— В моих какашках, извини меня, я вижу кусочки.
— Какие кусочки? — вскипел я. — Что за какашки ни с того ни с сего?
Отец глянул по сторонам и беспомощно развел руки, привлекая внимание незримых родственников к своему бестолковому сыну.
— Кусочки меня самого и моего тела, — вздохнул он. — Из моих кишок, из печени, из селезенки, из моих внутренних органов.
Видимо, он прочитал на моем лице скептицизм, потому что тут же предложил мне поглядеть самому.
— Я нарочно не спустил воду. Сохранил для тебя, чтобы ты увидел.
— Даже не подумаю. И прекрати это все, наконец.
Отец все больше уходит в себя. Собственное тело становится для него всем миром, средоточием всех его интересов и внимания. Порой, когда я пытаюсь с ним о чем-то поговорить, он вдруг замолкает посреди разговора с отсутствующим взглядом и слегка приоткрытым ртом. Я уже знаю, что в такие минуты он прислушивается к гулу своей плоти, к напряженному шуму крови, к шелестящему листопаду своих тканей. Я бы сказал, если хочешь, что в свои восемьдесят пять лет он вернулся в пору подросткового созревания. Испуганно и возбужденно проверяет те вести, которые возвещают ему его органы. Временами сообщает мне кратко, с удивлением, что вытворяет с ним его тело, — данные наблюдений, жалобы и выводы. Страдания и старость обогащают его наблюдательность, посещения клиники боли шлифуют метафоры.
— Надломленный посох и продырявленный бурдюк, — описал он свое состояние восхищенному врачу. — Мое ухо слышит звуки изнутри, а не снаружи. У меня там морской шум, как тот, что господин доктор, ваша честь, слышал внутри раковины, когда был ребенком.
Как-то раз он сравнил свои боли с «чужими родственниками, которые по ошибке забрели в мой дом», и, увидев, что доктор с явным удовольствием записал его фразу в блокнот, понял, что напал на золотую жилу. Теперь он изобретает и детализирует для него названия своих болячек: «Подлый разбойник в колене», «эль дьяболо в спине». И злейшая из всех — боль в животе, «мерзкий турок страданий в желудке, эль долор де истомаго». Он рассказал врачу какую-то притчу—из «Книги Судей», по его многозначительному замечанию, — о предателе, который показал врагам тайный проход в стенах Бейт-Эля. «Вот и у меня в теле такой предатель, господин доктор, — показывает болям, как войти».
С Яковом они давно в размолвке, и за эти долгие годы в душе отца скопилось великое множество тревог. Сейчас, когда у него появился слушатель, он изливает свои жалобы в мои уши. Обвиняющим перстом привлекает мое внимание к утрате симметрии тела. Жалуется, что морщины в углах рта, те линии, что придают лицу выражение значительности и жизненной мудрости, теперь какие-то неодинаковые: правая стала более глубокой и жесткой, а левая—какая-то мелкая и дряблая. Вытянув ладони вперед, прикладывает кончики пальцев друг к другу и утверждает, что левая рука стала короче.
— Только тебе я могу рассказать, — прошептал он. — Посмотри мне в глаза. Что ты видишь?
— Немного желтоватые, — сказал я. — И один глаз чуть покраснел.
— Пунтикос! — сердито воскликнул он. — Чепуха. Ты не видишь?
— Что я должен увидеть?
— Левый ниже правого! — Он обхватил мою шею слабыми руками, приблизил губы к моему уху и прошептал: — И то же самое внизу, где яйца. Левое ниже, чем правое, «да не узнают об этом враги наши в Гате».
— У всех так, отец, — расхохотался я. — Одно всегда ниже.
— Не смей так говорить, — одернул он меня. — Этому ты научился в Америке? Что за слова я слышу? Боко де жора![89] Не рот, а сточная канава!
Он защипнул двумя пальцами дряблое мясо на своей груди и потянул его, как, бывало, делал, проверяя консистенцию теста.
— Покойник, — диагностировал он.
Он упрямо продолжает бриться опасной бритвой, и сочетание убийственного лезвия и дрожащих рук взращивает на его щеках и подбородке клумбы алеющих бумажных цветов, пока не делает его похожим на ободранного цыпленка, вывалявшегося в конфетти. Он забывает снять маленькие кусочки туалетной бумаги, что наклеивает на порезы, и эти окровавленные клочки, постепенно отпадая, порхают затем по всему дому, как крохотные обрезки крайней плоти.
Как-то утром я побрил его своей электрической бритвой. Он пощупал щеки и подобородок и одобрительно кивнул. Затем взял бритву и тщательно исследовал ее со всех сторон.
— Жужжит, — огласил он свой приговор. — Как нильская муха на окне фараона. — И вернулся к той же своей страшной опасной бритве и к тому же древнему зеркальцу для бритья.
