33

Еще в ночь памятной перестрелки Доленга понял, что самое время удирать подальше, за Неман, в Дирвяляй, где он тоже когда-то работал управляющим у директора одного каунасского банка, Лёнгинаса Клиги. Конечно, было бы странно, если бы директор там сидел в такое время. Наверное, убежал, притаился вроде Карейвы, забился в щель, его и с фонарем не сыщешь. Не было сомнения, что и в Дирвяляй батраки успели создать свой комитет, а может, власть прислала комиссара и все только и ждут, когда можно будет землю делить. Значит, и там обстановка неблагоприятная. Это было совершенно ясно, но Дирвяляйское поместье манило Доленгу, как манит в бурю старого моряка знакомая тихая гавань. И вот Доленга шел ночью напрямик, через поля, по межам, мечтая об этой спокойной гавани и ругая сообщников, которые испугались первых трудностей и спрятались по домам. Зачем сидеть дома? Все равно их переловит по одному этот черт Виткус! Не хотел бы он попасть в его лапы или в когти старого знакомого, скардупяйского Стримаса. Все они — настоящие большевики, без ненависти думать не могут о приличных людях, таких, как Клига, Карейва, наконец, как он, Доленга… «Стримаса еще можно понять — он по нужде стал батраком, он ненавидит богатых, которые отняли у него землю, — но что нужно этому собачьему доктору? Чего носится со своими выборами, с политикой да еще револьвером размахивает? Ну, дудки, не у него одного есть револьвер! Настанет еще время — сведем счеты!» В этом не сомневался ни один из тех, кто собирался тогда у Ядвиги Струмбрене.

Ядвига Струмбрене… Ничего бабенка. Жить бы у нее еще полгода, если б не это несчастное происшествие. Когда он ночью прибежал из Скардупяй, Ядвига сразу его приняла. Ей Доленга показался героем, которого преследуют враги. Ядвига Струмбрене всегда была неравнодушна к романтике. С мужем, служащим маслобойни, очень прозаической личностью, она не могла ужиться, два года назад развелась и тосковала по новому герою, но в тусклом быте местечка Шиленай таких, к сожалению, не было. Сама она служила в канцелярии прогимназии, надеясь найти желанного героя среди педагогов. Но одни были женаты, другие за кем-нибудь ухаживали, третьи, наконец, просто не интересовались прелестями Ядвиги. И вот на горизонте неожиданно вынырнул Доленга.

Сейчас Доленга понял, что они вели себя слишком нагло. Они забыли, что настали другие времена. Правду говоря, он должен был сразу протестовать, когда Ядвига начала принимать у себя тех дураков — бородатого козла и толстяка красномордого. Оба они, правда, входили в союз шаулисов, но кого там не было, в этом союзе? Из всей компании, которая в тот злополучный вечер собралась в квартирке Ядвиги, один Алоизас Казакявичюс, учитель прогимназии, чего-то стоил. И радио слушает, и связи кое-какие у него есть — он поминал, что убежавшие в Германию литовцы, наверное, готовятся к решительному моменту. Этот Алоизас Казакявичюс явно был из правых, он поддерживал тесные связи с местным настоятелем и даже с каунасскими монахами, раза два упомянул какого-то отца Иеронимаса. Да, это парень с головой. Конечно, он и листовки писал. А сама Ядвига… Доленга ценил ее чисто женские свойства, а не политическую смекалку и такт. Вообще собираться у нее, когда большевики готовят свои выборы, было преступлением. Если борьбой против большевиков действительно руководит бывший начальник шаулисов Йовайша, как дал тогда понять Алоизас Казакявичюс, то он, узнав о происшествии, их не похвалит… Нет, нет, ясно как день, за такие дела не похвалит…

