ГЛАВА 37

Яков долгое время обдумывал странное указание Шену Апари и наконец, взяв из ванной комнаты отцовское зеркальце для бритья, дождался появления Леи на улице и, когда она вышла, направил на нее зеркальцем пучок света и ослепил. Лея нагнула голову, отвернулась и прикрыла лицо руками, но Яков так и танцевал вокруг нее, не переставая посылать в нее солнечные зайчики.

— Уродина дегенератская! — закричала она в конце концов с неожиданной грубостью. — Вот вернется мой папа, он тебе сорвет твою дурацкую башку!

Яков засмеялся, вернулся вприпрыжку во двор и с того дня не переставал ожидать ее в засаде и пугать своими солнечными залпами. Его новый способ ухаживания и липкая настойчивость так разозлили Лею, что она закрылась в своем доме. Тогда Яков забрался со своим зеркальцем на трубу пекарни и стал направлять солнечные лучи в ее окно оттуда. Но расстояние от пекарни до холма было слишком велико, а зеркальце — слишком мало, и прыгающее световое пятно быстро теряло яркость и исчезало.

Яков спустился, несколько часов ходил вокруг дома, погрузившись в глубокие размышления, а на следующее утро подошел к Шимону и шепотом посвятил его в новый план. Шимону было тогда одиннадцать лет, но его руки были уже руками кузнеца, а сердце не знало страха и сомнений. Он вошел в комнату отца и матери, одним движением вырвал среднюю дверь платяного шкафа и помог Якову поднять ее на кирпичную трубу пекарни. Дверь вместе с прикрепленным к ней зеркалом.

Огромное пятно солнечного света помчалось через поле, нащупывая себе путь, скользнуло сверкающей столовой скатертью по рыжему суглинку, высушило траву, взобралось, подрагивая, на стены Леиного дома и, наконец, нашло нужное окно и ворвалось в ее комнату на крыше. Мгновение спустя в пылающем оконном проеме появилась маленькая ошеломленная фигурка, прикрывающая глаза одной рукой и гневно размахивающая другой. Она знала, откуда идет луч, но Якова не могла увидеть, потому что свет слепил ей глаза. Жалюзи ее окна захлопнулись с такой силой, что звук донесся да же до нашего дома.

— Теперь она тебя уже не видит, — сказал я брату.

— Это не важно. Она знает, что я здесь, и здесь я останусь, — ответил он, очень довольный собой.

Тут он, однако, столкнулся с неожиданным препятстанем в лице матери, которая, по совету все той же Шену Апари, купила новые заколки для волос и хотела глянуть на себя в зеркало.

— Я подымаюсь до тебя, — пригрозила она Якову Он не ответил, и она действительно взобралась к своему похищенному зеркалу, уселась возле него на закраину трубы и как ни в чем не бывало принялась расчесывать волосы и накладывать румяна.

Отец так и зашелся от гнева. «Спустись оттуда, путана гулящая!» — яростно шипел он со двора, стараясь не привлечь внимания соседей. Но напрасно он топал ногами, пыхтел и скрежетал. Наконец, не в силах совладать со своим волнением, он вбежал в пекарню, сунул, по своему обыкновению, голову в зев печи и заорал. Однако на этот раз он забыл закрыть дымоход, и его проклятия, многократно усиленные эхом во чреве печи, могучей стеной поднялись по печной трубе, и зеркало, завибрировав, рассеяло их по всему поселку. Соседи повыскакивали из своих домов, а Бринкер, испуганный и раздраженный, вбежал в наш двор, словно намереваясь наброситься на отца, но, увидев мать, тотчас крутнулся и исчез с той же скоростью, с какой появился.

— Спустись, мама, спустись уже, — умолял Яков, понимая, что Лея тоже видит и слышит все это.

Но мать только засмеялась, снова посмотрела на себя в зеркало, потом легонько похлопала его по плечу и лишь тогда наконец соизволила спуститься.

Вечером, когда она рассказала Шену Апари о новом способе ухаживания, изобретенном ее сыном, та всплеснула руками: «Preparez la mouchoir,[75] у нас скоро будет свадьба!»

Так Яков начал свои дни на трубе. Отец кипел. Он никак не мог вынести это «бездельное сидение», ту атмосферу бесцельности, которую его жена и сын, отравленные любовью, создавали в доме, и, по своему обыкновению, все расширял и расширял круг своего гнева. Дудуч он называл теперь «сдуревшей, как корова в дни поста», Шимона — «зубы из железа, а ум из ваты», мать — «албанской красоткой», меня — «пашарико, который занимается арифметикой в пчелином улье», а Якова — песгадо куршум[76]. Он говорил, что надлежит вернуться к тем временам, когда дело ухаживания находилось не в трясущихся руках самих влюбленных, а под опытным наблюдением сватов, у которых были «правильные способы», хорошо подвешенный язык, упорядоченные мозги и размеренно, ровно стучащие сердца.

Споры из-за зеркала продолжались до того самого дня, когда во дворе вдруг послышался рев двух полицейских мотоциклов. Вслед за ними появился черный служебный «хамбер», и отец затрясся от испуга. Он был уверен, что верховный комиссар Палестины сэр Гарольд Макмайкл сумел-таки разыскать его и прибыл собственноручно арестовать за кражу патриаршей коляски. И действительно, из машины вышел тот самый английский детектив, который в свое время приходил расспрашивать нас о «женщине из Иерусалима». Сейчас он уставился на меня сердитым и одновременно смеющимся взглядом, поджидая вышедшего следом худощавого англичанина в толстых очках и с приветливым выражением лица. То был Артур Спини — человек, который вместе с генералом Алленби многие годы назад спас моего дядю Лиягу от гильотины. Тия Дудуч тотчас узнала его, схватила Шимона за руку и подошла к нему.

