, кроме политических прокламаций, ничего не читаешь, еретик. Погоди вот, тебя барин взгреет…

— Не взгреет барин, он и сам дрожит, как осиновый лист. Ежели уж до царя добрались, то барину тем более не поздоровится. Гучков подал в отставку. Есть слухи, что по шапке и Милюкова.

Семен Коряга, пчеловод, злой, длинный как жердь, заметил елейно:

— Вон пишут в газетах — в Киеве с трехцветными флагами ходят. Святая Русь подъемлет стяг. Сколько не крась Расею, она как пасхальное яичко: покрась его красненьким, а изнутре оно все беленькое…

И, помолчав, решает твердо:

— Социализм в крестьянской стране — утопия. Нам нужна крепкая власть.

— Кому это «нам»? — спрашивает Митя Костыль.

— Расее.

— Россия разная бывает.

— Вшивоеды, не понимаете, что нам нужны Дарданеллы. Братание с немцами пагубно… Анархия — вот наша пагуба.

— Анархия? Мы три года в окопах гнили. А ты здесь деньги наживал. Мошну растил…

Семен Коряга машет рукой, не хочет дальше спорить… Дымят махоркой сразу все. Егор Ярунин, батрак, заросший весь волосами, обремененный огромным семейством, в котором одни девки-перестарки, сокрушенно говорит:

— Третий год война молодых людей косит. И еще, может быть, тридцать три года будет косить. Так сказано в книге, «Черная магия» зовется… Но поглядишь, баб да девок уж очень много развелось на свете. Даже так много, что иной раз жалко их станет. И подумаешь: куда, думаешь, денется весь этот народ? И, кроме того, опять рождаются девочки. Мальчиков куда хошь можно определить, а девчонок куда?

— Свету конец, — говорит просвирня, — примета есть, курица петухом кричала. И уж если царей стали обижать, то господь этого людям не потерпит. Вот увидите, не потерпит… Покарает. Явит знамение.

— Отвяжись ты, ради бога, с царем, кобыла, — говорит беззлобно Егор Ярунин. — И про бога все говорят: «Да будь воля твоя», а когда будет моя? Вот где занозина.

— Яви, господи, чудеса, пошли свое совершение, — не унимается просвирня. — Перемена в святоотческом предании церкви противна. И ты, Егор, подержал бы язык за зубами, ибо сказано: «Да обесится жернов осельстий на вые его, да потонет в пучине морстей…» Это про тебя сказано, поганца. — Тяжело вздыхает: «Гробе мой, гробе, темный мой доме…».

Подошел Яков Ошкуров с журналом в руке.

— Новое наше правительство, министры-социалисты, как отцы родные, пекутся о нас, — говорит Семен Коряга и хитро смотрит на него.

— Защищал волк кобылу, оставил хвост да гриву. Пока народный защитник ряжку такую разъел, — Яков указывает на портрет Керенского во всю обложку журнала, — мы сами себе закон и защита.

Керенский с озабоченным лицом, бритым, опухшим. Он заложил за борт френча одну руку, другую за спину. Он в галифе, в коричневых крагах. Над черепом ровный ежик грязно-табачных волос…

Солдатки смотрят и морщатся. Одна из них тычет ему в лицо жирным, в земле, пальцем:

— У, толстомордый марафетчик… Устервился, идол. Мы мужей ждем, а он: «Вперед, до победного». Чтоб тебя разорвало!

Собирается народу все больше и больше. Уж завалинки не хватает, полегли на лугу перед избой, под раскидистым тополем… На околице заливается гармошка, пылят дорогу кони, их гонят в ночное…

Вечереет. Слышно хлопанье кнута.

Сосед, Василий Береза, весь как лунь седой, кряжистый, с железными руками, вечный хлебороб, тоскующий по добротному земельному наделу, говорит сам с собой:

— Сто программ, сто партий, и каждая коробы счастья сулит, поди-ко, разберись. Не подвох ли тут какой?.. Вот помитингуют, посудачат, а зад мужику, как в пятом году, лупцевать станут. И никто ничего толком не разъяснит. И в Питере одна только склока. Мы — народ темный, нас всякий обманет. Когда нам землю дадут? Когда ее, матушку, трудящему человеку передадут взаправду? Одни только посулы. Народ — вперед! Свободу — народу!» Сколько раз мы слышала. А как до точки дошло — постой-погоди, жди большого собрания. Вон Онисим Крупнов говорит, собранье-то это все рассудит… Держитесь за социалистов-люценеров. Михайла Иванович то же говорит. А Яшка Ошкуров за большевиков тянет… Митька тоже. Народ-то больно уж вы беспутный, голь перекатная… Как вам поверить?! К кому податься? К какому берегу причалить?

Подошли слепцы — старик с девочкой, запели под окнами гнусаво:

По хотению Вильгельмову,

По велению антихристову

Понапущена война кругом земли.

На корню война хлеба повыела,

На корню людей земля повыбила.

Да спокон веку такой не было,

Тягче грома война, острей молнии…

Вздыхая участливо, старуха, жена пастуха Еремы, высунула голую руку в окошко с ломтем хлеба. Девочка растопырила подол и ломоть поймала. Слепцы присели на завалинку и, разломив ломоть, принялись есть.

— Ну что, убогий? — спросил Андрей Чадо, — Ходишь ты по российской земле, топчешь дороги и, хотя свету божьего лишился, много слышишь… Что в народе за смута началась?

— Бредем мы, дородный, из Лукоянова села и такие страхи видели — не приведи господи видеть другой раз. Народ точно с цепи сорвавшись…

Все насторожились.

— И вот, стало быть, пришли лукояновские мужики к барину… Ладно, а у того барина охрана из черкесов была. Но и охрана супротив всего народу не устояла, сдала оружье. «Все, — сказал барин, — все, братцы, ваше, все народное. Берите, только меня не трогайте». Ну, и народ их всех отпустил и принялся бариново добро делить. Долго ли, коротко ли делили, только присланные солдаты с красными околышами, с пиками окружили, стало быть, именье и кого захватили, тому дали плеток. Да как давали-то! Покладут мужика на пол и становятся один ему на спину, другой на ноги, портки снимут и всыпают в задницу до обморока. И так всех подряд пересекли.

Старик стал шептать молитву среди всеобщего безмолвия.

— Только трое умерло, господь миловал… Всего только трое. И с той поры зачастили делегаты в волость и зачали грозные бумаги читать. Дескать, грабить нельзя, дескать, ежели мужики сделают по всей стране беспорядок, то сами все испортят. Чтобы войну вести до победного конца…

— И кем он держится, гад, Вильгельм проклятый? Почему он не слетает, как наш Миколка?

— Не нашего ума дело. Видать, у него в других странах заручка есть…

— Ну, а мужики как сейчас, присмирели ли?

— Куда там! Как только солдаты уехали, барина в реке нашли утопшим… Сейчас мужики тайно лес возят. Дном все спокойно, все отдыхают, а как только ночь наступила, так всем селом в барский лес…

— А под Арзамасом что делается?

