7

Художник Юргис Карейва очень любил Каунас, Даже в Париже, бродя по Лувру или по набережным Сены, он видел гору Витаутаса, переулки старых кварталов, и ему становилось тоскливо — вспоминал дом, Эляну, кафе Конрада, друзей, отца. Эляне он писал письма, спрашивал: «Ходишь ли ты на лыжах в долину Мицкевича? Скажи, зазеленели дубы на горе Витаутаса? Кто теперь по вечерам играет у Конрада в кости? Пришли мне вырезки об осенней художественной выставке». Его письма были суховаты — Эляна знала, что он боится сантиментов. И она писала ему длинные письма с массой смешных подробностей: как одеты в этом сезоне каунасские дамы, что слышно в университете, о чем говорил у отца профессор Межлайшкис, какая пьеса идет в театре и что говорит о ней публика. Она посылала Юргису газетные вырезки, и тот довольно часто ругал в своих письмах критиков, а иногда так крепко выражался о людях, занимающих высокие посты, что Эляна удивлялась, каким чудом письмо пропустила цензура. И Эляна тосковала по брату, хотя он был так не похож на нее. Ей нравилось, что он такой высокий, большой, с рано поседевшими висками, с крупной и красивой головой, спокойным лицом и такими же спокойными, добрыми глазами. Глаза у него действительно были большие и спокойные — еще в художественном училище приятель назвал их коровьими. В семье очень смеялись, когда Юргис, вернувшись из училища, за обедом рассказал о шутке своего друга.

В Каунасе у Юргиса было мало друзей, не много он их нашел и в Париже. Ему нравились одиночество, тишина, он не любил, чтобы ему мешали думать и работать, вставать и ложиться, когда ему удобнее, целыми часами сидеть в кафе за чашкой кофе, посасывая то и дело гаснущую трубку. Из Парижа он вернулся как будто еще больше ростом, но его характер нисколько не изменился, и он мог часами сидеть в комнате, где шли острые споры, и не сказать ни слова. Но если кто осмеливался прикоснуться к тому, что он считал дорогим и священным, Юргис Карейва сразу менялся, краснел, неожиданно легко вскакивал с места и начинал спорить. Этим он удивлял даже старых знакомых — все считали его тишайшим человеком.

Он любил свою работу, писал не спеша и не ожидая похвалы критиков. На втором этаже, в мансарде с покатым потолком, он устроил небольшое ателье, в котором проводил долгие часы, работая или рассматривая эскизы, репродукции картин старых мастеров, игру золотых бликов на шлеме воина у Рембрандта. Закинув удочку в реку или глухое озерцо, он мог с утра до ночи смотреть на краски пейзажа, на трепет ольхи над водой. Он мог часами рассматривать карнизы старого костела или в местечковом кабаке долго разглядывать лица крестьян, сидящих за пивом. Мир был для него только материалом для живописи, и, как страстный коллекционер, он собирал мелочь за мелочью, отсеивал их, выбирал самые ценные и переносил на холст, преломляя их сквозь призму своих вкусов и чувств.

Картины Юргиса Карейвы приносили их автору незначительный доход, и он жил скромно. «Художник должен жить как древний монах-отшельник. Художник — анахорет», — любил он говорить в компании друзей. А друзья шутили: «Юргис любит одиночество и долги». Это была правда. Ему, взрослому человеку, уже давно надо было стать на свои ноги — не обращаться же каждый день к отцу за деньгами, как гимназист просит на тетради или на шоколад! Он стал преподавать в художественном училище, вел уроки аккуратно, не пропуская ни одного, и ученики полюбили этого большого, неразговорчивого человека, выставлявшего очень мало картин, которые тем не менее удивляли знатоков своей оригинальностью, лиричностью темы, глубоко прочувствованным колоритом.

