ГЛАВА 11

По совету доктора Коркиди Сара вновь забеременела, и на этот раз в ее чреве стали толкаться близнецы. А произведя нас с Яковом на свет, она приобрела себе несколько бурдюков и тазов и открыла в нашем доме маленькую сыроварню. Молоко она покупала у пастухов из Лифты и Абу-Гоша, а специализировалась в основном на свежем йогурте, сыре «рикота» и кефире. Запах кипящего в котле молока привлекал покупателей, кошек, а также озлобленных конкурентов и первозданным кисловатым пластом осел на дне моей памяти. Сами по себе запахи меня не привлекают, но я наделен способностью воскрешать их в памяти. «Меня больше чаруют наслаждения звука, нежели наслаждения запаха, — сказал Святой Августин и добавил: — Сладость аромата мне приятна, но я могу обойтись без нее, когда ее нет». Я поклялся себе не злоупотреблять цитатами, но иногда я просто не в силах обуздать свою страсть. В общем, как бы там ни было, но по причине сверхчувствительного носа, да впитывающего, как губка, мозга, да слабого зрения большинство моих воспоминаний о Иерусалиме составляют запахи и голоса и лишь небольшую часть — картины.

Уже в младенчестве мать обнаружила, что мы с Яковом не узнаем ее с расстояния больше десяти шагов. Но когда она сказала об этом отцу, тот отмахнулся от нее своим излюбленным пренебрежительным словечком «пунтикос», то бишь мелочи, ерунда, объявил, что те или иные глазные болячки — удел большинства иерусалимцев, и закончил одной из своих непостижимых сентенций насчет острого зрения, которое в Иерусалиме во все времена было недостатком.

Мать не успокоилась. Ее длинные руки, испуганные оклики и каменные стены дворов и переулков не позволяли нам чересчур удаляться от дома. Вдобавок она поставила над нами своего белого гуся и по местному обычаю прикрепила к нашим рубашкам записочки с нашими именами и фамилией отца. Многие дети в Иерусалиме ходили с такими записочками, и сейчас, вспоминая об этом, я усмехаюсь про себя, потому что все вместе мы выглядели как участники самого большого из еврейских конгрессов — сборища трясущихся от страха матерей и их детей, которым непрестанно грозит вот-вот потеряться.

Как и большинство жителей Иерусалима, мы тоже развили в себе способность ориентироваться вне всякой связи со зрением. Глаза поставляли нам лишь самую общую и смутную картину, тогда как нос и уши, догадки и память привязывали ее к месту и позволяли опознать. Иерусалим воздвигал перед нашими слабыми зрачками непроницаемые каменные заслоны, оглушал наши уши колоколами и воплями, укладывал нас вповалку на запрудах своих запахов. Несмотря на мою способность, о которой я упоминал, не по столь уж многим запахам я тоскую, и уж чего мне особенно не хочется, так это восстанавливать отвратительные запахи моего родного города, но в Америке, этой, помнишь, «огромной, сонной, наивной и прекрасной стране», в которой я живу и в которой многие женщины имеют один и тот же запах на всех, иногда случается, что скудость раздражителей вдруг понуждает меня припомнить ту иерусалимскую отчаянную, неистовую и безнадежную смесь кухонь, отхожих мест и потных ног богомольцев. Один за другим, все эти запахи поднимаются и встают передо мной — от зловония гнили и крови в лавках мясников и до сладчайшего аромата, источаемого маленькой нишей, где жарят гашиш; а порой — как правило, когда я вхожу в один из этих американских кондиционированных магазинов, — в моих ноздрях вдруг пробуждается воспоминание о теплом и добром запахе несчастных иерусалимских ослов, нагруженных до изнеможения, с израненными крестцами и лодыжками, с кровоточащими пролысинами на шеях и спине от плетей и сбруи и с запашком пыли, сбившейся в углублениях маленьких, черных, как смоль, копыт.

Горький зеленый запах поднимался от стены, на которую мочились погонщики скота, приводившие стада братьев Стиль с плоскогорий Судана. Уже за неделю до их прихода можно было видеть поднятую стадами мглу, которая надвигалась на восточный край земли багровой пылью и нарастающим грохотом бесчисленных копыт. Черные погонщики подбадривали животных криками, барабанным боем и пучками пальмовых колючек, пока те не врывались в город всей своей ревущей массой мощных грудастых и бугристых тел, царапая рогами стены проулков. Как и все, кто появлялся у ворот Иерусалима, эти могучие животные тоже не знали, что гонимы к горькому концу, пока вокруг них не вырастали стены судьбы, которые смыкались над ними и вели их к бойне. Загнав скот за ограду, погонщики по традиции отправлялись помочиться на стену Аистовой башни. Их моча была такой обильной, темной и острой, что выжигала карстовые пустоты в меловом камне, и христиане в насмешку говорили, что эти черные мусульмане нарочно воздерживаются в течение всего своего многомесячного пути, чтобы наилучшим образом выполнить повеление Пророка оросить водой святые камни Иерусалима.