— Под Арзамасом я тоже был. Там барские винные заводы громили. Спирт ручьем тек, так как были все пьяны и черпали чем попало и как попало. Друг дружку толкали, давили, ни проезду, ни проходу. Лезли все к бакам, зачерпнуть. И вот, паря, ходили по колено в спирту, все мокрые… Идешь мимо деревни, спиртом разит. Только в поле и был вольготный дух. А как только перепьются, известное дело, начинают курить. Все селения кругом охватило пожаром, и людей сколько погорело — тому и счету нет.

Напряженно молчали.

— Многие бережливые да запасливые бабенки из ближних сел много заготовили спирту в кадки. Так бойко сейчас торгуют, озолотились…

— И сам ты видел, как крестьяне бар громили?

— Как же, сам видел!

— Так ведь ты слепой?

— А я ушами мир узнаю. Что не пойму, внучка доскажет. Вот она здесь, сама расскажет, как цепью мужики на именье шли. А солдаты, которые именье охраняли, были пьяны вдрызину. Бабы отняли у них ружья, да и давай стрелять. А мужики начали шарить по именью. Барин в окошко убежал. К вечеру была люминация. Подсветили именье-то…

— И до чего же народ обнаглел, — заметила просвирня. — Боже, спаси Расею… уж так затомились.

— Мать твою и так и этак, — ругается Егор Ярунин, — помолчи ты хоть минутку, чурбан с глазами… колода.

— Дурья ты башка, — говорит Егору Андрей Чадо. — Одно спасение сейчас — настоящая твердая власть. Вон, у попа, сказывали, какой-то Пуришкевич прокламацию расклеил: «Долой жидов и Советы…» Значит, тоже против немецкой пропаганды…

— О немецкой пропаганде я тоже слыхал, — сказал слепец. — Приехал из Германии в Россию в вагоне за пломбой самый главный смутьян. А от него сейчас вся эта смута и приключилась. Вильгельм послал, обхитрил, стало быть, всех наших. И мутит теперь этот человек всех, и мутит, спасу нет. И никто, паря, не может с ним совладать. Может, это и в самом дело антихрист. И вот пошло теперь врозь все, пошло да поехало. И в народе та смута привилась и растет с каждым часом. Приметы есть, что дальше будет еще хуже.

— А отчего, дедушка?

— Приметы, говорю, есть, истинные приметы… В селе Гагине молодая девка родила. Когда это случалось? В Княгинине попа удавили. Непостижимо, на нем божий сан. В Мурашкине барыню нашли в постели мертвой. Непокорство, озлобление ужаснейшие. Вникните в это дело хорошенько. Ведь свету конец… Бывало-то дети у отцов, а слуги у господ каждое воскресенье прощение выспрашивали, а ныне сын на отца, батрак на хозяина… Уж поверьте моему слову, не к добру, а к худу все неисчислимые приметы эти.

— А какие еще приметы есть, дедушка? — спросили бабы.

— Вот мышь мне за пазуху заползла, православные, — быть большой беде. И нынче небывалый урожай рябины, это или к чуме, или к огромадным смутам… И заметьте, где бы я ни лег, где бы я ни спал — домовой не дает мне ни сна, ни покою. Всхлипывает рядом, паря, плачет, хохочет, когтями дерево скребет. И доводится мне спать на воздухе… Домовой, он свежего духу не выносит. И вот, дородные, сами вы видите, пришли везде на народ напасти: голод, мор, войны, безбожия, ссоры, пересуды, непослушание, блуд, лихоимство, разбои…

Слушатели притихли.

— Как же, дедушка, быть? Как же все это остановить?

— Остановить это можно только одним маневром. Кто кость-невидимку найдет, тот людей от напастей избавит.

— А что это за кость такая, дедушка?

— Кость-невидимка заключается в черной кошке. Живет на свете черная кошка, в ней нет ни одного белого волоса. И кто эту кошку найдет да выщиплет всю ее шерсть, станет он ее варить в чугунном котле. И все ее кости истают, кроме одной. Вот эта кость и есть невидимка. Кому на роду написано достать, он достанет ту кошку и кость. И станет невидимкой. И будет, паря, ходить он по земле никем незрим, и станет он уничтожать, кого захочет…

— А кого он уничтожать будет, дедушка?

— А вот уж этого никто знать не может. Это есть великая тайность, за чьи грехи на народ глад и мор наслан…

Бабы стали креститься и охать в страхе.

— Вот нас и будет уничтожать, — сказала просвирня. — Богу нагрубили, царя с престола спихнули… Пропадем мы без царя, как без пастуха овцы…

Вдруг Митя Костыль качнулся перед стариком на деревяшке:

— Ты откудова, земляк, будешь?

— Чаво это?

— Знаю теперь — вятский… Расскажи, как у вас там революция проходила.

— У нас — слава богу, плохо. У нас — народ богобоязненный, ждут Учредительного собрания… Порядок полный, старшина, староста, урядник — все на своих местах…

— Дураки, вот и ждут Учредительного собрания, — заключил Митя, — серость мужицкая…

— А что революция нам дала? Одни только беспокойства. Революция в России не должна быть. Это я от многих степенных людей слыхал и, между прочим, от вашего барина графа Пашкова. Он благородного сословия и учености превеликой, он во всех землях бывал… Так вот что от него я слыхал: сперва она должна быть в Англии да во Франции, где народ слишком образованный. А в наших местах, с нашими дураками революцию не провести. Ничего не предвидится, кроме грабежа да охальничества. Вот и у графа в лесах начали пошаливать…

— А что ж такого, — возразил Егор Ярунин. — Он с нас тоже дерет… За порубку трех жердей я штраф заплатил громадный… Видишь! Да еще всыпали, три недели не садился. А сколько мы перепоили уряднику, да старшине сколько на пойло мужицких грошей пошло. А они — заграбастали все: и леса, и луга, и озера… рыбу половить негде. Царя не стало, а порядки одни и те же: сруби веник — граф тебя притянет к Иисусу…

Встревает баба:

— Я так и мужу написала. Бросай воевать, приезжай домой. Пока вы там воевали, здесь богачи еще богаче стали… Разжирели на ихней крови… идолы… Наши коровы поели графскую траву, так вот тебе, считают это уже злодейством. Мужики, гонимте завтра стада в графские покосы… Я сама коров стеречь пойду…

— Земля не уйдет от мужика, — сказал Митя Костыль. — А вот винтовку надо крепче держать…

— Пропала Расея-матушка, пропала, — сказал Андрей Чадо. — Бога забыли… Бога заместо половой щетки почитать стали…

— Какой уж тут бог, коли все сверху видит и молчит. Нам иконки присылали на фронт, а табаку нет. Вот тебе и «Спаса, господи, люди твоя…» Он — богатым нужен… Графу был нужен… А мы и бога, и графа по шее. Распровидел я в пятом году, какую нам казаки дали революцию, подряд всех лупили за такие дела, — сказал Ярунин.