Уже рассвело. Далеко на юге неярко блеснула дымчатая лента Немана. Шел дождь, ноги Доленги скользили по траве, он опирался на вырезанную в кустах можжевеловую палку. На правом берегу Немана по дороге, несмотря на дождь, люди ехали голосовать в Вилькию. Вереницей тянулись телеги, украшенные ветками деревьев, цветами и красными транспарантами. Надписей нельзя было разобрать. Было слышно, как молодежь поет. «Чего они распелись, гады? — с бешенством подумал Доленга. — Чего так развеселились? Ведь Литвы больше нет, как говорит Алоизас Казакявичюс. А они, сволочи, радуются». Честно говоря, и ему, Доленге, Литва до сих пор мало была нужна. Ведь кто он, в сущности, такой? Мать была литовка, в Муснинкай у нее были домик, огород и корова. Отец говорил больше по-польски и хвастался аристократическим происхождением. Когда отец умер, Адомас окончил начальную школу и несколько лет служил у агронома в Стефановском поместье, присмотрелся к ведению хозяйства, и это ему понравилось. Агроном уехал, а помещица-полька ему, еще сравнительно молодому парню, поручила обязанности управляющего. И он справился с ними. Потом он очутился в другом конце Литвы — в Сувалькии, у Лёнгинаса Клиги, в Дирвяляйском поместье, и оттуда через несколько лет, не договорившись насчет жалованья, переселился в Скардупяй. Еще в Дирвяляй он записался в союз шаулисов. Соответствующие учреждения поручили ему тайно следить в Скардупяй за настроениями батраков — за это он получал месячное жалованье, хотя батраки, особенно Стримас, каким-то образом пронюхали об этом и возненавидели его. А при чем тут ненависть? Ведь должен быть порядок. Неужели можно позволить, чтобы батраки устроили настоящее коммунистическое гнездо, читали большевистские прокламации и объявляли стачки? Доленга успокоился, когда Стримас наконец очутился там, где давно было его место. Тогда и остальные прикусили язык. А теперь все летит вверх тормашками, Стримас на свободе, и ничего доброго от этого не жди.

Дождь усиливался, надо было искать крышу. День Доленга просидел в покинутом сеновале. Потом спустился к реке, нашел лодку и уже в сумерках, когда дождь утих, переправился на другую сторону. Еще оставалось около пяти километров, но теперь он шел по знакомым тропинкам и совсем повеселел, хотя и не знал, осталась ли на месте Аполлония. Возможно, что за эти несколько лет, пока он не был в Дирвяляй, Аполлония еще больше потолстела, но, надо полагать, все-таки не забыла ночей, проведенных с ним, с Доленгой. А может, завела другого? Может, куда-нибудь переехала? Разные сомнения начали омрачать Доленгу, но другого выхода не было, и часа через два, уже ночью, он подошел к Дирвяляйскому поместью. Наверное, вспомнив те поздние вечера, когда он сидел у Аполлонии и ел ее маринованные грибки, дьявольски вкусный винегрет, рольмопсы, запивая все это водкой «Тряёс дявинярёс» или доброй лимонной настойкой, Доленга вдруг почувствовал зверский голод. Ведь только утром он рискнул зайти в избушку бедняка, и старуха, оставшаяся дома (вся семья уехала в Вилькию голосовать), налила ему в глиняную миску кислого молока и дала горбушку хлеба. Больше он сегодня ничего не ел.

Наконец Доленга перелез через мокрый забор и очутился в знакомом саду Дирвяляйского поместья. Вот дорожка, которую под его присмотром батраки разбили, когда еще он здесь работал. Вот расщепленный грозой тополь — он помнил тот летний день, когда в тополь ударила молния. Среди деревьев показался белый маленький домик. Когда-то старый хозяин, живший в поместье до Лёнгинаса Клиги, устроил здесь кладовую, держал лопаты, грабли, лейки, садовые ножницы, вазоны для цветов. Клига сложил печку, пристроил кухоньку, вставил окна и поселил здесь свою родственницу Аполлонию, которая служила в поместье кухаркой.

К белому домику Доленга приближался с предосторожностями, прислушиваясь к каждому шороху. Честно говоря, Аполлония, если только она есть, не должна на него сердиться: он же тогда далеко уехал, переселился на другую сторону Немана, и лишь потому их дружба прервалась. Он обещал вернуться, и вот он возвращается — правда, при несколько странных обстоятельствах.

Он стоял у окошка домика, где была комнатка Аполлонии, и постучал по-старому — три коротких удара, — как он делал когда-то поздними вечерами. Никто не ответил. Он видел, что на окне висит вязаная занавеска и стоят горшки с комнатными цветами. Наверное, все те же флоксы. Он обошел домик кругом, прислушался к тишине сада, взглянул на проясняющееся небо, светлеющее в переплете деревьев, и вернулся к окну. Снова постучал по стеклу суставами пальцев, и на этот раз внутри что-то зашевелилось. В окне он увидел неясную белую тень. Открылась форточка, он услышал сонный голос:

— Кто там?

— Это я, Аполлония! Я, Адомас!

— Какой Адомас? Носит тут дьявол среди ночи!

— Не узнаешь, Аполлония? Я, твой Адомелис, к тебе вернулся… Помнишь, обещал ведь…

Голос за окном смолк. Наверное, Аполлония думала.

— Адомас? — спросила она, наверное все еще не веря своим ушам. — Адомас? Откуда ж ты?

— У меня беда, Аполлония. Беда к тебе пригнала. Открой дверь — расскажу.

Аполлония снова долго думала.

— Подожди, свечку зажгу, — наконец сказала она.

— Не надо, не зажигай, — зашептал Доленга. — Я — тайно. Меня никто не должен видеть.

