Новый день действительно начинался. Пранас Стримас встал с зарей и поднялся с белой, чистой, необыкновенно мягкой кровати. Вот уже несколько дней он в Москве и все еще не может к ней привыкнуть. «Господи, какая гостиница, какая комната!» — думал он, когда впервые здесь очутился.
Побрившись в ванной перед зеркалом под продолговатой матовой лампой, Стримас вернулся в комнату, повернул рычажок радиоприемника, и комнату заполнила неизвестная музыка. Потом пел мужской бас, потом мужчина и женщина попеременно сообщали известия.
Стримас уже несколько дней ездил и гулял по Москве, и все ему казалось сном. Разве не похоже на сон подземное путешествие в метро, когда выходишь на полных движения и гула станциях, которые бывают только в сказке? Разве не похоже на сон то, что они видели в театре, сверкающем зеленоватой позолотой и красным бархатом, где под потолком висят лампы, похожие на громадные золотые короны, и такой огромный оркестр, и волшебное пение, и удивительные декорации? Разве не было похоже на сон, когда он, Пранас Стримас, еще недавно бесправный батрак и узник фашистской тюрьмы, стоял в Мавзолее у гроба Ленина?
Время сегодня шло очень медленно. Стримас смотрел в окно на Охотный ряд, потом спустился вниз и бродил по уже знакомой улице Горького, все еще очень осторожно, с опаской переходя, где полагается, через улицу, инстинктивно стараясь не отставать от движущейся толпы.
После обеда, когда он снова спустился в вестибюль, почти вся делегация была в сборе. Все были взволнованы — каждый чувствовал значение этого дня. Пранас Зибертас, потерявший в буржуазных тюрьмах лучшие годы своей жизни — целых двадцать лет! — преждевременно поседевший человек со стальными глазами, гордо, как символ побед литовских трудящихся, Коммунистической партии, держал красное знамя, которое прятали от полиции и охранки, берегли в бесконечных боях литовского пролетариата против капиталистов и буржуазии. И Стримас с уважением посмотрел на болезненное, зеленоватое лицо Зибертаса и на знамя.
Был солнечный золотой вечер, когда делегация из гостиницы направилась к Красной площади. Впереди, подняв знамя, шагал Пранас Зибертас, а за ним шла вся делегация — пожилые, поседевшие в борьбе и страданиях борцы и еще молодые товарищи, только в последние годы включившиеся в революционную борьбу. Здесь были рабочие, крестьяне, старые революционеры. Женщины сегодня надели национальные костюмы — и это привлекало всеобщее внимание. И Стримас чувствовал себя неотъемлемой частицей этого коллектива, человеком, которому судьба дала большое счастье и большую ответственность.
Угасающий день сверкал золотом на высоких угловых башнях Кремля, лился прозрачно мерцающим потоком по Спасской башне, блестел, отражаясь в розовом граните Мавзолея и в глазах людей, которые шли мимо или стояли в длинной очереди. Переливались башенки и цветные окошки храма Василия Блаженного. Свет отражался в проезжающих машинах, от солнца поблескивали пряжки ремней шагающих мимо красноармейцев.
Делегация вошла во двор Кремля. Громадные здания и старинные церкви сверкали позолотой куполов и крестов. Слева зеленели елочки и цвели цветы. Над Спасскими воротами били куранты, а во дворе Кремля было необыкновенно тихо, и эту тишину едва нарушали шаги сотен людей, идущих, как и литовская делегация, на заседание Верховного Совета. Люди тихо беседовали между собой, и Пранас Стримас рядом с привычной уху русской речью слышал здесь непонятные слова других языков. Да и сами люди выглядели по-разному. Одни из них были одеты как рабочие — в зеленых гимнастерках и заправленных в высокие сверкающие сапоги брюках. Другие были в обыкновенных пиджаках, при галстуках. Третьи — в длинных халатах, в чалмах. Женщины — в ярких, красочных одеждах.
«Сколько здесь людей, сколько разных наций! — думал Стримас. — И разговор их не поймешь, и характер не узнаешь, а ведь все мы — одна семья, как говорят, все мы братья, и путь у нас один… Сумею ли я рассказать у себя в Скардупяй, что́ здесь видел? Трудно будет, ох, трудно! А ведь как будет всем интересно! Все, все надо запомнить».