Теперь на его мольберте стояло новое полотно — «Каунас после дождя». Закуривая гаснущую трубку, Юргис пятился от мольберта, прищурив глаз, смотрел на полотно и, снова приближаясь, клал новый мазок — зеленый, как влажная листва каштанов, розовый, как отражение солнца на мокрых листьях, черный и блестящий, как асфальт. На полотне были маленькие домики, уютно поблескивали окна, к небу поднимались белые весенние свечи каштанов, все было пронизано светом. Он хотел влить в полотно всю свою любовь к родному городу, красота которого уже давно радовала его то покосившимся забором городского кладбища, то пламенеющим подсолнухом над калиткой, то благородной стеной древнего здания, то зеленью дубравы и золотом падающих листьев.

В этом одиночестве, в отшельничестве художника он хотел прожить всю жизнь. Он хотел вечно оставаться среди радостных красок и линий, среди игры солнечных лучей в листве, среди людей, которые сами просятся на полотно. Но, возвращаясь домой из веселого и беззаботного Парижа через Германию, он понял: в мире что-то не так. Он видел платформы, нагруженные пушками и пулеметами, под Бранденбургскими воротами гусиным шагом шли молодые парни с пугающе тупыми лицами. Он слышал вокруг разговоры о войне, о войне и снова о войне. Война кричала с газетных заголовков, протянувшихся через всю страницу, о ней вопили радиокомментаторы, о ней говорили люди на улице, в кафе, в училище. Сперва Юргису Карейве все это казалось нереальным и маловероятным. Можно ли представить разрушенный Лувр, превращенную в пепел Сорбонну, сгоревший десятиэтажный дом на Александерплац? Можно ли подумать, что тупые морды танков вынырнут на Елисейских полях, а бомбы разрушат арки и фонтаны, по ночам расцветающие всеми цветами радуги, разрушат позеленевшие от времени статуи, в которых воплотилась вечная мечта человека о красоте и любви?

И всюду, куда бы ни шел, где бы ни остановился, где бы ни был, тебя преследовала мысль, слова, шепот, крик все о том же. Эта навязчивая идея во сне и наяву преследовала миллионы людей. Многие годы. И не было дня, чтобы людей не давил непреодолимый страх, неясность будущего.

Началось… Два года назад сапоги гитлеровцев застучали по Рингу Вены. Вслед за тем они растоптали и загадили Чехию — золотистые камни Градчан, скалистые холмы, старые замки и зеленые сады. Гитлеровские танки катились по литовским деревням Клайпедского края, а корабли с пушками, нацеленными на Клайпеду, стояли у берегов, охраняя Гитлера — он прибыл взглянуть на улицы, с которых, сжав кулаки, со слезами на глазах, ушли литовцы. Юргис Карейва вспомнил, как, услышав по радио о передаче Клайпеды Гитлеру, отец бессильно опустился на стул и, глубоко втянув голову в плечи, глухо сказал:

— Мор надвигается… Hannibal ante portas[13].

Литва не спала всю ночь. В тысячах домов и изб люди сидели у радиоприемников, прижимали к ушам наушники детекторных аппаратов и ждали — остановятся или покатятся дальше? Пока что Гитлер удовлетворился этим куском — он вырвал у Литвы легкие… Становилось все очевиднее — не сегодня-завтра он захочет проглотить всю Литву. Не таясь он бряцал оружием, угрожая захватить весь мир, и каждому, кто не был слеп и не любил поддаваться иллюзиям, было ясно, что Гитлер выполняет все, о чем кричит в своих речах и пишет в газетах. Ранней осенью немецкие самолеты разбомбили Варшаву. Юргис Карейва смотрел на экран в «Форуме» и вздрагивал: на спокойные, мирные местечки Польши со свистом падали авиабомбы, по мостам через Вислу грохотали танки с крестами и тиграми, горели леса, и у незнакомой реки лежали разбитые телеги, мертвые лошади, люди. А диктатор Германии, беснуясь, вопил о все новых победах Германии, о непобедимости жестокой силы, хвастливо показывая на затянувший небо дым гигантских пожаров, на разрушенные фабрики и разбомбленные вокзалы, на уничтоженные и угоняемые в плен армии. Фильм, несомненно, был смонтирован специально для поднятия духа немцев и устрашения соседних государств, и вот в самом центре Каунаса тысячи людей смотрели на эти ужасы и дрожали при мысли, что́ ожидает эти зеленые сады, спокойные тенистые улицы со сверкающими витринами, асфальтом, опрятными домиками.