— Ну, хорошо, иди к двери, — сказала Аполлония.

Адомас хотел было обнять Аполлонию на пороге домика, но не разобрался в темноте и наступил ей на шлепанец.

— О, Иисус Мария… — застонала Аполлония. — На мозоль…

— Не сердись, Аполлония, — сказал Доленга, целуя ее жирную, тяжелую руку. От Аполлонии пахло хорошим, ароматным мылом и теплой периной.

— Завесь окно, — зашептал он. — А потом зажги свечу.

Аполлония поставила на столик свечу, заперла на крючок дверь и, удивленно тараща сонные совиные глаза, села на краешке кровати против мокрого и грязного гостя, усевшегося на венский стул. Она была в папильотках, в полосатом халате, столь знакомом Доленге.

— Ну, Аполлония? — сказал наконец Доленга, беспокоясь, почему она ничего не говорит. — Не ждала меня, что ли?

— И ждала, и не ждала, — сказала она, увиливая от прямого ответа.

— А я, как видишь, вот и вернулся.

— Вижу, — ответила она одним словом.

— Ты не подумай, Аполлония, что я о тебе забыл, — сказал Доленга, почему-то роясь в карманах. — Ты у меня все в глазах стояла. Далеко жил, за Неманом, а бывало, кого только с той стороны встречу, так и спрашиваю, что слышно в Дирвяляй, и все о тебе думаю…

Он смотрел на Аполлонию. Нет, она еще не стара, ей, наверное, около сорока, но Доленга не ошибся, с того времени, как он ее не видел, она, уже и тогда кругленькая, теперь стала толстухой, и свеча освещала ее красное, жирное лицо с тройным подбородком, ее совиные синие глаза под светлыми, невидимыми бровями, громадную грудь и толстые, тяжелые руки. Одной рукой она подперла голову, и пальцы ее походили на жирные колбаски. Нет, нельзя сказать, что Аполлония особенно привлекательна. Нет, нет, ничего такого, что было у Ядвиги Струмбрене, в ней нет. Когда-то, пожалуй, и можно было с Аполлонией, пока Доленга не видел никого получше, но теперь… И все-таки, хотя и очень странно, его судьба, его будущее, может быть даже жизнь, теперь в руках этой женщины.

— Что мужчина, что пес — оба брешут. Не верю тебе, — четко сказала она низким голосом.

— Не веришь? Аполлония, как ты можешь не верить своему Адомелису? Помнишь, Аполлония, как мы тут вдвоем ночи напролет… Скажу тебе: никогда ни одна женщина…

Доленгу прошиб пот. Неужели она действительно изменилась, не верит в его слова? Неужели она его не спрячет? Но вот она встает, ищет ключ, открывает шкафчик и вынимает тарелку с куском дичи. На столик ставит масло, сыр, хлеб.

— Покушай, — говорит она. — Проголодался, наверное…

— Спасибо, дорогая, — Доленга не мог сдержаться и прямо рукой схватил ножку птицы. — Проголодался как пес. Понимаешь, вчера ночью меня чуть не подстрелили.

— Кто?

— Большевики, кто же еще! Они знают, что я им враг. Они костелы собираются разрушить, ксендзов всех зарежут, — он вспомнил, что Аполлония всегда была богобоязненной. — И Литву они упразднят, по-литовски запретят разговаривать, — намазывая хлеб маслом, рассказывал Доленга. — А выпить нечего? Бежал — во рту пересохло.

Аполлония вынула из шкафчика пузатую граненую бутылку и поставила на стол. Поставила две зеленые приземистые рюмки. «Все те же!» — просияв, подумал Доленга. Рюмки напомнили ему проведенные здесь вечера.

— А ты не выдумывай, — сказала Аполлония, наливая в рюмки какую-то настойку, — У нас на этой неделе было собрание. Все объяснили. И учитель говорил, и агроном, и из Каунаса приезжали. Не так страшен черт, как его малюют. Землю же людям дадут. И никаких костелов не будут разрушать, понятно?

— Землю! Землю! — передразнивал Аполлонию Доленга. — Чью землю будут давать? Пятраса Карейвы, Лёнгинаса Клиги и других. А Клига же твой родственник.

— Родственник! — зло сказала Аполлония. — За три года жалованье не плачено. Тоже мне родственник!

— А ну их! — сказал Доленга, стараясь не показать, как удивили его эти слова. — Выпьем, что ли? — Он поднял рюмку, и Аполлония увидела знакомый серебряный перстень с черепом. — А я вот буду бороться за свободу Литвы, — добавил он.

Крепкий напиток горячей струей пробежал по телу. Выпила и Аполлония, чокнувшись с ним, — это был добрый знак, он показывал, что Аполлония хоть и ворчит, но понемногу отходит.