— Мне самому влетело здорово, — добавил слепец. — Тогда вот и глаз лишился. Как плеткой хлестнут до глазам, с той лоры света божьего не вижу. И по миру хожу, около монастырей, церквей харчусь. Благодарю создателя, еще не все от веры православной отступились…

— Видите, куда он гнет! — воскликнул Митя и затанцевал на деревяшке. — Душу мне на части рвет старорежимными речами… Ты иди, старик, отсюда подобру-поздорову и монархическую заразу не разноси… А то я дам тебе в загривок, и костей не соберешь… Программа твоя явно царская и давно устаревшая. И сам ты человек темный и вредный. И только по убогости твоей мы тебя не прибьем. Уходи скорее, дурья голова.

Старик встал, поправил котомку и вскоре скрылся в проулке. Он направился к барской усадьбе. После выяснилось — это был корниловский офицер, загримированный под нищего, из усадьбы графа.

В ту пору разошлись мужики за полночь.

На другой день наш пастух Ерема, никем к тому не подстрекаемый, загнал крестьянское стадо на барские луга и потравил их. Управляющий приказал работникам, военнопленным австрийцам, окружить Ерему и вырезать ему икры. Австрийцы, их было человек пятьдесят, составляли тогда и охрану усадьбы. Толпа мужиков, принесшая Ерему на носилках, напала на охрану и одного австрийца забрала в плен. Народ собрался опять у хаты пастуха.

Дважды плененный австрияк в разодранной серой шинели и национальной кургузой шапочке сидел среди мужиков, и все наперерыв требовали от него рассказать, как и чем вооружена усадьба. Он ничего не понимал в этом гвалте и беспрерывно дрожал.

— Ты скажи, — говорил ему каждый, — оружие у барина где спрятано? Ну, левольверы, пушки, пулеметы. Сознавайся, тебе легче будет, мы тебя не убьем…

Он только повторял непрестанно в ответ:

— Я — фоеннопленный зольдат. Я — исполняйт сакон. Я — нишево не знайт…

Подошла с гармошкой группа ребят, и песня, полная звона и отчаянной удали, пронеслась над толпой:

Ты скажи, скажи, братишка,

Где нам жизня хороша.

Пораскинь-ко ты умишком,

Хуже немец али вша…

Парни подняли австрийца на кулаках и бросили на землю. Топтать его мужики не дали.

— Оторвать ему башку — и в овраг, холуй, — сказал Вася Долгий и потряс над ним гармошкой. — За помещичий карман, сука, держишься? Тебе Вильгельм с Миколашкой дороже брата?!

Австриец на земле корчился и стонал, ожидая жестокой расправы.

— Скоро все наше будет, земля и воля, луга, пашня, леса и вся барская скотина! — кричал Вася над ним как заклинание. — За кого ты руку поднял, холуй?! Ты поднял руку за эксплуатирующего весь труждающийся народ смердящего гада…

И опять мужики топтать австрийца не дали. Его подняли и посадили на завалинку. Он был жалок, беспомощен и перепуган насмерть.

Вася поглядел в его сторону брезгливо и махнул на него рукой.

— Моя сестра тринадцатилетней девчонкой в барском пруде купалась, так управляющий ее застал и велел полчаса под водой держать, чтобы она запомнила, как барский пруд мутить. Откачали ее, но кликушей она стала на всю жизнь… Вообразите себе, братцы, могу я на барских холуев вполне равнодушно смотреть?!

Он пинком сдвинул австрийца с места. Тот молчаливо потер ушибленное бедро. Митя Костыль, уже вошедший во все интересы мужицкой жизни, загородил австрийца от толпы, сел с ним рядом и сказал:

— У меня брата австрийцы убили. И вот как это случилось. Ушел он в разведку. И вот сижу я у реки, покуриваю. Жду его. Вижу, по реке кто-то пробивается. Темно, я и говорю другу: «Федя! Враг какой-то пробивается, что ли?» Вскочил, черная груда на воде. Я хвать рукой — шерсть вроде. Спичку друг зажег, — я брата Ваньку держу за волосы. Лица нет, какое-то месиво, а одежда его. Ну, вытащили, помолились для приличия, зарыли в землю и пошли…

Все с напряжением молчали. Австриец с мучительным вниманием пробовал разобраться в смысле Митькиной речи.

— А только одно скажу: австрийского солдата тоже надо понять… И они проливали остатную кровь… И они из окопов не вылезали, а спроси его: чего ради, не знает, политически не подкован… Я три года в окопах мок, жил и чах. Теперь вот видите, — скрючившись на костылях и махнув обрубком в лохматом рукаве рубахи перед лицом стоявших, сказал он, — раньше был я, к примеру, столяр. Сижу на первой линии в окопе и думаю: вот, к примеру, против меня сидит австрийский плотник или, может, мужик серый — чужой, и должен я его убить. Должен я его с винтовкой, как зайца, караулить. Помню, только высунул он морду — бац, сразу смазал. Ну, а за какую его провинность, скажите на милость?! Ну за что я его, братцы, ухлопал?

Стояла свинцовая тишина. Австриец пожирал Митю овечьими кроткими умиленными глазами…

— Потом мы с ними уже брататься стали, хотя министры и недовольны. Бывало, как офицеры уйдут, — так мы вылезем из окопов и бежим друг к другу… Они нам сигары, мы им хлеб…

— Я — зольдат, — сказал австриец смело, — я нишево не знайт…

— Понял, — заулыбались бабы. — Жена-то есть ли? Живешь ли с бабой или холостой?

— Холестой… Три года холестой…

Бабы стали гадать…

— Жена есть, но три года он в разлуке.

— Нет у него жены, — определили девки. — Это он от грязи старообразный, а он не брился еще… Парень он…

Он прислушался, вдруг что-то сообразил и торопливо и радостно стал копошиться в зловонном гашнике брюк. Он разорвал заплату и вынул из-под нее в грязной бумажке завернутый портретик. Девки сгрудились, стали разглядывать. Там заснята была девушка в старомодной кофточке с вытаращенными глазами в напряженной позе. Руки ее лежали на коленях. Девки узнали в ней крестьянку, принялись оценивать ее достоинства и красоту лица. И решили, что она невеста. Австриец пояснил, что он обручен с ней, но не венчан…

— Так вот что, — сказала старая девка Фекла, — не видать тебе ее… Выкинь ее из головы… Войне конца-краю нет… Граждане, — сказала она, обращаясь ко всем, — вы его не трогайте… Я беру его в дом…

В то время обычным было делом среди шатающихся по деревням военнопленных застревать у приглянувшихся девок, вдов и солдаток и приживаться навсегда. Этот австриец не совсем понимал свою роль и только виновато улыбался девкам, которые расхваливали хозяйство своей подруги (самое ее хвалить духу не хватило, она была чрезмерно толста, веснушчата и перезрела).