Жаркие разноцветные запахи влекли нас к рынку Эль-Атарин, сумрачной крытой западне, где плохо видели все, кроме тамошних старожилов — тех, кто готовил на продажу смеси муската, гвоздики и кофе или торговал там специями и благовониями. Эти сидели в мрачной утробе рынка так давно, что некоторые из них уже совсем ослепли, а у других зрачки стали величиной с монету, и теперь они видели в темноте, как совы. В одном из самых первых моих воспоминаний появляется смутный образ высокого плотного английского солдата, который входит на рынок уверенным шагом, а потом выходит, шатаясь, с другой стороны, падает лицом вниз в открытую сточную канаву, и берет его покачивается в ней, как маленькая лодочка. Даже после того, как был обнаружен маленький кинжал, торчавший меж его ребер, иерусалимцы продолжали утверждать, что он не был подколот, потому что они привыкли к виду чужестранцев, которые выходят с рынка благовоний с подгибающимися коленями, бессмысленной улыбкой на лице и глазами, ошалевшими от пышного букета запахов и кромешной темени.

Были в городе и другие запахи, потому что воду отпускали по норме и только богатые могли позволить себе ежедневно мыться с головы до ног. Со смесью отвращения, злобы и ностальгии — кстати, самым подходящим фильтром для фотографирования Иерусалима — я восстанавливаю эти запахи сегодня. Дым навозных костров поднимался от халатов овечьих пастухов, острым потом пахли иссеченные морщинами затылки каменотесов, материнский запах сыра кишек, лимонных бутонов и овечьих курдюков шел от ладоней феллашек. Помню еще запах ладана, клубившийся вокруг христианских священников и липнувший к нашим телам, как темная скрытая угроза, запах хлеба, тянувшийся за стариками армянами, и кислый пар, шедший от меховых шапок хасидов, — они носили их даже летом, и отец называл их «гатос муэртос», дохлые кошки, соответственно их виду и запаху. Приятный дух шел от молодой невестки нашего соседа, когда мы все отправились посмотреть, как она возвращается из баньо де бетулим,[36] и аромат ее утраченной невинности вставал и возносился над ней, смешиваясь с запахом дождевой воды из женской миквы.

Семьи Маман и Тейтельбаум, тоже промышлявшие молочными продуктами, начали войну с матерью, и она не уклонилась от вызова. То и дело происходили боевые стычки, которые заканчивались битой посудой и выбитыми зубами, пролитием молока и крови да раздиранием бурдюков и мешков с сыром. Но затем они облыжно обвинили нашу мать в том, что она будто бы прикасается к молоку во время месячных, подмешивает к йогурту верблюжий кумыс и при выделке сыра пользуется некошерной частью желудка телки, и тогда раввины наложили запрет на ее продукты, и ей пришлось продавать их в гостиницах для христианских туристов и паломников. Когда нам с Яковом исполнилось два года, она завела обычай каждое утро подниматься на Масличную гору, чтобы продать там свою продукцию монашкам монастыря Марии Магдалины. Оттуда она сворачивала к северу, на вершину Сторожевой горы, где предлагала кефир рабочим, которые в то время закладывали там фундамент Еврейского университета. Иногда она брала нас с собой и на обратном пути усаживала обоих в пустые корзины на перемете, переброшенном через широкие плечи, и несла подышать ароматами цветов Рейны де Гирон.

На своей залитой солнцем веранде над улицей Караимов Рейна де Гирон расставила деревянные, глиняные и жестяные горшки и выращивала в них растения, которые пестрыми водопадами ниспадали с перил ее веранды и заливали переулок холодным пламенем запаха и цвета. Днем и ночью из двора Рейны разносились ароматы ночных канн, пестрых соцветий таджури, багряных «дочерей султана», белых бабочек жасмина, фиолетового базилика и белоснежных лилий — жены крестоносцев некогда привезли их с собой и оставили здесь, чтобы их сыновья смогли со временем найти по запаху этих лилий обратный путь и вернуться в Святую землю.

В самом дворе всегда толпились люди, надеявшиеся найти в ее цветах бальзам для своих страданий и утешение для душевных горестей. Они уже были доведены до отчаяния этим городом с его пустыми, обманчивыми обещаниями, уныло причитающими пророками, вечно запаздывающими мессиями и раздувшимися от богатства и чванства благодетелями. Некоторые из них, теряя власть над собой, пытались взобраться по приставным лестницам наверх, чтобы зарыться с головой в лепестки или нарвать букеты, и тогда Рейна де Гирон, подобно бесчисленным поколениям осажденных иерусалимцев до нее, выкрикивала мольбы и проклятия, отталкивала их лестницы прочь от стены и выливала на них грязное содержимое своего помойного ведра и басинико,[37] что под кроватью.

Мать, Яков и я стояли в переулке, задрав головы. Нашим слабым глазам цветы Рейны де Гирон представлялись не то далекими облаками, не то разноцветными туманными клубами овечьей шерсти, но запахи всех этих лилий и нарциссов, роз и гвоздик были остры и отчетливы, и малейший поворот головы менял их оттенки и умножал их богатство.

Много лет спустя, уже живя в Соединенных Штатах, я как-то плавал в теплом озере, внутри которого змеиными языками шевелились резко очерченные холодные потоки. Я вспомнил тогда те цветочные запахи во дворе Рейны, которые тоже струились вплотную друг к другу, но не смешивались. Воспоминание улыбкой родилось в моем сердце и разлилось оттуда по лицу. Мои руки обвились вокруг талии женщины, что плыла рядом со мною. То была молодая рыжая красивая и высокая женщина, которая не переставала сожалеть, что не родилась мужчиной. Я обнял ее, рассмеялся полным пузырей ртом и потянул нас обоих в глубину, чтобы возлюбленная не увидела моих слез.

Загрузка...