— Может ли быть, — сказал Доленга, покончив с птицей и поглядывая на женщину, — может ли быть, Аполлония, что ты — с большевиками?

— Ни с большевиками я, ни с кем там еще, — ответила Аполлония. — Ничего они плохого не сделали, эти большевики.

— А я? Я же к тебе прибежал прятаться. Вот попаду в их лапы — кончена моя жизнь, Аполлония. Они меня к стенке поставят — и пиф-паф. Ясно? Не поцеремонятся…

— За что это они так с тобой, Адомелис? — уже помягче заговорила женщина, снова наливая рюмки. — Что ты им плохого сделал?

— Плохого? Ничего. Как будто только за плохое люди плохим воздают… То-то и есть, что за хорошее, а не за плохое. Я всегда ненавидел большевиков, еще при Сметоне. Шаулисом был. Вот и ненавидят меня, как патриота. А где господин Клига?

— А я откуда знаю, где этот подлец? — сказала женщина. — За три года жалованье не плачено. Наверное, в Пруссию удрал, а может, в Каунасе шляется, бог его знает.

«Странное дело, — подумал Доленга, — я решил произвести впечатление на эту дуру, рассказывая о жестокостях большевиков, а у нее, видите ли, свои философии. И Клигу ненавидит. Раньше ни слова против него не говорила… Известно — боялась, а теперь, видите ли, никого не боится, свободу почувствовала».

— Послушай, Аполлония, как ты думаешь устроиться, если господина Клиги не будет, а? — спросил Доленга, выпив еще рюмку.

— Я-то не пропаду, — сказала Аполлония. — Дело же знаю. Мне уже предлагали место в ресторане в Вилкавишкисе. И в Кудиркос Науместисе место есть. Не пропаду.

— А знаешь, Аполлония, хочешь или не хочешь, мне обязательно надо у тебя пожить. Может, месяц, а может, и два — не знаю. Меня теперь разыскивают. Если найдут…

— Живи, коли хочешь, — сказала Аполлония. — Поселись вон в той комнатке. Туда никто из чужих не ходит.

— Послушай, Аполлония, — сказал Доленга, снова хватая ее большую, жирную руку. — А как с радио? У тебя, кажется, был, помнишь, такой аппаратик, с наушниками?

— Радио у меня есть, — ответила Аполлония. — И прошлым вечером слушала — очень красиво пел какой-то артист. Как раз и батареи новые мне привезли. Знаешь, Йонас Валинчюс — он у нас в поместье на все руки мастер.

— Отлично, — сказал Доленга, целуя руки Аполлонии. — Очень хорошо. Понимаешь, мне важно знать, что делается на свете. Ведь будет война, слыхала?

— Люди всяко говорят, а я не верю — и все, — сказала Аполлония. — Кто тут у нас будет воевать? Воевать — воюют, только не у нас.

— Кто будет воевать? — усмехнулся Доленга. — Гитлер будет воевать. Он выгонит отсюда большевиков, и снова будет по-старому.

Аполлония недоверчиво посмотрела на Доленгу.

— У нас люди войны не ждут, — сказала она. — Зачем эта война? Теперь людям будет легче жить.

«Снова за свое! — думал Доленга. — Странная баба, ей-богу… Однако не стоит с ней ссориться».

— Ну, так я тебе постелю там, в той комнатке, на кушетке, — сказала Аполлония и зевнула.

— Нет, нет, Аполлония, — сказал Доленга, — ты уж не беспокойся. Я так к тебе спешил… Ты ведь не забывала своего Адомелиса?

И, обняв широкие плечи Аполлонии, он поцеловал ее. Аполлония не сопротивлялась. Потом он задул свечу.

Адомас Доленга жил у Аполлонии в свое удовольствие. Целыми днями он спал, ел цыплят, пил чай, свежее молоко и недели через две стал грузным и сонным. Чувства Аполлонии, не было никакого сомнения, снова возродились, и она, как видно, делала все, чтобы только ее Адомелис был доволен и никуда больше не убегал. Лежа на кушетке во второй комнате, которую Аполлония, уходя из дому, запирала на ключ, целыми днями он слушал радио. Приемник, правда, был очень плохой. Доленга слышал почти один только Каунас. Музыка помогала убивать время и, как он говорил, успокаивала нервы, но известия его не радовали. Из Каунаса много передавали о Народном Сейме, о демонстрациях, он узнал, что его враг Пранас Стримас заседает в Каунасском театре; потом говорили о Москве, о сессии и все чаще — о разделе земли. На Западе шла война, но о войне в Литве ничего не было слышно. И это иногда прямо-таки бесило Доленгу.