— А ты полно, парень, иди! — они подталкивали австрийца к зардевшейся, как маков цвет, подруге. — Иди, не бойся. Справный ее дом, дом — полная чаша. Целый двор скотины. Доволен будешь. Приживешься и своей австриячки не захочешь…

Девки уже ухватили его за руку и боялись отпустить…

— Натерпелась в одиночестве-то, страсть, — зачастили бабы. — Счастье ей, вековушке, привалило…

Под общее ликование Фекла повела парня к дому, в котором остались только старики, — четверо парней были убиты.

Следует сказать, забегая вперед, что он так и прижился у нее и состарился уже в колхозе, этот австриец. Был он на все руки мастер, развел большую семью и положил основание на селе новой фамилии Австриякиных. А в то время он сыграл определенную и положительную роль в истории борьбы наших мужиков с графом Пашковым. Его переход к нашей девке в дом парализовал волю барских охранников — его товарищей. Они перестали мужиков преследовать, а те перестали их бояться. Наутро всем селом, кроме богатых мужиков, вышли пасти стадо в графские угодья. И пасли до вечера. Это было большим торжеством на селе.

Но торжество было преждевременным. Управляющий имением испросил черкесов у губернатора. Черкесы прискакали на конях, окружили стадо и передали Ерему в руки графского Малюты Скуратова. Управляющий, тот самый, который велел держать Васину сестренку под водой полчаса в назидание прочим смельчакам, был очень изобретателен на наказания. Он сам вышел из батраков, поднялся по лестнице усердного угодничества, унизительной лести и каменного жестокосердия к своим же и, как всегда в таких случаях бывает, добравшись до верха вожделенного благополучия лишь к концу жизни, готов был для его сохранения спускать шкуру с каждого, лишь бы приказал хозяин. При этом он пользовался всеми традициями стародавнего барства, унаследованными от застенков крепостнического быта.

Тем же вечером стало известно, что граф пригласил к себе нашего церковного старосту Онисима Крупнова. Про Онисима Крупнова говорили, что у него «денег куры не клюют», что он скупал чесоточных, изнуренных, полудохлых лошадей и продавал их в городе за коровятину. Когда царя свергли, он ходил с красным бантом на груди и повесил над лавочкой портрет Керенского. Портретами Керенского он снабжал всех бесплатно. И вот тут вдруг скрестились пути барина и Крупнова.

В конце XIX века дворянская ветвь Пашковых породила проповедника и основателя христианской секты евангелистов, вошедших в историю под названием «пашковцев». Основатель секты жил в Петербурге. Это был блестящий полковник, фантастически богатый человек, жуир и донжуан Григорий Александрович Пашков. Проведя свою жизнь в кутежах и неописуемом разврате, растратив под конец здоровье, он пришел к тому выводу, что и все пророки древности, и все мудрецы, и все историки, общественные деятели, реформисты и революционеры всех времен и национальностей ошибались в выборе средств для удовлетворения вопиющих нужд простого народа и для приведения его к полному счастью. Вот он это средство отыскал.

Вернувшись из Парижа в свое единственное имение в Нижегородской губернии, он принялся за издание евангелия со своими комментариями. Он нанял книгонош. Книгоноши стали разносить по избам сочинение графа «Путешествие пилигрима в небесную страну». Кроме графской прислуги, никто сочинение не приобрел.

Граф увидел себя как бы в фантастическом царстве чуждых ему и темных сил. В Париже он все понимал и ему были близки лицемерие и лесть высокопоставленных дам и остроумные великосветские хлыщи, и непонятно и страшно стало среди мужиков-кержаков… Этот твердый окающий волжский говор пугал его, а мерзкие выражения: «Ваше барское дело только пить да гулять, да гнуть нас в три погибели» — заставляли его вздрагивать даже тогда, когда он вспоминал их в своей кровати. Слова «свобода», «народ», «представительство» вызывали в нем судороги. Монархическая газета «Новое время», единственная газета, которую он считал порядочной и читал, и та казалась ему недостаточно ортодоксальной. Жизнь прошла, решил он, в сплошных заблуждениях. Он выглядел глубоким стариком, жил без семьи, без жены. Теперь, считал он, в остаток своих дней самой историей обречен на подвиг, чтобы спасать родину. Спасать от чего? От катастрофы. В чем он видел катастрофу? В том, что трону угрожает опасность, а стало быть, и всей России, а за ней и всей цивилизации мира, — таков был ход его мыслей.

Всех несогласных с ним он считал «красными злодеями». Перед портретом императора Николая горела у него неугасимая лампада, а всю прислугу свою заставлял он справлять, кроме обычных постов, еще постные дни в среду и пятницу. Думу он считал исчадием ада и про Милюкова говорил: «Этот богомерзкий профессор»…

Подобно всем отчаявшимся аристократам, он видел исцеление народа от «сатанизма» в восстановлении колеблемой социалистами любви к царю и православной церкви. Теперь во всем барском доме горели перед старинными иконами свечи, вся прислуга от повара до конюха молилась, и каждое утро в усадьбе за здоровье царя служили молебен. Прислуга из нашего села шепотом рассказывала родным: «Замаял граф на моленье, все лбы в земных поклонах раскровянили».

Из наших сельчан только попа, просвирню, Онисима Крупнова да Андрея Чадо считал он вполне благонадежными. В зимние короткие дни ходил граф в халате по большим комнатам огромного барского дома и поправлял перед иконами свечи, слушал страшную вьюгу за окнами, а осенью, когда барабанил дождь без умолку по крыше, он валялся на диване и вел с управляющим — верным своим слугой — разговор о зловредных настроениях на селе и о том, как же, наконец, восстановить «ослабнувший фетиш» — веру в царя и церковь. Теперь он и религиозный фанатизм раскольников наших считал богомерзким по той простой причине, что от него пахло мужицким своеволием. Все свое время граф теперь убивал на обдумывание нового сочинения: «О божественном происхождении власти венценосцев, о непререкаемой полноте ее и о безграничном ее величии». С неистощимым усердием принялся он переписываться со столичными монархистами. Слова «гибель», «разложение», «крах» все чаще употреблялись в письмах.

Революция в феврале и отречение царя от престола уложили его в постель. Известие о корниловском мятеже исцелило его. Он бодро встал с постели и со слезами на глазах целый день молился.

— Как десница божия всегда грозно карала тех, которые поднимали руку на венценосцев и вносили в жизнь смуту, огонь и меч, так она покарает всех и на этот раз, — прочитал граф всей собравшейся дворне после молебна цитату из своего сочинения.

Он оживился, восстановил свои связи в губернии, наладил информацию со столицей. К нему начали стекаться все, недовольные изменениями в стране: старые графини, спившиеся полковники, все, все, выброшенные в мусорную корзину истории, которую граф принимал за «подлинную Россию». Так основалось в этой усадьбе гнездо монархистов. Ему удобно было тут, на отшибе от села, в ста километрах от города, в глухих лесных трущобах… Кругом непроходимая чаща: волки, медведи, есть где спрятаться тому, кому это надо было.