Через южную часть территории Литвы нагло летали немецкие самолеты. На полях Дзукии изредка садились подбитые польскими зенитчиками бомбовозы. Ночью над Сувалькией с ревом и свистом проносились немецкие самолеты. В Каунасе появились польские беженцы, передавали, что в кафе была певица Бандровска-Турска. Говорили об интернированных польских офицерах, требовавших от литовских властей, чтобы им дали денщиков для чистки сапог. Литовцы возмущались притязаниями беженцев из того государства, которое так недавно нагло прислало ультиматум. Но теперь гнев литовского народа уже спадал. Многие жалели беженцев и сочувствовали несчастьям польской нации. После нападения Германии на Польшу началась война с Англией и Францией, и Юргис Карейва думал: «Неужели правда, что в Сорбонне немцы устроят склад кованых сапог, а в Пантеоне уложат раненых?» Но ведь была линия Мажино, была Франция, все еще считавшая себя великим государством. Юргис Карейва любил Париж, любил Францию, и ему больно было думать, что на улицах этого прекрасного города останавливаются немецкие танки. А может, случится чудо? Может быть, французский народ покажет, как он любит свою прекрасную страну? Где теперь его приятели художники? Этот хромой провансалец Жак Тиссо, который рисовал стену Коммунаров и рассказывал о своем отце, погибшем у форта Дуомон? Где маленькая Жанна с пепельными кудрями, с зелеными глазами на детском лице? Юргис Карейва вспомнил свою комнатку на rue des Écoles, вечерние сумерки, он вспомнил прохладные руки Жанны на своей шее и ее слова, быстрые, беспорядочные, когда он укладывал свои чемоданы, собираясь в Литву:

— Жорж, я люблю тебя… Ты забудешь свою маленькую Жанну… Я тебя люблю: ты так не похож на нас, французов. Ты большой и серьезный… Ты мой маленький, хороший медвежонок…

Кажется, это было так давно, Жанна была его подругой, в тот вечер они долго сидели на скамейке у Нотр-Дам, а потом в серебряном тумане шли по набережной Сены, и Юргис думал: «Здесь ходили Роден и Ренуар…» Серебристо-сиреневый отсвет лежал на Сене и на домах вдоль набережной. А потом они опять вернулись в комнату, долго, не зажигая света, стояли в темноте, и когда им все-таки пришлось расстаться, Жанна не плакала, ее глаза были сухими, она только горячими руками лихорадочно ласкала его. Поезд уходил на восток, а Юргис все еще видел ее глаза, расширенные от беспокойства, и не знал, встретятся ли они еще когда-нибудь. И теперь, когда Юргис вспоминал о Франции, она являлась ему в образе маленькой Жанны: ведь Франция сейчас — как эта девушка со светлыми, сухими и полными ужаса глазами.

И вдруг новая весть заставила встрепенуться сердце каждого литовца. Удивительно радостная весть в эти невеселые годы! Вильнюс, узкие переулки и светлые башни которого Юргис видел еще в детстве, снова вернулся к Литве. Вильнюс вернула Литве страна, которую ненавидел Пятрас, которую ругали многие журналисты Каунаса, сидя за столиками в кафе Конрада, о которой с пеной у рта шептались в своих пышных и безвкусных салонах министры и дамы. Он помнит, как отец, потирая от радости руки, ходил по столовой и все повторял:

— Вот где благородное сердце, вот кто нас понял!.. А наша власть думала вернуть Вильнюс за гроши, которые все эти годы собирал Союз освобождения Вильнюса. Хотели вернуть город одними разговорами о том, что Вильнюс — столица Литвы и что мы разгромим поляков. И вот, пожалуйста — Вильнюс наш. Нашлись в мире люди, которые разгадали наше самое заветное желание…