Гнуснее всего, что он был отрезан от всего мира. Он знал, что в Литве, несомненно, даже совсем недалеко, может быть тут же, в Дирвяляйском поместье или окрестных деревеньках, есть враги новой власти, которые теперь сидят тихо и выжидают, пока смогут выйти на дневной свет и предъявить счет кому полагается. Доленга не сомневался, что это время приближается, но ему становилось все тяжелее ждать. Если бы он мог связаться хоть с таким умным человеком, как Алоизас Казакявичюс (если тот еще не попал в руки большевиков), было бы совсем иначе. Тогда сразу бы узнал, что делать, и эта сытая, но нудная жизнь кончилась бы. Ведь правда, он живет, как в тюрьме. Аполлония даже его горшок сама во двор выносит. Он уже совсем отвык ходить — в комнатке так мало места. Правда, Аполлония изменилась в лучшую сторону. Ежедневная пропаганда Адомаса делала свое, Аполлония наконец убедилась, что большевики — звери. Если они хотят поймать и расстрелять ее Адомелиса, это действительно страшно, страшнее всего, и она не может их любить, хотя они разделят поместья и совершат другие добрые дела для простых людей, как тогда рассказывали на собрании.

Наконец и жизнь в запертой комнате, и цыплята, и ласки Аполлонии так надоели Доленге, что он все чаще подумывал о побеге. Может быть, лучше всего унести ноги куда-нибудь в Вильнюсский край? Но куда? В Муснинкай мать все еще была жива, но туда его не влекло — мать жила с огорода и коровы, а он уже привык к жизни получше. Там найдется несколько друзей детства, только связи давно порвались, и вряд ли можно их наладить заново. Чего доброго, беднота в Муснинкай тоже поддерживает большевиков. Даже наверняка поддерживает, — почему бы им не поддерживать? Еще меньше привлекало Доленгу его старое место службы — там ведь тоже, конечно, собираются делить поместье, а хозяйка, как он слышал, умерла еще в прошлом году. Друзей там у него не было, батраки его не любили, потому что он, хоть и был тогда еще совсем молодым, чтобы угодить помещице, заставлял их работать как полагается.

Нет, нет, все пути отрезаны, надо подумать, как на долгое время устроиться в этих местах. Во-первых, ему нужно наладить связь с кем-то из здешних деятелей подполья — с Йовайшей, с Казакявичюсом, с отцом Иеронимасом. Но увы, только Казакявичюса он знал ближе, и то в последнее время, когда жил у Струмбрене. Однако ведь Йовайша должен был его помнить — он не раз бывал в Скардупяй, даже продал мерина Пятрасу Карейве. Доленга несколько раз возил из Скардупяй лен на его фабрику. Наконец, Йовайша может его помнить по союзу шаулисов. Конечно, это человек совсем иного склада, чем Пятрас Карейва. В нем нет ничего барского. Но Йовайша сразу понравился Доленге: изворотлив как уж, и, наверное, дьявольски хитер. А выглядел он, как помнит Доленга, совсем молодым, хотя, как рассказывали, уже отслужил в армии и поработал в полиции начальником участка. Когда-то он или, точнее говоря, его отец имел у Немана среднее хозяйство — около двадцати га. Сын докупил еще столько же, потом приобрел у Соломонскиса фабрику, а недавно и электростанция в Шиленай перешла в его руки. В последнее время он стал начальником шаулисов всего округа. Особенно он выдвинулся, как говорили, после того, когда его превосходительство президент республики, путешествуя по Литве, остановился и изволил отобедать в его хозяйстве, на самом берегу Немана, хотя тут же, рядом, было и местечко Вилькия. Ходили слухи, что Йовайша при нужде ехал прямо в Каунас к Сметоне и, играя с ним в карты, обсуждал различные дела.

Через Аполлонию Доленга старался собрать необходимые сведения. Но все они были невеселые. Он узнал, что после той ночи арестовали Ядвигу Струмбрене. Веселее стало, когда Аполлония ему сообщила, что его помощник по Скардупяй Зупкус удрал из бани, в которой его заперли, и все говорили, что его выпустил Деренчюс-кузнец, плохо ладивший с большевиками. На допросе Деренчюс, говорят, ни в чем не признался, и его отпустили, но все-таки Зупкус на свободе, и это уже доброе предзнаменование. Правда, у этого растяпы ум как у курицы, Доленга никогда его особенно не ценил, но все-таки лучше, что он убежал. Доленга узнал, что сразу после выборов посадили владельца магазина и этого красномордого толстяка. Можно было ожидать, что они выдадут и Казакявичюса, но оказалось, что тот еще ходил на свободе, — как видно, арестованные держали язык за зубами. Не зря Казакявичюс сразу, очутившись у Ядвиги Струмбрене, взял руководство в свои руки и заявил, что каждый, кто выдаст любую тайну — фамилию участника, или то, о чем говорили, или вообще что-нибудь, того ждет смерть. Он упомянул и Гитлера, который ввел в Германии хорошую дисциплину. Эти слова, как видно, были не лишними.