То утро, когда граф пригласил Онисима Крупнова, он прежде чем принять его, посвятил разбору нового сочинения в кругу избранных своих друзей. Текстами из священного писания обосновывал граф божественное происхождение царской власти. Временное правительство называл «совещанием лукавых сил» и призывал народ ему не повиноваться, поднимать «крестовый поход» по всей Руси в пользу попранного престола. В сумрачной гостиной все гости были в сборе: беглые царские генералы, разорившиеся помещики, у которых уже разгромили усадьбы, столичные святоши, необузданные монархисты, жаждущие поворота истории вспять. Все они теперь собирались стаями, как волки в голодную зиму, и жались друг к другу. Отдельно ото всех, в углу, сидел тот, который ходил слепцом по деревням, выполняя какие-то таинственные задания каких-то таинственных центров, о чем никому он ничего не говорил. Даже граф не был посвящен в эти тайны. И никто больше ничего не знал, кроме того, что он участник корниловского мятежа и практик монархического движения и что он прибыл в губернию с очень важным поручением. Все благоговели перед ним, называли его «барон». И только на нем его солдатская потрепанная одежда никого не шокировала. Наоборот, она создавала вокруг него ореол подвижника и таинственной силы.

В этом зале, устланном коврами, с дубовыми массивными дверями, завешанными тяжелыми бархатными портьерами, с венецианскими окнами, с портретами по стенам губернаторов, жандармов, архиереев царила когда-то умопомрачительная роскошь. Сейчас все поблекло, посерело, позапылилось, и штофные обои, и портреты, и канделябры, и консоли — все поизносилось. Портреты важных господ в генеральских мундирах почернели. На обоях виднелись светлые пятна: видно, картины упали, и их назад не повесили. Все говорило о запущенности: и отсыревшие стены, и покоробленная мебель в мягких поистертых чехлах. В этом полумузейном зале жались сейчас к стенам фигуры беглой аристократии государства Российского. Больше всего тут было женщин в старомодных платьях, с претензиями на благородство и изысканный вкус. Девушка в черном бархатном платье с камеей на груди сидела подле хозяина и читала его рукопись. Сам автор следил за впечатлениями по лицам слушателей. Когда ему особенно нравился собственный оборот речи, он останавливал чтицу к говорил:

— А как, господа, убедительно ли сказано?

— Превосходно, — хором отзывались женщины, — очень остроумно, граф. Напоминает Жозефа де Местра.

По окончании чтения обменялись мнениями. Встал высокий толстый человек в широкой рясе. Он говорил, что граф прав: все спасение России в восстановлении истинно русских охранительных начал.

— Начала православия, самодержавия и народности составляют последний якорь нашего спасения и вернейший залог силы и величия нашего отечества.

Он произнес это торжественно, как на проповеди, и сел.

— Верноподданность — великая сила, ваше преосвященство, — сказал владыке старый генерал с сизым носом, сидящий по соседству, — напомню, ваше преосвященство, крылатую фразу писателя Кукольника: если прикажет государь, завтра буду акушером… А?

Наконец вспомнили, что не говорил еще таинственный посланец столицы, и все стали просить его высказаться насчет текущего момента…

Он сказал:

— Я, господа, дворянин и офицер. Я человек дела. Отчаянные болезни требуют отчаянных средств. Не речами и резолюциями разрешаются великие вопросы эпохи, а железом и кровью… сказал Бисмарк. Надо объединяться, пока озверелая солдатня и быдло пугачевцев не перерезали нас в постелях…

Вот в это время вошел слуга и доложил о прибытии Онисима Крупнова. Услышав, что это — мужик из села, дамы пожали плечами и многозначительно переглянулись. Некоторые высказали возмущение. Только один граф знал да его высокочтимый петербуржец, какой вес имел этот мужик на селе и как сейчас все благополучие графа и исход его дела зависели от мошны Онисима. Граф, оставшийся без денег, вынужденный содержать целую ораву гостей, будучи убежденным, что дубраву все равно мужики вырубят, решил продать ее Онисиму, который давно на нее охотился.

— Господа, — сказал граф. — Сейчас вы увидите грядущего хозяина сегодняшней России, мужика из села, у которого столько николаевских кредиток и керенок, что он может закупить сразу всю усадьбу… А чешется он пятерней и расписываться не умеет… Есть все данные полагать, что социалисты готовят его депутатом в Учредительное собрание по нашей области. Этому кулаку я должен с почтением жать руку и даже притворяться его другом… Придержите нервы…

— Париж стоит мессы, — сказал барон.

После этого с большим нетерпением ожидали хозяина сегодняшней России. Онисим Крупнов вошел в гостиную медленно и неуклюже, озираясь, хмурясь, осторожно опуская на ковры смазные сапоги. Сразу наполнил зал запахом дегтя и прелых портянок. Весь он был пыльный, пришел с гумна, и даже солома застряла в бороде. Он не знал, где и как стоять, и был как слон в стекольном магазине. Он снял картуз и сказал уверенно густым басом:

— Мир честной компании. Дамскому полу поклон на особицу. Ты звал меня, барин?

Граф сказал:

— Барином был мой отец вашему отцу, Анисим Лукич. А мы с вами на равной ноге — граждане свободной России. На равных правах.

Он подал Крупнову руку и усадил гостя на мягкий стул. Стул затрещал под ним. Онисим привстал, поглядел на бархатное сиденье, потрогал покосившийся стул и сказал:

— Это для деликатного пола. А что касаемо равных прав, барин, то это одна только прокламация. У тебя одного лесу в Заволжье тысячу десятин, а я за каждой палкой должен идти к тебе… да низко поклониться за свои-то кровные…

— Никто не виноват. Твое — есть твое, а мое — есть мое…

— Мое мной и заработано, — он показал руки, как грабли, — а другим всю жизнь манная с неба…

— Мне, например, отец оставил. Это тоже законное наследство.

Онисим усмехнулся.

— Хорошо, скажем, тебе отец оставил, отцу отец оставил, а первый-то в вашем роде каким манером сумел тысячу десятин отхватить?.. Вот в этом вся тайность… Ежели тысяча сельчан и деревца не имеют, а ваш отец один тысячу десятин имел, значит, и премудрость его одна — хапнул.

— Хапнул? — спросила девица. — Что может значить это слово?

— Присвоил, стало быть, общее… Не заработал, а объегорил ближнего, и ежели другой таким манером приобретенное тоже хапает, нет в этом никакого зазору и названье этому — вор у вора дубинку украл.

Все в ужасе молчали. У девицы выступили красные пятна на лице. У владыки мятежно вздымался живот. Дамы поедали Онисима лихорадочно воспаленными глазами. Один барон был спокоен…

— Отречемся от старого мира, отряхнем его прах с наших ног, — сказал он в тон Онисиму.