Наконец делегация остановилась у дворца Верховного Совета. Громадная дверь распахнулась, и глазам открылась широкая, сверкающая белым мрамором и золотом лестница.
Стримас знал — было время, когда по ней ходили цари всея Руси. Конечно, царям и в голову не приходило, что по этой же лестнице через десятки лет придет решать судьбу своего народа, искать новых путей для него литовский рабочий, забитый, бесправный крестьянин и такой бедняк, батрак, как он, Пранас Стримас. И он шел, вначале немного смущаясь, потом все тверже ступая по ковру, и смотрел на золотые люстры, которые горели и теперь, днем, освещая громадную, во всю стену, картину, изображавшую какую-то битву давних лет.
Перед делегацией открылась анфилада огромных, светлых, удивительно красивых залов. Это было еще одно из московских чудес.
В этих залах, как рассказывали, веселился когда-то царский двор. А теперь тут ходят депутаты свободных народов. Открытые, угловатые, даже грубые, почти бронзовые лица, крепкие руки… В толпе Гедрюс показал Стримасу исследователей Северного полюса — высокого, с большой бородой академика Шмидта и приземистого Папанина. Здесь же были и знаменитые писатели — Алексей Толстой и Михаил Шолохов. Они вместе с другими ходили по белому Георгиевскому залу. Здесь можно было видеть известных во всей стране ударников промышленности и сельского хозяйства. Это действительно было собрание лучших людей великой страны, тех людей, которые отдали свои способности и труд на благо и во славу родины. Стримаса даже охватила робость. Но она исчезла, когда кругом он увидел дружеские любопытные взгляды — депутаты смотрели на группу литовцев, которые, наверное, немного выделялись своей внешностью и одеждой.
Наконец началось заседание Верховного Совета. Депутаты, собравшиеся в очень большом, удивительно белом зале, поднялись со своих мест и долгими аплодисментами встретили посланцев Литовского Народного Сейма, которые вошли в дверь справа и остановились, повернувшись к залу. Стримас смотрел на своих товарищей и видел двух мужчин, которые держали декларацию Народного Сейма — огромную книгу в красном переплете. Подальше стояла Саломея Нерис, а еще дальше за ней — Зибертас, всё с красным знаменем в руках, Диджюлис и другие. Входя в зал, Стримас успел кинуть взгляд на тут же, рядом, за плечами делегации, находившийся президиум и сразу узнал несколько человек, портреты которых видел в печати и на народных демонстрациях.
Руководители страны, встав вместе со всеми депутатами, заполнившими огромный зал, в глубине которого, за президиумом, стояла только статуя Ленина, долго, очень долго аплодировали литовской делегации. Стримас снова взглянул на Зибертаса и увидел, что в глазах старого революционера блестят слезы. Горло Стримаса тоже что-то сдавило, но он овладел собой и посмотрел в зал. У него были очень зоркие глаза, и на повисшем над залом балконе он увидел Эдвардаса — там, наверное, сидели гости и журналисты. Эдвардас аплодировал вместе со всеми и, кажется, смотрел прямо на него. Потом Стримас снова видел море мужских и женских лиц, аплодирующих рук, слышал возгласы на разных языках, приветствовавшие партию и руководителей страны социализма, а также литовскую нацию. Когда наконец овация смолкла, на трибуну за головами делегаций поднялся человек, исполняющий обязанности президента Литовской Республики, и начал речь.
Потом Стримас услышал свое имя. Он знал, что ему придется выступать, и, по правде говоря, уже несколько дней волновался, а ночью не мог спать, полагая, что ему мешают автомобильные гудки за окнами гостиницы. Он хорошо продумал свою речь и не боялся, что ошибется или запутается.
Правду говоря, узнав, что придется ехать в Москву и, возможно, говорить от имени крестьянства, еще дома, в Скардупяйском поместье, Пранас Стримас больше недели вместе с Антанукасом сидел короткими летними ночами у коптилки. Оба они думали, лепили фразу к фразе, и Антанукас писал и писал, а в следующую ночь они меняли почти все и снова думали о своей жизни, о товарищах-батраках, о крестьянах, о кулаках и писали заново. Это был тяжелый труд, но теперь Пранас Стримас уже знал всю речь наизусть.