Никто не знал, где Йовайша, но даже Аполлония была уверена, что он где-нибудь здесь, неподалеку. Она получила от Доленги задание — обязательно узнать об Йовайше побольше и, если только будет возможно, его одного проинформировать, что Доленга жив и готов бороться за родину и очень хочет увидеться с Йовайшей, но никоим образом никому не говорить, где он, Доленга, прячется. И Доленга обрадовался и испугался, когда Аполлония ему сообщила, что Йовайша в субботу поздним вечером будет его ждать в Лепалотай, у Раугалиса. Она подала Доленге записку, написанную карандашом малограмотным почерком на листке от школьной тетради. Там говорилось, что надо верить словам подательницы записки. Записка была подписана: «Ванагас». Это была кличка, которую получил Зупкус еще в сметоновской охранке. Доленга обрадовался: значит, Зупкус о нем не забыл! О свидании он сообщал очень хитро: не упоминал в записке фамилии, местности, дат — все это Аполлония сообщила на словах.

— Ты его видела? — обрадованно спрыгнул с кушетки Доленга.

— Видела, — ответила Аполлония.

— Где?

— Запрещено говорить.

— Даже мне?

— Даже тебе запретили. Если кому скажу, сказали — пристрелят. Понимаешь? Божье наказание мне с вами!

— Доброе дело делаешь, Аполлония. Родину спасаешь. Мы за родину боремся.

— Чтоб только беды на свою и мою голову не накликали, — ответила Аполлония, с подозрением всматриваясь в Адомаса.

— Спасибо тебе, Аполлония! Век не забуду… Ей-богу, — и Адомас, потянув Аполлонию за руку, усадил ее рядом на кушетку. Она надоела Доленге до черта, охотно бы он ее послал куда-нибудь. Но он погладил ее волосы и сказал: — А когда снова будет наша власть, когда мы большевиков отсюда выгоним, тут мы и поженимся, Аполлония… и уедем отсюда… Откроем магазин или столовую… Вот увидишь…

Аполлония ничего не ответила. Уже не в первый раз Доленга говорил с ней об этом, еще тогда, когда она была помоложе, а он жил в Дирвяляйском поместье. Хоть ей и трудно было поверить его словам, но она словно ожила, даже щеки у нее порозовели, и, посмотрев на Доленгу, она сказала:

— А тебе, Адомелис, лучше бы у меня сидеть и не вмешиваться… Так мне неспокойно, иную ночь все ворочаюсь, никак не засну… Бог знает, что еще будет…

— Нет, нет, Аполлония, без этого я не могу жить.

…Лепалотай находились за Неманом. Доленга хорошо знал усадьбу Раугалисов. Уже почти в сумерках он переправился с каким-то пареньком на ту сторону на лодке. Наверное, Доленга выглядел опрятно, — Аполлония вычистила и отутюжила его одежду, утром он побрился, — и парень, внимательно рассмотрев его в вечерних сумерках, сказал:

— Простите, это вы будете новый скардупяйский учитель?

— А что?

— Моя сестренка пойдет в Скардупяй.

— Да, да, братец, угадал, — ответил Доленга.

— И пешком все ходите?

— А что? Мне недалеко. Из Каунаса приехал на пароходе, был еще у родных за Неманом — вот и задержался.

— Ясно, — ответил паренек, и его лодка скользнула на низкий песчаный берег.

Выбравшись из лодки, Доленга спросил паренька:

— А лодку здесь оставляешь?

— Здесь, а где еще?

— Смотри украдут.

— Нет, — ответил паренек, — кто тут будет красть?

— Ну бывай здоров. А как сестренку звать?

— Аушряле, — ответил паренек.

— Хорошо, пускай приходит в школу.

Ночь была темная, дул холодный ветер, и Доленга подошел к дому Раугалиса в такое время, которое можно было назвать поздним вечером. Когда он подошел к калитке, в темноте раздался тихий, но строгий окрик:

— Стой! Куда идешь?

— Пригласили, — ответил Доленга.

Часовой ничего не сказал. В темноте показался другой человек и бросил:

— А, знакомый… За мной!

Они миновали сад. В деревьях шумел ветер, где-то неподалеку закаркала ворона. Доленга увидел неяркий и холодный плеск воды в пруде. За садом был двор, и спутник Доленги через него направился к жилому дому.

— За мной! — повторил он, повернувшись к нему. Доленга остановился, вдруг почувствовав нужду.