— Справедливо. Будьте в том уповательны. — Он поглядел на грязные свои сапоги с приставшими к рантам комьями засохшей глины. — Не преминем отряхнуть прах.

Владыка сказал:

— Основывать свое благосостояние на разрушении чужого — это противоречит заповеди господней. Помнишь: «Не укради». Пятая заповедь наша…

— Так какой же это грех — отнять наворованное? Это — только справедливость — покарать блудодея, чтобы было ему неповадно. — Онисим еще сильнее усмехнулся. — Я вот слышал тут за дверью, слуга-то меня не сразу пустил, как вы тут царя хвалили… Помазанник, самодержец и никаких гвоздей… Но там же, в той же самой книге сказано апостолом Павлом: «Несть бо власти, аще не от бога». Не о царях сказано, а о всякой власти, в том числе и о Временном правительстве… Значит, и президентская власть от бога… Так оно в других странах и признано. Вон какая штука, батюшка…

На мягких стульях зашелестели, зашевелились. Самый зажиточный и богобоязненный из сельчан отверг все аргументы еще не выпущенного в свет сочинения. Чтобы отвлечь гостя от предмета спора, барин стал говорить о посевах, о жатве, но было поздно — Онисима остановить уже было нельзя, в нем разбудили ярость кержацкого начетчика.

— Ежели бы республиканская власть не была от бога, не благословляли бы ее заграничные попы. Вот уже полсотни лет наши союзники французы живут без императора, а попы их благословляют. А папа римский тоже не соплями мазан, разбирается, что к чему, и он не перечит против президента…

— Папа римский — еретик! — враждебным тоном сказала девица.

— Антиресный получается разговор, — Онисим расхохотался. — Да ведь и вы, православные, нас, кержаков-староверов, еретиками считаете… Однако бог от нас не отступился. Вы, красавица, и бога-то себе барским союзником сделали, так уж будто у него другой заботы и нет, как оберегать крупное землевладение. А промежду прочим, скажи-ко мне, соколица, когда Адам пахал, а Ева пряла, где тогда барин был?

Он поглядел лихо на всех и расхохотался громко.

— О святая гильотина! О, если бы народ имел одну шею? — сказал барон по-французски.

— Как верно сказано, — подхватила дама, — лучшая из революций — это реставрация.

— Вот где убеждаешься, — заметила девица, — что человек начинается только с дворянина.

Не поняв их, конечно, и наперед уверенный в том, что над ним могут только иронизировать, Онисим продолжал:

— И выходит, что земледелец на земле у нас был, а о барине что-то не было слышно. Помещика дьявол на землю послал… Помещик — дьявольское наваждение… Он не от бога, — сказал он в сторону владыки. — Так выходит… И в священном писании нигде не сказано, что барина бог сотворил. Бог Адама сотворил, а он был мужиком, земледельцем. В поте лица своего добывал он пропитание… Значит, по всем статьям выходит, что барин-то от лукавого. Посланец демонских сил, житель преисподней. Эх, барин, барин! Давайте говорить начистоту! Ведь это только нам вы книжки про бога советуете читать, а ведь сами-то вы все, даю голову на отсечение, лютые безбожники… Вот, к примеру спросить, — сказано в писании: плодитесь и населяйте землю. Как ты завет этот исполнил? Где твоя жена? Где дети? Вся жизнь — сплошное блудодейство…

Он плюнул в сторону декольтированных дам. Женщины одна за другой стали выходить из комнаты. Онисим смутился и смолк.

— Я вас, Анисим Лукич, совсем не для богословских бесед пригласил. Вышло так глупо. Я хочу вам лес продать… Облюбованную вами дубраву, — сказал граф, тяжело дыша.

Онисим ответил серьезно:

— Охотников продавать именья теперь, барин, тьма-тьмущая. Только покупателей нету. Дураки вывелись…

— Отчего же? Ведь вы сами столько раз меня об этом просили. Сколько раз торговались и не сходились. Я — уступлю.

— Передумал я, барин. Да к тому же и министр юстиции запретил сделки по продаже недвижимого. Это уж мы точно знаем. И тебе это, барин, хорошо известно.

Барин был явно смущен. Ему было неловко перед Онисимом выставляться обманщиком.

— Все это так. Но ведь это решение министра несправедливое. Время, несомненно, поправит его…

— Пока время его поправляет, лес тысячу раз вырубят…

Вот чего боялся граф — твердого убеждения в этом самого Онисима. Значит, так и будет.

Графа передернуло. Теперь он совершенно определенно был убежден, что лес вырубят.

— Истек срок аренды земли, Анисим Лукич. Платить надо, Анисим Лукич.

— Не выйдет дело. Волостной комитет запретил нам платить аренду…

— Но ведь это — самоуправство.

— Народное право и зовется недаром.

— И никто на селе платить мне аренду не думает?

— Нет, никто.

— И ты?

— Это ты угадал. И я.

— Ну уж, если ты, Анисим Лукич, вместе с ними, тогда — что мне остается делать? Кричать караул.

— А ты, барин, слышал когда-нибудь, как мужик караул кричал?

— Да нет, не приходилось…

— А он века караул кричит… Так вот и мы твоего караула не хотим слушать… Стало быть, мы квиты.

Графу было стыдно перед приятелями. Он увел Онисима в кабинет и стал говорить с ним как с равным. Он почувствовал в нем подспудную силу ума.

— Во время французской революции одного священника хотели повесить на фонаре. Он спросил: «Будет ли вам, друзья, от этого светлее?» С подобным вопросом могу обратиться теперь к вам и я: будет ли вам, крестьяне, лучше, если мое именье завтра разграбит голытьба и пропьет его в кабаках?

— Не грабит народ, а берет, — сказал Онисим. — Это — разница. Меня секли в этих липовых аллеях…

Графа передернуло.

— Запомните, Анисим Лукич. Сегодня — меня, завтра — вас. Хватитесь, да поздно будет. Привыкнув не уважать собственность крупную, он не пощадит и мелкой. Многие яды являются лекарствами, но не надо забывать, что прямое их назначение отравлять. Социалисты отрицают всякую собственность… А в правительстве их становится все больше и больше…

— Наша партия крестьянскую собственность не трогает, барин. И щитом я тебе не стану, это уж прямо надо сказать…

