Надзиратель открыл дверь камеры и толкнул Пранаса Стримаса вперед:
— Ну, пошел, морда!
Это он сделал тем же привычным и наскучившим движением, которое словно говорило: «Надоели вы мне до мозга костей. И конца вам не видно».
У Стримаса дрожали колени. Он шагнул через порог камеры, но голова закружилась, и он чуть не упал. Теперь он снова чувствовал острую боль в пояснице — его избили в охранке. Под левым глазом был синяк, на память об обыске в батрацкой Скардупяйского поместья… Попав из тюремного коридора в темную камеру, Стримас, как слепой, смотрел и ничего не различал. Под потолком было маленькое зарешеченное окошко. В камере сидело человек десять. Когда Стримас вошел, ни один из них не сказал ни слова — все с любопытством глядели на прибывшего.
Стримас сразу заметил, что здесь все-таки лучше, чем в девятом форту. Там он просидел как будто и недолго, но это была страшная дыра. За стенами разгар лета, а в форту даже в полдень темно, сыро, мокро. Цемент под ногами холодный, и даже в теплые летние ночи все стучали зубами — никак не удавалось заснуть на сыром прогнившем тюфяке. А эти бесконечные допросы! Они прямо-таки кишки выматывали, как говорили политзаключенные. Молоденький следователь то орал как сумасшедший, бил кулаком по столу, топал ногами, то сидел хмурый, в холодном бешенстве посасывая сигарету. Слова хорошего от него не услышишь, все только «подлец», «изменник родины», «выродок», как будто перед ним не простой человек, а отъявленный негодяй, вор и убийца. И эти допросы продолжались днем, ночью, утром, вечером — никто не мог сказать, какое было время суток.
Стримасу нечего было рассказывать следователю. Что он у могилы своего товарища говорил речь, что они пели революционную песню, — это знали все, кто был тогда на кладбище, а литературы в батрацкой не нашли. Кто их организовал? А ему откуда знать, кто их организовал? Кто из батраков состоит в коммунистической партии? А ему откуда знать? Ведь господин следователь сразу сказал, что все ему известно, — чего же время терять!
Ничего не выведав допросами, следователь передавал Стримаса своим ребятам, которые знали, как заставить заключенного говорить. Но он, упрямый человек, знал: «Нет, так вы ничего не добьетесь!» Чем больше бесились следователи и охранники, тем упрямее он становился. Он прекрасно понимал, что каждое неосторожное слово может повредить другим, и на пытках молчал, как земля. Только лежа на горстке прогнившей соломы, весь избитый и измученный, он тихо стонал, стиснув губы, изо рта у него сочилась кровь.
Теперь его перевели в тюрьму. Хуже всего, что Пранас еле на ногах держался. Казалось — сделает еще шаг и упадет, как сноп. Потом — он не знал, что это за люди.
— Что с тобой, отец? Чего так плохо выглядишь? — спросил наконец один из заключенных, и Стримас, подняв голову, увидел человека средних лет, который, как ему показалось, смотрел на него по-дружески, с сочувствием.
— Охранка? — спросил другой, показывая на синяк под глазом, и, не дождавшись ответа, добавил: — Ясно.
Стримас поискал глазами места.
— О, старый знакомый! — вдруг сказал молодой веселый парень со шрамом на лице, поднимаясь со своего места и протягивая Стримасу руку. — Вот уж не думал, что здесь придется встретиться! Ребята, это мой хороший знакомый, товарищ Стримас, батрак из Скардупяйского поместья.
Заключенные еще раз осмотрели Стримаса, а тот в свою очередь исподлобья взглянул на узнавшего его человека. Где он его видел? Где они встречались?.. Ах, боже мой, совсем выпало из головы — ведь это шофер, который приезжал с Карейвой в поместье! Стримас знал, что шофер арестован, но ему и в голову не пришло, что он может его встретить как раз здесь, в этой тюремной камере.
Стримас улыбнулся знакомому и с недоверием огляделся по сторонам, но Гедрюс его успокоил:
— Здесь все свои. Можешь чувствовать себя как дома. Давно арестовали?
— Мне что-то нездоровится… избили меня… Может, разрешите…
— Ну, садись, садись, — арестанты подвинулись, освобождая место на нарах.
Стримасу стало легче. По лицу Гедрюса он понял, что тот говорит правду, здесь только свои люди. И Стримас, с трудом устроившись на нарах, ответил на вопрос шофера:
— Две недели назад арестовали. А сегодня что? Четверг? Ну да, две недели, ночью с понедельника на вторник.
— Так ты не знаешь последних новостей с воли?
— Откуда ж мне знать? Меня прямо из форта привезли. А туда и комар не пролетит.
— Понятно, — сказал Йонас Гедрюс, — понятно.
Глаза Стримаса привыкали к полумраку. Теперь он уже видел и цементные стены, испещренные пятнами сырости, и поднятые к стенам нары, и висящую под потолком запыленную лампочку. Он видел своих новых соседей — людей разных возрастов, в одинаковой тюремной одежде, в таких же, как и у него, деревянных башмаках. Было очень жарко — камеру плохо проветривали.