— Подожди, я сейчас…

У дверей избы стоял еще один часовой. Он, наверное, узнал спутника Доленги и пропустил их. Дверь отворилась, Доленга вошел в просторную избу с занавешенными окнами, увидел за столом и на скамьях с десяток человек и сразу узнал Йовайшу, стоявшего в конце стола. Только теперь Йовайша был не в форме шаулисов, а в простом гражданском костюме и казался очень бледным, а на усталом лице мрачно сверкали глаза. Узнал Доленга также двоих сыновей Раугалиса, Казакявичюса, Деренчюса из Скардупяй и двух бывших полицейских местечка Шиленай в штатском. Вначале он не заметил Зупкуса, который сидел на конце скамьи, в тени.

— Садитесь, — сказал Йовайша, увидев вошедшего, и его голос прозвучал как команда.

Доленга хотел поздороваться со знакомыми, но понял, что это не к месту, и сел на скамью рядом с Зупкусом.

— Наше собрание, как и все, что мы делаем, является военной тайной, — резко сказал Йовайша. Наверное, он только начинал речь. — Помните, что болтливость, неосторожность — самые большие наши враги. За разглашение тайны, даже самой незначительной, которое может нам повредить, мы будем карать смертью.

В избе молчали. Доленга вздрогнул, по спине пробежали мурашки. Нет сомнения, что этот человек, если будет нужно, выполнит свою угрозу, не моргнув глазом.

— Наше положение ясно, — говорил Йовайша, опустив глаза вниз, словно читая невидимый документ, лежащий на столе. — Мы будем бороться против власти большевиков до победы. Наша борьба была бы бессмысленной, и я первый приказал бы ее прекратить, если бы у нас не было надежды на выигрыш. Вождь нации, как вам известно, отступил из Литвы, — сказал он тихо, с особым уважением. — Я уверен, что за рубежом он сидит не просто так — он будет организовывать борьбу за свободу Литвы. За границей, особенно в Германии, в настоящий момент немало наших братьев. У нас есть сведения, что они организуются, учатся владеть оружием. В решающий момент они вступят в борьбу вместе с нами.

Доленга наконец улучил минуту и пожал Зупкусу руку. Тот явно обрадовался, увидев своего старого друга. Заметив, Что Деренчюс и старший сын Раугалиса курят, он вынул пачку папирос и предложил Доленге. Доленга с удовольствием затянулся.

Увидев вспышку спички, Йовайша поднял глаза, но ничего не сказал курильщикам.

— Всеми способами мы должны собирать оружие и прятать его от вражеского глаза, — продолжал он. — Могу вам сказать, что усилия наших единомышленников, кажется, скоро увенчаются успехом и мы организуем доставку оружия из-за границы. Мы должны бодрствовать и ждать решающего момента. Какой это момент? Теперь уже ясно, что Гитлер раньше или позже начнет войну против большевиков. Когда это произойдет? Это тайна, которую мы узнаем, когда будет нужно. День падения большевиков станет днем нашей свободы. И мы должны готовиться к нему.

Два десятка глаз смотрели на Йовайшу как на пророка.

— А как же готовиться? — спросил старший сын Раугалиса.

Не поднимая глаз и не изменяя голоса, Йовайша сказал:

— Кто только может, должен жить явно, не прячась. Например, как мне кажется, господину Казакявичюсу или Раугалисам, которых никто не трогает, прятаться не стоит. Другое положение с теми, у кого есть серьезные причины уходить в подполье. Я имею в виду Доленгу, Зупкуса, наконец, себя. Нам угрожает прямая опасность, мы не можем появляться на виду у всех. Как готовиться? Поддерживать связь с руководством. Вызывать в нации настроения, враждебные большевизму. Объяснять, что большевики разрушат наше хозяйство, ограбят страну, уничтожат веру, запретят наш родной язык. Землю они теперь отнимают у богатых и дают бедным. Надо объяснять нации, что все отнимут у всех, что придется есть похлебку из общего котла.

— А это правда? — спросил кто-то, и, повернув голову, Доленга заметил, что это младший сын Раугалиса.

— Когда говорю я, — явно нервничая, сказал Йовайша, — прошу меня не перебивать. Могу вам сказать, что большевики готовят Литве погибель. Вот что важно. Все пригодится для борьбы с ними, во что только поверят наши люди. Вы должны учиться пропаганде у доктора Геббельса. Вам ясно? Все средства хороши, если только они приносят пользу.

«Хорошо говорит, дьявол, — подумал Доленга. — И все правда. Нечего с ними цацкаться…»

— Сталкиваясь с людьми, мы должны объяснять, — говорил дальше Йовайша, — что большевики недолго будут буйствовать в нашей стране, что война неизбежна. Кого только можем, будем привлекать на свою сторону. А всяких местных коммунистиков и еврейчиков надо брать на заметку. Когда придет решающий час, они ответят за свои преступления. Как ответят? Очень просто. Лучший ответ им будет тот, который в Германии уже дал Гитлер: пуля в лоб — и в яму. Пусть они не думают, что мы с ними будем церемониться.