— Это уж было много раз — попытка уничтожить собственность, — бормотал барин. — Но все кончалось грабежом и все начиналось с того же самого, с восстановления собственности, в том числе крупной… Революционные партии всплыли на поверхность жизни, как мусор, со старыми своими лозунгами: громить, тащить, разбойничать… Те, кто сейчас управляет страной, не умеют ничего делать, кроме революции. Несомненно, сколько бы ни менялось это правительство, оно обречено на гибель… Они научились только разрушать, созидание же требует острых талантов и навыков, которые целиком присущи только нам — землевладельцам. Я не отрицаю важности урегулирования аграрного вопроса в России. Несомненно, надо как-то удовлетворить тягу к земле нашего русского крестьянина, истинного земледельца. Но этот процесс длительный. Потребуются десятки лет на его изучение, подготовку, измежевание, разверстку, переселение, выселение и тому подобное. Что будет делать мужик, если, отняв у меня землю, он получит 10—20 десятин, не имея ни инвентаря, ни рабочего скота? Кто сейчас взялся за разрешение аграрного вопроса? Социалисты, люди, которые никогда не видели, как сеют рожь, убирают пшеницу, которые едва ли могут отличить пшеницу от риса. Мы присутствуем, Анисим Лукич, при кошмарном факте грызни, узкой, мелкой, злой тирании либеральных и социалистических партий, от которой мутится сознание масс и разжигаются их низменные инстинкты, могущие привести к гибели. То, что происходит сейчас, совершенно ужасно. То, что происходит сейчас, — это не социализм. Каждый норовит себе пригрести, не думая о целом, о родине, не желая даже знать, что мы ведем самую страшную войну с исконным русским врагом — немцем, что у нас есть еще общий интерес, который выше всех частных интересов. Этот общий интерес — наше отечество…

— Я вот что скажу тебе, барин. При закупоренном клапане лопаются котлы… При езде — гнилая упряжь рвется… Как ты красно ни говори, ни уговаривай, — котел, он взорвется… До свиданья, барин…

Такой конец лишил графа всякого спокойствия…

Положение стало ему казаться еще более отчаянным. Он не ожидал, что настроение Онисима Крупнова будет столь задето веянием времени. Что же можно в таком случае ожидать от прислуги, от батраков, от охраны поместья…

Он вошел в зал. Барон иронически улыбался.

— В этом кулаке больше здравого смысла и уменья защищать свое, чем в наших аристократах, граф. Мне он понравился. Такой не подведет в серьезном деле… И он наш будет со временем, когда нас с тобою истребят, а он всплывет наверх… Но сейчас он с ними, пока можно брать наше. А за свое бороться он будет еще отчаяннее, чем с нами борется… И он не будет смущаться океанами крови… Вот, граф, теперь, когда вы сами убедились, что мужик — слабая нам опора, я скажу вам прямо: только заговор — верный путь к наведению порядка. Иначе — Россия будет отброшена к доистории, к разбою кочующих шаек… Теперь только монархисты спасут Россию. Только они сумели организовать заговор.

— Зараза проникла глубоко, и я, барон, отчаиваюсь в успехе.

— Это еще не зараза. Социалисты с Керенским хвалятся в правительстве — лучшие лидеры партии, цвет интеллигенции… Дурачье! Власть — не кафедра в университете. Такое правительство — самое бездарное. Оно много и красиво говорит… Временное правительство — это еще не зараза… Зараза самая ядовитая только что распространяется… большевики… Ленин… Во всех деревнях, в которых я был, поднимается беднота… Самая паскудная шваль… Это инвалиды, бобыли, нищие… Это еще страшнее будет адвоката Керенского, хотя она вызвала Керенского к жизни. Это будет полный крах цивилизации… Тут и ваши сочинения не помогут…

Барон нарисовал свою картину гибели цивилизации…

— Что же делать? — спросил граф.

— Больше организации, меньше разговоров. Мы — временно возьмем власть в свои руки. Не удался Корнилов, есть Деникин…

— Я помню… редкий человек… Но он тоже не верит в то, что крестьянство может дать нам союзников…

— Мы — офицерство — решим исход дела… А вам только жертвовать всем… Именьем, лесами, деньгами, всем. Когда пожар, — разбитых стекол не считают… Нужна твердость, твердость и твердость…

— Они зарежут меня до тех пор, пока вы там где-то создаете организации…

— Я поеду в город. Вам пришлют черкесов. Жестоко расправляйтесь с населением. Проститесь со своей христианской поэзией, она делает вас смешным в глазах русского дворянства.

Граф дал слово все «отдать на алтарь отечества», «быть тверже» и ждать охраны из губернии.

Провожая барона, он сказал:

— Боже, спаси нас…

— Помните, граф, ходим по вулканам. Дворяне — одно из сильнейших орудий августейшего монарха… Твердость и твердость… А разве все было благополучно и в нашей среде? Может быть, все это произошло оттого, что вовремя не догадались повесить графа Толстого…

Барон уехал таким же неизвестным, каким он приезжал. С его отъездом стало графу еще страшнее. Он обошел усадьбу, и везде ему мерещилась измена.

Нетерпеливое ржание жеребцов на конюшнях, шелест травы, плеск воды, шарканье скребниц и щеток… Гремит железо уздечек о ясли, и слышится голос самодовольного конюха:

— Я тебе, упрямый дьявол, покажу чужое корыто. Вот я тебе покажу, шельма…

И в этом знакомом голосе конюха он уловил крупновские ноты…

Конюх вывел красавца жеребца. Жеребец взял приз в Москве, конюх им не нахвалится… Семен Коряга, пчеловод, давно облюбовавший жеребца, ходит вокруг него, восторженно гладит круп, шею, грудь и говорит:

— Плечо-то косое… Бабки изогнуты… Почка высока… Челюсти чересчур раздвинуты… Стати не призовые…

Он хает жеребца, потому что хочет его купить, пользуясь затруднением графа.

— Дурак, — говорит конюх. — Барин за матку его отвалил десять тысяч… золотом… А он хлеще матки… Если хочешь знать, на ней Распутин катался…

— Распутин на царице катался. — Смагин увидал барина и ехидно подмигнул конюху. — Святой старик, знал медок-сахарок…

Граф прошел в кухню.

Святоша Чадо, вхожий в усадьбу, чавкал в кухне над чашкой щей и говорил кухаркам:

— Легче малым ковшом исчерпать океан, нежели своим умом постичь неизреченную силу божию. Даже крестьянский стихотворец Алексей Васильевич Кольцов и тот перед тайной мира спасовал: «Подсеку ж я крылья дерзкому сомненью, прокляну усилья к тайнам провиденья. Ум наш не шагает мира за границу — наобум мешает с былью небылицу». Вот как. А они: царя долой… деревенская шантрапа… помещиков повесим…

Андрей Чадо, верный информатор деревенских событий, и тот стал графу неприятен. Так просто произносит он страшные слова.

В доме граф услышал разговор прислуги, убирающей спальню:

— Отец говорит — уходи домой. Громить будут усадьбу, и тебе влетит.

— Пустяки! Пусть графьев вешают. А мы тут при чем?!

Из зала доносился голос спорщиков-гостей:

— Некоторые горести не залечит никакой политический строй: страх смерти, болезнь, старость, неожиданные трагедии — потеря любимого существа, несчастная любовь.

Это цитировалось его сочинение «Тень уныния».

Вечером управляющий донес, что опять срублены деревья в лесу. Граф строго приказал поймать и привести хоть одного самовольного порубщика. Ночью привели к нему Егора Друнина.