Вдруг в коридоре загремели шаги. В дверях со скрипом повернулся ключ надзирателя.
— Опять с обыском! — сказал юноша, сидевший рядом со Стримасом. — Ну и идиоты! И чего они здесь ищут?
Дверь камеры отворилась. На пороге стояло несколько надзирателей. Начальник отделения, кривоногий толстяк с серым, опухшим лицом, похожий на набитый ватой мешок, открыл рот и неожиданно тонким-писклявым голосом заорал:
— Стройся! Смирно!
Заключенные не спеша построились. В дверях осталась стража, а в камеру вошли надзиратели. Они с шумом опускали вниз прикрепленные к стенам нары, ворочали и ощупывали тюфяки, поднимали с полки металлические кружки, звенели мисками, заглядывали под лавки.
Два надзирателя быстро, но внимательно, показывая хорошую выучку, произвели личный обыск — ощупывали одежду заключенных, выворачивали карманы. Они требовали расстегнуть ремни штанов, совали руки за штаны и пиджаки, требовали снять носки. Все это продолжалось около часа, и некоторые заключенные устали, тем более что поднялись тучи пыли с тюфяков и набитых соломой подушек и в камере стало еще более душно. Толстый начальник отделения чихал и ругался:
— Сгною в карцере, рыла, вы! Я вас научу порядку, скоты! Порублю вам морды на котлеты!
Люди стояли спокойно. Никто не хотел затевать перебранку с начальником отделения. Все уже давно привыкли к его ругани и придиркам. И все-таки один юноша не выдержал:
— Заткни глотку! Чего раскаркался, как ворон?
Начальник отделения поднял голову. Ему показалось, что он не расслышал. Но слова прозвучали так четко, что даже надзиратели окаменели, услышав такую наглость. Толстяк сделал своими короткими, кривыми ножками несколько шагов, остановился, его одутловатое лицо медленно залилось краской, и он запищал:
— Кто? Кто? Спрашиваю?
— Я, — ответил юноша.
Мутные, белесые глаза толстяка с налитыми кровью белками, мигая, смотрели на заключенного. И казалось, что будь это в его власти, он прикончил бы его на месте и бросил бы труп на съедение собакам.
— Похвально, братец. Похвально, что признаешься. Кто честно и добросовестно признается, — проговорил он не спеша, — тому и наказание меньше. Семь суток карцера, суп на третий день… Одеяло не брать, пальто не брать…
Обыск кончился. Дверь камеры затворилась. Заключенные вернулись на свои места.
Лица, еще минуту назад напряженные, суровые, теперь понемногу смягчались. На некоторых появилось даже что-то похожее на веселье. Здесь не было таких, кто не сидел в карцере, и то, что их товарищу угрожают карцером, никого не удивляло. Была и причина — «сопротивление словом начальнику отделения». А ведь не раз в карцер сажали даже ни в чем не провинившихся. Но причина веселья заключенных была совсем иная. Все очень боялись, чтобы не отобрали тайный, написанный от руки журнал, который уже два месяца ходил по политическим камерам и только вчера попал к ним. Перед приходом Стримаса лучший чтец камеры Каролис Карейва уже прочел им передовую, и, когда пригнали Стримаса, заключенные ее обсуждали. На обыске надзиратели просмотрели все книги, полученные из тюремной библиотеки, — библию, жития святых, сочинения Сметоны, все детективные романы. Журнал как сквозь землю провалился. И вдруг ловкий «почтальон» Эдвардас Гедрюс взмахнул руками, хлопнул себя по бокам, потом поднял ногу и из-под подметки башмака вытащил журнал. Когда он сумел устроить под башмаком тайник и как успел засунуть туда журнал, никто не заметил.
— Ну и хитрец! — смеялись заключенные. — Как тебе, Эдвардас, и в голову пришло?..
— Это уж мой фокус-покус. Видел цирк братьев Соломон.
После обыска в камере был ужасный беспорядок — тюфяки вывернуты, одеяла разбросаны, кружки и миски свалены в кучу. Заключенные принялись за дело, и спустя полчаса все снова было в порядке.
Заключенные снова заняли свои места. Эдвардас сел в углу у стены коридора, где его не могли видеть в глазок, положил на колени журнал и сказал:
— На чем мы остановились? Вот, я вам прочту стихи. Написала Мария Гирайте[14]. Стихи называются «Четырем»…
Стало так тихо, что было слышно, как где-то в коридоре гремят ключи надзирателей, скрипит дверь другой камеры, плачет женщина в соседнем корпусе.
Эдвардас откашлялся и начал чистым баритоном:
Поля снеговые в безмолвии стыли,
Когда четырех на расстрел выводили.
К деревьям веревками их привязали…
Надеялись те, что на смерть их послали:
— Как с ними расправимся мы, с четверыми, —
Задушим и дух революции с ними.
— Задушим и дух революции с ними, — повторил он.