Дома все были взволнованы, не находили себе места. Хотелось куда-то идти, делиться своей радостью с другими. Юргис помнит — Эляна прибежала из университета раскрасневшаяся, с сияющими глазами, в распахнутом легком сером пальто. Он помнит, как она взбежала по лестнице, даже не постучавшись, бросилась в его ателье, закричала:

— Юргис, бежим в город, говорят, будет демонстрация… — и стуча спортивными туфлями, понеслась по лестнице вниз.

Большие синие глаза радостно сияли на ее детском лице. Она поправила волосы в прихожей у зеркала — руки дрожали, волосы не хотели слушаться — и, схватив брата за руку, потащила его на улицу.

Когда они прибежали к Военному музею, садик и улица Донелайтиса были уже полны людей. Поверх голов, на возвышении, на фоне трехцветных знамен, они увидели оратора, известного фашиста, получившего в Германии звание доктора наук, — подвывая, он кричал о великом соседе, показавшем литовской нации благородство своей души.

— Почему он не говорит, что этот великий сосед — Советский Союз? — посмотрела на брата Эляна.

— У него, наверное, свои соображения, — многозначительно подмигнув, ответил шепотом брат. — Ты думаешь, его это радует? Наверное, хочет, чтобы ничто не изменилось…

— Но почему? Скажи почему?

— Будто тебе не ясно? — зашептал Юргис. — Думаешь, тем, кто здесь выступает, очень приятно признать, что им не удалось вернуть Вильнюс, а отдали его Литве те, которых они ненавидят как смертельных врагов?

Оратор, худой, долговязый, розоволицый господин в очках, в смокинге, размахивая длинными руками, закончил речь, и в толпе раздались голоса:

— Да здравствует Советский Союз, вернувший Литве Вильнюс! Валио Советскому Союзу!

Внезапно Юргис и Эляна услышали неподалеку довольно внятные слова:

— Разойдитесь, граждане, разойдитесь!

Они увидели очень высокого, улыбающегося полицейского с резиновой дубинкой в руке. Наверное, по приказу начальства полицейский старался как можно быстрее, как только закончится официальное торжество, разогнать публику, чтобы только, упаси бог, чего-нибудь не случилось.

— Да здравствует… — высоким голосом закричал тут же, рядом, пожилой рабочий, и они увидели, как полицейский сразу покраснел, с его лица сошла улыбочка и он уже без шуток схватил рабочего за шиворот:

— Вон, гадюка, отсюда, а то сразу в участок…

Рабочий полуобернулся, смерил глазами полицейского. На шее у него вздулись жилы, фуражка слетела с головы; задыхаясь, изо всех сил стараясь вырваться из лап полицейского, рабочий хрипел:

— Уймись, фараон! Не трожь! Не запретишь…

Вдруг толпа во дворике музея зашумела, заволновалась. Оратор исчез. Все хлынули назад, и Юргис с Эляной очутились у ворот садика. В толпе снова раздались возгласы в адрес Советского Союза. По улице Донелайтиса, мимо министерства иностранных дел, помчалась вооруженная конная полиция.

Эляна крепко держалась за рукав брата. Глаза ее горели. Ей было весело в этой толпе, и она думала, как были бы счастливы Каролис и Эдвардас, будь они здесь.

— Смотри, смотри! — Эляна сильнее прижалась к брату… — Видишь?

У ворот музея над головами людей на коротком древке поднялось красное знамя. Это было так неожиданно, что по толпе прокатилась волна радости и испуга. На том месте, где минуту назад появилось знамя, началась суматоха, раздались крики, знамя снова исчезло, и все еще стремительнее стали выбегать на улицу.