С последними словами Йовайши Доленга чуть не подпрыгнул от радости. Ведь Йовайша угадал его мысли! О, как будет приятно вывести на базарную площадь и поставить к стенке сукиного сына Виткуса, из-за которого ему теперь приходится прятаться! Неужели Виткус его пощадит, если где-нибудь встретит? Как собаку убьет. Но и его самого еще ждет собачья смерть. Или с каким наслаждением он сам, собственными руками, ликвидировал бы такого негодяя, как Стримас! И евреев, да, этих мерзавцев (хотя Доленга не мог вспомнить, что они ему плохого сделали), и их надо приструнить. Да, Йовайша — голова! Сразу видно, у кого ум и кулак!

Доленга видел, как при последних словах Йовайши загорелись глаза бывших полицейских, как беспокойно заерзал на месте Казакявичюс. Рядом с Доленгой странно захихикал Зупкус, — было неясно, обрадовали или напугали его слова Йовайши.

Йовайша кончил говорить. Вытащив из кармана платок, он тонкими, длинными пальцами утирал вспотевший лоб и руки. Красноватый свет керосиновой лампы падал на него, и Доленге померещилось, что у Йовайши руки в крови. Стало немного жутко. Когда Йовайша спросил: «Может, будут вопросы?» — некоторое время все молчали. Потом поднялся младший сын Раугалиса, насколько помнит Доленга, его звали Зенас.

— Вы говорили, — смело сказал он, — что вся наша надежда на Гитлера. Но мы знаем, что он захватил нашу Клайпеду. Даст ли он Литве свободу? Это один вопрос. И второй. С коммунистами идет большая часть населения Литвы. Придется их всех расстрелять?

Вопросы прозвучали смело и нагло. Все ждали ответа Йовайши. А Йовайша сидел в конце стола и смотрел на парня тем же мрачным, усталым взглядом, и трудно было понять, что он думает. Больше вопросов не было, и Йовайша снова встал, начал объяснять глуховатым, усталым голосом. Он объяснял долго, твердя все то же: Гитлер, конечно, разгромит большевиков, а уже дело самих литовцев позаботиться о своей судьбе; если литовцы помогут Гитлеру создавать новую Европу, то и он, мол, не сможет не признать за ними права и т. д. и т. п. В объяснениях Йовайши все почувствовали что-то запутанное, но никому даже и не хотелось, может быть кроме этого единственного парня, узнать о планах Гитлера в отношении Литвы. На второй вопрос Йовайша ответил, что он сомневается, так ли уж много людей в Литве верит большевикам. Ему кажется, что большевики своими красивыми обещаниями, конечно, многих соблазнили. А насчет счетов — конечно, придется свести счеты с самыми горячими сторонниками большевиков, «а другие испугаются и сами падут перед нами на колени и попросят прощения», — сказал Йовайша. Йовайша еще добавил, что мысли, которые высказал этот юноша, показывают, что большевистские идеи отравляют даже лучшую часть патриотической молодежи. Если он узнает, что такие настроения проникают глубже в среду борцов против большевизма, то он подумает, какие меры нужны, чтобы их подавить.

Сверкнув холодными глазами, Йовайша снова сел.

В избе чувствовалась некоторая разрядка. Все уже дурили, разговаривали друг с другом. Поднялся и Йовайша. Он подошел к Доленге, подал ему руку и спросил, как он поживает. Доленга коротко рассказал, как он убежал из Шиленай. Оказывается, Йовайша знал обо всем этом довольно подробно, но долго ничего не слышал о дальнейшей его судьбе. Он хотел поговорить с Доленгой наедине, и они отошли в сторонку.

— А как ты думаешь, кто все-таки выдал? — спросил Йовайша.

— Не знаю. Но владелец магазина и этот хуторянин вообще держали себя крайне глупо. Наверное, на их след напал Виткус со своими помощниками.

— Да, Виткус в Шиленай делает что хочет, — тихо проговорил Йовайша. — Я даже думал…

— Мне кажется, господин начальник, — сказал Доленга, внутренне содрогаясь, — теперь для этого самое время.

Прищурив глаза, Йовайша долго смотрел на Доленгу, что-то напряженно прикидывая, потом, пожав ему руку своей влажной крепкой ладонью, сказал:

— Это дело нам еще придется хорошенько обмозговать.

— Слушаюсь, господин начальник! — бледнея, ответил Доленга, но голос его не дрогнул. — Если придется…

Загрузка...