Стримас думал: «Это о них, о четырех коммунарах. О Пожеле, Грейфенбергерисе…» Эдвардас читал очень медленно, повторяя некоторые строки. В камере все молчали, даже затаили дыхание.
И молвил один… И, смятеньем объяты,
Внимали словам его ночь и солдаты.
— Товарищи, смерть мы без страха встречаем,
За вас мы боролись, за вас умираем.
Друзья!.. — Но, от ярости лютой багровый,
Майор оборвал его на полуслове
И подал команду. Солдаты застыли
И молча винтовки из рук уронили.
Тогда, как палач, майор озверелый,
Схватив револьвер, пустил его в дело.
Лишь поле да серый рассвет услыхали,
Как люди труда за трудящихся пали[15].
Седой, с ввалившимися щеками заключенный («наверное, постарше меня», — подумал Стримас) сказал:
— Я хорошо помню то утро, когда их уводили на расстрел. С товарищем Пожелой мне довелось поработать на воле. Да, немало времени прошло — четырнадцать лет… И сколько наших за это время пало в неравной борьбе… А вот с каждым днем все новые борцы поднимаются. Все больше и больше. Не пропала даром пролитая кровь…
Заключенные притихли. Каждый думал о погибших товарищах, о себе, о борьбе, которая происходила там, за стенами тюрьмы. И каждый из них знал: если бы стены рухнули или вдруг открылась дверь, они снова окунулись бы в полную опасностей борьбу, смело отказывая себе во всем, пошли бы той дорогой, которой шли Каролис, Казис, Раполас…
Они жили здесь долго. Среди них были такие, которые, отбыв срок, уходили на волю, снова начинали работу. И через некоторое время, выслеженные охранкой, возвращались обратно: снова допросы, новое дело — и опять тюрьма. Были здесь и такие, кто просидел больше десяти лет. Товарищи на свободе, родные, знакомые — все казались очень далекими. Жизнь за стенами тюрьмы менялась. Ни пытки, ни издевательства надзирателей — ничто не могло сломить веру заключенных в завтрашний день и свободу Литвы. Они ни минуты не сомневались в том, что власть угнетателей падет, что они сами выйдут на свободу. В тюрьме у них был свой коллектив. Никто не сидел без работы. Вот безграмотный крестьянин из Бутримонской волости, уже четвертый год сидевший в тюрьме, научился читать и писать. Вот в тюрьму пришел Эдвардас Гедрюс, здесь он начал писать стихи, и часто вся камера хвалила его. Правда, во время обысков стихи погибали, попав в лапы надзирателей, но Эдвардас не переставал писать. Он писал на полях «Летувос айдас», на пустых страницах, вырванных из книг тюремной библиотеки, иногда прямо на дощатом столе, потом соскребая строки металлической ложкой. Молодой, бледный студент с остриженной головой говорил, перед тем как его увезли в Димитравский концлагерь, что он неплохо подготовлен к экзаменам по всему курсу юридического факультета. Тюрьма стала одним из тех университетов, которые против воли начальства воспитывали, просвещали, закаляли дух политзаключенных, готовили их к грядущим сражениям.
В окошко тюрьмы было видно только небо, крыши домов и голубовато-зеленое пятно деревьев на том берегу Немана. Это был мир, куда стремились мысли узников. В окно смотреть было запрещено. За это можно было угодить в карцер, более того — стража получила приказ стрелять в каждого, кто «глазеет из окна». Но соблазн был слишком велик, чтобы кто-нибудь от этого отказался. И поэтому, особенно под вечер, когда стража не могла видеть глядевших из мрака глаз, заключенные припадали к окну и смотрели, жадно вдыхая прохладный, чистый воздух приходящий от Немана через кусты и крыши домов.
Когда Пранас Стримас вечером разделся и товарищи по камере увидели его посиневшую, избитую спину, они освободили для него нары у окна, и он первую ночь после ареста был спокоен. Никто не пришел допрашивать. Товарищи по камере говорили с ним ласково и по-дружески, и он, положив руки под голову, открыв глаза, думал, что здесь можно будет отдохнуть и что среди хороших друзей не пропадешь. Он вспомнил батрацкую, Виракаса, врача Виткуса, которого он привозил для Виракене, и подумал. «Много еще хороших людей на свете».
Пранаса Стримаса беспокоила только одна мысль: как с Антанукасом? На обыске охранники заломили мальчику руки, он морщил свой побледневший лоб с черной прядью волос, но, сжав зубы, молчал. Нет, Антанукас, конечно, ничего не выдал, но где он? Может быть, его тоже арестовали и он сидит рядом в какой-нибудь камере? А может, он убежал от своих мучителей?
Заключенные легли, но долго не могли заснуть. В темноте можно было слышать, как беспокойно ворочается жемайтиец Миколюкас. Сегодня он получил письмо от сына — его жена в Кражяй умерла от чахотки, и сын писал, что она еще могла выжить, если бы деньги были на врача. Сухо кашлял Ваега — старый железнодорожник, уже лет десять скитавшийся по всем тюрьмам Литвы.
«Нет, с хорошими людьми не пропадешь», — засыпая, думал Стримас.