— Лучшие люди в тюрьмах, — сказал у самого уха Эляны какой-то голубоглазый парень. — Народ больше не потерпит… Пусть они не думают…

Юргис и Эляна очутились на улице и, увлекаемые потоком, вместе со всеми шли вперед, мимо собора, мимо удивленных домов, мимо деревьев на Лайсвес-аллее, а там, под горой Витаутаса, где кверху поднимается лестница парка, уже волновалась другая толпа. Вот они уже слились в одну, и поднялся непрерывный гул, словно весь Каунас пришел сегодня к дому Полпредства Советского Союза выразить свою радость и благодарность великой стране.

Но скоро в толпе поднялась суматоха — это появились стражи порядка. Они снова почувствовали себя хозяевами положения и лупили резиновыми дубинками демонстрантов по головам, выволакивали кого-то из толпы, втаскивали на грузовики и куда-то увозили. Из клубка человеческих тел вырвалась молодая женщина, по ее лицу текла кровь, рукав пальто был оторван, — она бежала к улице Тракай, а за ней гнался дородный полицейский. Кто-то подставил ему ногу, и полицейский упал на землю, захлебываясь литовскими и не литовскими проклятиями.

Юргис увидел Пятраса. Тот стоял поодаль от толпы и, сморщив переносицу, нервно курил сигарету, — казалось, происходящее касается и не касается его. Толпа начала расходиться, у проспекта Витаутаса выросла плотная стена полицейских, воздух гремел от свиста, воплей, угроз.

Увидев Юргиса и Эляну, Пятрас подошел к ним. Тускло улыбаясь побледневшими губами, он сдвинул на затылок светлую шляпу и сказал:

— Сборище хулиганов… Иду мимо, слышу — шум. Дай, думаю, посмотрю. Что ж, и вы любители этого рода развлечений — или случайно?

Лицо Эляны вдруг полыхнуло огнем.

— Не видел, что здесь происходит! — с возмущением воскликнула она. — Людей избивают! Там женщина вся в крови пробежала…

— Так им и надо, — холодно ответил Пятрас. — А чего они лезут? Коммунисты, конечно, все это использовали для своей пропаганды. Позор! Здесь я видел даже интеллигентов. Будь моя воля — снял бы им штаны и всыпал по двадцать горячих. Будут знать, как выражать радость и устраивать провокации!

— Провокации?! — с ужасом воскликнула Эляна. — Это полиция устраивает провокации!

— А что ж ей, стоять и смотреть, как безответственный элемент бушует на улицах? Дай им волю — они магазины начнут грабить и еще к твоему отцу придут бить окна. По-моему, полиция знает, что делает.

— Но ведь люди собрались, хотели поблагодарить за возвращение Вильнюса… Думаю, если бы не полиция… — забормотал Юргис.

— Поблагодарить? Это не их дело. Кому нужно, тот и поблагодарит. Для этого существует правительство. Да и вообще — никто их не просил Вильнюс отдавать…

— Как это? — совсем удивилась Эляна, уже не веря своим ушам. — Ведь столько лет… Еще в начальной школе нам говорили…

— Обошлись бы и так… Меньше хлопот. Ну, мне сюда, — Пятрас приподнял шляпу и повернул на улицу Донелайтиса.

— Эх, Литва, Литва! — сказал Юргис. — Придумают люди что-нибудь хорошее, от чистой души что-нибудь начнут — и сразу сверху резиновой дубинкой по головам хвать: «Сиди смирно, не высовывайся!» Глупо как-то…

— И мерзко. Правда, Юргис, мерзко? Да? — все еще волнуясь, говорила Эляна.

Дальше шли молча, каждый думал о своем, и только у лестницы, ведущей с улицы Тракай вверх, на гору, Эляна сказала:

— Я совсем не помню Вильнюс. Знаю только по рассказам отца, по школе. И странно — вчера мне приснилось, что и я в Вильнюсе, что вижу гору Гедимина, Нерис, башни.