Он встал со своего места. Поднимаясь на трибуну, Пранас Стримас снова увидел статую Ленина, и ему показалось, что Ленин одобрительно улыбается. Ведь Ленин любил простых людей, таких, как он, Стримас, всю свою жизнь он отдал за их освобождение. Когда Стримас поднялся на трибуну, он еще раз увидел перед собой громадный белый зал — перед ним сидели такие же, как он, простые люди, крестьяне, рабочие, — и вдруг почувствовал себя смелее. Он сам был членом этой великой семьи. Никакого значения не имело, что он — литовец, а они — русские, украинцы, узбеки, казахи, армяне… Все они люди труда, и это главное. Стримас начал говорить негромко и испугался, что, может быть, зал не слышит его. Рядом со Стримасом стоял переводчик, он переводил его слова на русский язык. Стримас рассказывал собравшимся о пути литовского крестьянина в последнем десятилетии, и его голос все крепчал. Он говорил о судах и торгах, об эмиграции в Бразилию, о вечно недоедающих детях малоземельных и безземельных крестьян, о преждевременной смерти детей и взрослых, о том, как помещики, кулаки безжалостно угнетали и эксплуатировали неимущий люд Литвы. Он говорил о тюрьмах, куда бросали всех, кто только осмеливался сопротивляться самоуправству капиталистов и помещиков, о газовых камерах, в которых отравляли крестьян Сувалькии, восставших против ненавистного режима. Он рассказывал о том, как на каждом шагу издевалась над крестьянином, унижала его фашистская власть, как разоренные крестьяне целыми семьями уходили нищенствовать или, подобно ему, становились рабами помещика. Стримас говорил, что лучшая часть рабочих и крестьян Литвы еще в 1918 году с оружием в руках поднялась за свою власть, за власть рабочих и крестьян, но была разгромлена и осталась в рабстве на долгие годы. «Но никогда мы, крестьяне и рабочие Литвы, — говорил он, — никогда, ни на один день, ни на одну ночь, не забывали, что есть в мире страна социализма, родина трудящихся, и ваш пример, дорогие друзья, звал нас на борьбу за нашу свободу».
В зале раздались аплодисменты, они катились дальше и ближе и снова дальше, как веселый гром весенней грозы над поднимающейся от зимнего сна, просыпающейся землей, которая скоро оденется зеленью цветущих лугов. На трибуне стоял простой человек, рядовой литовский крестьянин, потерявший свою землю в классовой борьбе, а теперь приобретший землю всей республики, недавно сброшенный на самое дно жизни, а теперь ставший крупным государственным деятелем, голос которого слышит не только вся Литва, от Вильнюса до Балтики, от Мажейкяй до Виштитиса, но и весь Советский Союз, тысячи городов, сотни тысяч сел и колхозов. Он снова говорил о несокрушимой дружбе трудящихся всех стран, о Ленине и его примере. Рассказывал о борьбе и труде людей своего края, об их несгибаемой вере в братство народов, сплотившихся в единой стране социализма, к которой теперь, по своему желанию и по своей воле, присоединяется и литовский народ. Слова Стримаса были удивительно простые, ясные, всем понятные, и они волновали всех. Это была поэма страданий и мучений, борьбы и великой победы одного народа, вылившаяся прямо из сердца малообразованного, но много вытерпевшего человека. С балкона следил за ним и Эдвардас, все больше восхищаясь этим человеком, который вышел из самых глубин народных и встал теперь впереди, чтобы всем открыть горе и радость народные. «Да, — говорил себе Эдвардас, — из таких людей вырастают народные певцы или вожди».
А Пранас Стримас все говорил, словно прислушиваясь к глубокой тишине, охватившей зал. Он видел перед собой сверкающие, как звезды, глаза людей, чувствовал их горячее дыхание. Он был частью этого огромного коллектива, этого бесконечно широкого соединения наций, народов и племен, маленькой частицей, которая дышит тем же воздухом, сердце которой бьется в такт со всеми этими рабочими и крестьянами, поднявшимися на исторический подвиг. И ему казалось, что он растворяется в этой массе, окончательно сливается с ней.