— Вот, полюбуйтесь на него, ваше сиятельство, — сказал урядник. — Я ему говорю: барский лес пилить — это злодейство, а он: лес — народное достояние. Откуда-то набрался ученых слов. Все — демагоги…

Это выражение — «народное достояние» — вызывало у графа судороги. Маленький, обросший волосами мужичонка свирепо, исподлобья глядел на него. На бороде свисала запекшаяся капля крови.

— Ты его уже наказывал? — спросил граф у урядника.

— Раза два звезданул, ваше сиятельство. Это действительно: поучил немного… Не стерпел. Его убить мало, который раз попадается…

— Лес, как и прочее имущество, дорогой мой, покупают, а не крадут, — сказал тихо граф, сдерживая страх в себе и бурю негодования. — Это тебе известно?..

Егор шмыгнул носом и отвел глаза в сторону.

— Собственность священна и неприкосновенна, — продолжал граф. — Если я приду и твое заберу, что ты на это скажешь? Ну, отвечай?!

Егор молчал.

— У него взять нечего, ваше сиятельство, — сказал урядник, — форменная шантрапа. Одни драные девки по избе бродят. В избе ничего нет, а конюшник справный, новый, из вашего леса. А в конюшне одна коза… за конюшником — дубовые бревна… Я переписал. Двадцать пять. Он их уже обтесал и в сруб составил. Не иначе хочет и хату воздвигнуть новую… Такой мошенник, хоть сам с пуговицу… У, ты, идол!

Урядник стукнул его по лбу.

— Когда это он успел? Этого я в толк не возьму…

— Я дознался через верного человека — каждую ночь ездит, по два бревна в ночь возит. Ведь какая терпеливость. День пашет, ночью лес пилит, а когда спит — одному богу известно… Как насекомая… От него и пахнет насекомым…

Граф вдруг почувствовал запах перепрелого пота и мужичьих лаптей. Его начало тошнить… Слуга принес одеколон и воду… барина опрыскал. Граф в отдалении сел на кресло.

— А что же он агитировал? — спросил граф.

— Мне сказывали, такие речи вел: дескать, народ вроде как рыба-кит, зашевелился… Дескать, на спине у него никакой эксплуататор не удержится… Ведь вон куда хватил! А? Подумать, так страшно. Это главный смутьян на селе… Ему, ваше сиятельство, не токмо царь, ему и социалисты не нравятся… Он сам, видать, в государи-императоры метит… Стенька Разин… Позавчера иду по селу: сидит, с парнем судачит, увидел меня и дал деру. «Про что болтал?» — спрашиваю. Молчит. Но я дознался через верных людей. Болтал, ваше сиятельство, что помещиков никогда не было на свете, их царица Екатерина понаделала из своих любовников. Каждому полюбовнику, который ей угодил, раздавала крестьянские земли, вот тебе и помещики… А теперь им, говорит, капут приходит…

— Мерзавец! — крикнул граф и с размаху ударил Егора по щеке. — Вреднее ничего не придумать.

Егор пошатнулся и потер щеку…

— Говори, сукин сын!

Егор молчал, только потирал щеку.

— Бейте его! — закричал граф истерично. — До тех пор бейте, пока не назовет всех, кто с ним ворует… Убейте его до смерти, но узнайте… Боже мой, боже мой, какое испытание…

Он бегал по комнате и не слышал крика. Только глухие, методично раздававшиеся удары по чему-то мягкому… Когда удары прекратились, вошел урядник…

— Действительно, почти убили, — сказал он. — А звука не издал. Вот какая вредная насекомая. Позвольте, ваше сиятельство, рюмочку водки.

И они пошли к столу с закуской…

Наутро граф писал министру внутренних дел Церетели:

«Пользуясь царящей внутри анархией, бездействием Временного правительства, не дожидаясь Учредительного собрания, крестьяне-общинники путем насилия разрешают на местах аграрный вопрос, нагло посягая на священную собственность землевладельцев. Именья земельных собственников горят, расхищаются. В моем собственном именье крестьяне косят луга, травят посевы, рубят лес, угоняют скот. Крестьяне не платят аренду, не хотят вступать ни в какие законные сделки с землевладельцами. Разгон служащих, рабочих, военнопленных, уничтожение арендных договоров, захват земель, машин, скота — все это приведет сельское хозяйство к гибели. Ужасающая смута раздирает душу несчастной нашей родины, в пагубных эксцессах тонет свобода. Мы — землевладельцы — терпим правовые обиды, чинимые нам крестьянами-общинниками. Мы просим Временное правительство встать на защиту попранных наших прав, ибо из всех классов населения мы — землевладельцы — обречены нести всю тяжесть революции. Просим срочно прислать в наши места казаков, которые могли бы водворить порядок и внести успокоение в среду сельского населения, принять меры к восстановлению попранных наших прав.

Исполняющий обязанности председателя губернского союза земельных собственников —

Граф Г. А. Пашков

Июль 1917 г.»

Союз земельных собственников возник тотчас же после свержения царя по инициативе Родзянки в Екатеринославской губернии и быстро упрочился во многих губерниях России. Помещики отчаянно пытались спасти свое положение, используя и мелкособственнические интересы зажиточного крестьянства, в первую очередь кулаков и отрубников. Они их кое-где использовали как щит для ограждения своих интересов. Союзы рассылали декларации, листовки, призывающие помещиков к сплочению. Депутации союзов из областей осаждали министров просьбами и требованиями прекратить крестьянское самоуправство. Помещики даже пытались войти в местные крестьянские комитеты, чтобы создать опору реакции в деревне. Граф поддерживал тесную связь с другими союзами областей и центра и жил мыслью, что новый Корнилов скоро положит конец притязаниям революции. Управляющий каждодневно отправлял почту графа к верным людям. На этот раз он повез письмо графа Временному правительству сам… Но он не вернулся в усадьбу…

Граф потерял сон. Целыми ночами он бродил по комнатам своего дворца, болезненно прислушиваясь к звукам. В полуночь ему почудилась мужицкая речь. Граф вскочил и стал искать охрану — урядника. Урядник убежал черным ходом. Прислуги в доме тоже не оказалось. Двери дома были открыты. Граф почувствовал приближение конца. Он услышал мужицкие шаги на лестнице. Побежал будить гостей… Дрожащие дамы спросонья подняли визг.

— Господа, — сказал граф. — Умремте с честью. Достойная смерть лучше постыдной жизни.

Он услышал во внутренних покоях возню и смех.

— Мы с бабами не воюем, — послышался грубый мужицкий голос. На пороге показался лохматый Егор Ярунин.

— Вот он здесь, братцы, — сказал Егор и схватил графа за бороду.

— Ну, барин, мы пришли по твою душу…

Всю ночь горела усадьба. Мы глядели на нее издали, от села. Никто не произносил имен, причастных к пожару, хотя все знали их. Утром мы посетили пепелище.

В липовой аллее, на самой красивой липе, висел граф с управляющим вместе…

Загрузка...