— Он очень красив, наш Вильнюс, — ответил Юргис. — Как в тумане я вижу его улочки. Кажется, и теперь бы не заблудился. Знаешь, они напоминают мне старые улицы Парижа, Латинский квартал над Сеной, Пантеон. Такие же уютные, узкие, кривые. Арки над старинными переулками, тесные дворы, костелы… Кстати, на днях наши художники собираются ехать в Вильнюс. Ищут автобус. Будет экскурсия…

— И я, и я с тобой! — попросила Эляна. — Я так хочу… Хорошо? А Пятраса я никак не пойму. «Меньше хлопот…» Подумать только! Никакой радости! Что он за человек? Неужели у нас много таких, как он?

…Смутными образами возникали давно забытые улицы и переулки, по которым столько лет спустя он снова шел, на этот раз с Эляной. Были ветреные дни, и шумели и сгибались высокие осенние клены и липы у костела святой Анны, а хрупкие готические башенки казались фантастическими кружевами. В сумерках кончающегося дня они смотрели на воды Нерис, где отражался дворец в стиле барокко, а утро встретили на высоком холме Гедимина, откуда в алой дымке виднелись колокольни, башни и тысячи красных черепичных крыш древнего города. Они стояли у руин замка, и Эляна думала, что на этом месте Кейстут и Витовт когда-то зорко глядели на запад, откуда в Литву через вековые леса устремлялись закованные в латы полчища хищных крестоносцев. Потом они долго ходили по костелу Петра и Павла на Антакальнисе, и Юргиса восхищала работа старых мастеров, он любовался бесчисленными статуями, в движениях которых застыло течение веков, а лица до сих пор сохраняли радость и страдание, когда-то изваянные художником.

— Как здесь уютно! — шептала Эляна, когда они снова шагали по вымощенным красным кирпичом извилистым желтым улочкам старых кварталов, мимо старого здания университета с удивительно высокими, стройными тополями, прижавшимися к фасаду.

Юргис останавливался в переулках гетто, осматривал старые дворы с аркадами, вычурными балкончиками, карнизами, крышами, крытыми старинной черепицей. Словно удивляясь переменам, по улицам ходили жители Вильнюса. Кое-где еще грохотали советские танки, из люков смотрели красноармейцы, а под вечер у Острой Брамы собирались люди, шли монахи и ксендзы — очень много монахов и ксендзов. В костелах крестом лежали на земле молодые, интеллигентные на вид люди, и каунасцам все это казалось странным. Они снова вышли на Кафедральную площадь. Вечернее солнце озаряло громадное здание собора. За гигантскими колоннами виднелась осенняя зелень, уже позолоченная увяданием, и на каждом шагу ты видел, что здесь — твой дом, здесь руки твоих праотцев клали камень на камень, кирпич на кирпич, и в душе теплилась тихая радость.

— Надо было приехать сюда с мольбертом, — сказал Юргис, посматривая в сторону Антакальниса. — Посмотри, какой вечер.

Они стояли на берегу Нерис и за мостом видели уходящую вверх улицу, большое, похожее на замок здание, а над ним светилось осеннее вечернее небо, по-летнему теплое и прозрачное. Казалось, что здесь другой цвет неба, по-другому отражаются дома в реке, совсем по-другому под веслами лодок взрываются огненные брызги.

Они пробыли в Вильнюсе несколько дней и вернулись домой влюбленными в него. Они бредили улицами этого города, холмами, парками. И долго еще в глазах у Эляны стояли светлые башни Вильнюса, зеленый изгиб реки, каштаны и липы, белые колонны и ажурные ворота, которые манили вдаль, в фантастические края, как на картинах Чюрлениса.

…Это было в прошлом году. Люди любят повторять: «Как быстро летит время!» Вот уже 1940-й, скоро будет лето, а кругом все еще неспокойно, и покоя приходится искать в работе, только в любимой работе.

Юргис закурил погасшую трубку и, прищурив глаз, долго смотрел в окно, потом на свою картину. Кистью он взял с палитры новую краску и осторожно перенес ее на холст.

Загрузка...