Мы пили утренний кофе. Снаружи распевали черные дрозды. Через окно я увидел Якова, который открывал ворота для хлебного грузовика, и вышел, чтобы помочь ему погрузить ящики.
— Иди, иди, — сказал он. — Еще спину надорвешь.
Грузовик выехал со двора, и Шимон пошел прибрать в пекарне. Я вынес брату чашку кофе на веранду. Двое мужчин прошли мимо забора, и Яков кивнул им. Оба были нарядно одеты, у каждого в одной руке портфель, в другой — пластиковая сумка с покупками. Они посмотрели на нас и слаженно поклонились.
— Доброе утро, — сказали они.
— Утро доброе, — ответил брат.
— Вы не приходите к сыну, — сказал тот, что постарше, как будто всего лишь констатируя некий факт, а второй печально улыбнулся и покачал головой.
— Я прихожу, я прихожу, но не каждое утро, — ответил Яков.
— Кто это? — спросил я, когда они прошли.
— Коллеги по кладбищу, — сказал Яков. — Отсюда, из поселка. Ты не видел их еще? Каждое утро по дороге на работу идут туда побеседовать с сыновьями. Один раз тот, что помоложе, пришел поговорить по душам. Рассказал: «Мы с женой спим вместе, но плачем порознь, она больше не смотрит ни в зеркало, ни на меня». Понимаешь, она злится на зеркало, что не похожа на своего мертвого сына, и злится на мужа, что он ей этого сына сделал. Ты не поверишь, что он мне еще сказал: «Твое счастье, что твоя Лея все время спит и тебе не приходится видеть ее открытые глаза».
Яков снял ботинки и шумно вздохнул. Долгое стояние у печи, утверждает он, калечит спину и укорачивает ноги. Теперь он высвободил большие пальцы ног, и его лицо сделалось мягче.
— Делить удовольствия — большого ума не надо. Достаточно года совместной жизни, и всякая женщина уже знает, каким способом ее муж получает удовольствие. Но ни одна из них не знает, каким способом он скорбит. Что ты на меня уставился? Что ты вообще об этом знаешь? Что ты вообще знаешь о жизни? Было время, когда я думал, что знаю Лею так же, как знаю каждый кирпич в печи. Сколько молока в кофе, сколько лимона в чай. На рассвете я выбегал на минутку из пекарни приготовить ей зубную щетку и положить пасту, точно как она любит, чтобы все это уже ждало ее на умывальнике. Всё. Маленькие капризы, большие капризы. Пока Биньямина не убили и я увидел, что не знаю ничего. Скорбью и страданием поделиться нельзя. Это тянут на себе в одиночку. Не открывают никому.
Бессонная ночь, памятник сына словно каменная стена между ними, и каждая былая размолвка становится страшной раной, обвиняют себя совместно и себя по отдельности, а главное — друг друга. А этим поцам главное — сделать мне замечание, что я не хожу к Биньямину. Можно подумать, что я должен отбивать карточку на его могиле. Но я тебе скажу — когда наши сыновья были еще детьми и были живы, эти двое объявили мне войну, хотели выжить пекарню из поселка. Бедняга Биньямин — с тех пор как его убили, никто не осмеливается меня задеть. Теперь они вдруг мои лучшие друзья. Ты не ходишь к сыну… почему тебя не видно… приходи на эту церемонию… приходи на ту церемонию…
— Я тоже не хожу, — сказала мне Роми. — День памяти — это для тех, у кого в семье нет убитых. А для нас это безумная беготня ко всем камням и стенам, где написано его имя. Кому это нужно? И так не проходит дня, чтобы я не думала о нем, и для меня день поминовения — когда я его видела в последний раз. У меня есть даже его последняя фотография. Вот такая огроменная. Чего ты смеешься, дядя? Как тебе не стыдно?
В ее комнате есть тумбочка с десятками плоских ящичков: «Цитология», «Эмбриология», «Биньямин», «Споры растений», «Семья», «Проект», «Мой отец», «Мой отец», «Мой отец»… Пятнадцать ящичков «Мой отец», призванных в итоге образовать ту выставку, которую она хочет сделать о нем.
Ее деревянные босоножки стучат по полу. Она выуживает из ящика «Биньямин» большую фотографию: он в форме, спиной к камере, только лицо повернуто назад — немного удивленное, но веселое и улыбающееся.
— Это было воскресное утро, он вышел со двора на большую дорогу, чтобы поймать там попутку на базу, а я побежала за ним и крикнула: «Биньямин!» Он повернулся, а я нажала на спуск и поймала его. Это придает людям очень интересное выражение. Из-за неожиданности и еще потому, что у них напрягаются шейные мускулы. Когда-нибудь, когда я кончу с отцом, я сделаю специальную выставку таких снимков. Я уже придумала для нее название. «Выстрел в спину». Я буду окликать людей сзади и фотографировать, когда они обернутся.
Яков допил свой кофе, спустился с веранды, закрыл ворота и вытер руки о штаны.
— Ну, что, пошли поедим?