— Миссис Натан! — взволнованно воскликнул Спини.

Он подал ей роскошную коробку, содержавшую отрез превосходной английской шерсти, черное платье и черные туфли. Его помощник, высокий лысеющий человек, тоже английского вида, открыл багажник и стал доставать оттуда картонные коробки с пакетами чая «Липтон», банками колумбийского кофе и ананасными консервами из Наталя, бутылками кабрийской воды и шоколадом, запах которого сразил Шимона наповал.

Глаз Дудуч широко раскрылся от восхищения и счастья. «Ибрагим, что ты делаешь, Ибрагим», — прошептала она свою единственную фразу на неожиданно новый лад. Она схватила Спини за руку, осыпала ее поцелуями и разразилась рыданиями. У Артура Спини было чувствительное, большое и христианское сердце, и дымка волнения и жалости тотчас заволокла толстые линзы его очков. Любопытно, я не помню, как выглядело его лицо, помню лишь, что он был чрезвычайно близорук. Мне кажется, что его зрение было даже хуже, чем у меня и Якова, и я тешу себя предположением, что он сохранился в моей памяти таким расплывчатым именно из-за своей, а не моей близорукости.

«Меня отправили в кавалерию, потому что лошади видели лучше, чем я», — говорил он о себе с юмором англиканских священников, который унаследовал от своих предков.

Палестина превратила Артура Спини из кавалериста в коммерсанта. В первом бою за Газу он получил знак отличия и привлек внимание генерала Алленби, который приблизил его к себе и после падения Иерусалима сделал ответственным за эвакуацию раненых по железной дороге. Фронт двигался на север, и поезда с ранеными спускались в Египет, оставляя за собой шлейфы протяжных гудков, криков боли и столбов дыма. Как и многие другие, Артур Спини тоже хотел запечатлеть свой след в истории Святой земли, но хорошие места в истории уже захватили обладатели энергичных локтей, и Спини понял, что ему никогда не взойти на царство, не стать основателем новой религии, не возгласить пророчеств и не возглавить армий. Поэтому он придумал коровник на колесах — купил несколько дойных коров в сельскохозяйственной школе «Микве Исраэль» и поставил их в товарный вагон, выстланный изнутри соломой и прицепленный к составу, который курсировал по пустыне. Теперь, провозгласил он с гордостью, наши ребята смогут согревать свои сердца «with decent cup of English tea». Вагон-коровник не изменил лицо истории, но прославил имя Спини в британской армии и в лондонских газетах и сделал его главой армейских столовок в Палестине. После демобилизации он открыл свой первый универсальный магазин возле Яффских ворот в Иерусалиме и нанял туда моего дядю Лиягу—сначала в качестве продавца, а потом — управляющего.

Это было начало империи — самой симпатичной из всех империй, которые когда-либо владели Востоком. Один за другим универсальные магазины «Spiney's» прорастали в Иерусалиме, в Шхеме, в Тель-Авиве, в Александрии, в Бейруте, в Багдаде и в Лимассоли — приятные крошечные островки порядочности, благоразумия и надежности в краях, где от века торговали ложью, страданиями и честью. Спини удалось привлечь в свои магазины множество клиентов. Его лозунгом было: «Отличные товары по разумным ценам». Он торговал сыром из Хеврона, шоколадом из Льежа, деревянными пуговицами из Дамаска, оловянными вилками из Португалии, минеральной водой собственного разлива из источников в Кабри, конскими сосисками из Венгрии, кружевными скатертями из Нормандии и литовским маслом. Каждое утро Лиягу приходил в магазин, кропил все вокруг цветочными эссенциями из сверкающей медной чаши, готовил пиастры, пенни и прочую мелочь для сдачи и ровно без четверти восемь открывал двери. Он говорил с каждым клиентом на его языке и по требованию хозяина покрывал свою раннюю лысину феской.

«А я-то по наивности думал, что вы платите мне за то, что внутри моей головы, а не за то, что на ней», — протестовал Лиягу, и Спини смеялся и хлопал его по спине. Иногда он вспоминал тот странный день, когда они с Алленби сняли Лиягу с передвижного эшафота в подвале тюрьмы Колараси, и радовался, что прислушался к совету генерала и взял юношу под свое крыло. Когда Лиягу был убит во время погрома 1929 года, Спини решил позаботиться о его вдове, но Дудуч исчезла из города, и только через семь лет нанятый им детектив сумел обнаружить ее у нас. Он проделал хорошую работу. Артур Спини знал о нас каждую мелочь. Он привез отцу две бутылки ракии, белые носовые платки и спиртовые эссенции, чтобы разводить одеколон. Матери — голубое платье в цветах, с короткими рукавами фонариком, которое удивительно подходило к цвету ее волос и глаз и подчеркивало высокую линию ее талии. Мне был приготовлен настоящий сюрприз. В том месяце Орсон Уэллес сделал на радио постановку поУэллсовой «Войне миров», и Спини привез мне роскошное издание этой книги с оригинальными иллюстрациями Уолтера Эрнста, которого не было даже в библиотеке Ихиеля. А Якову достался кожаный письменный набор с синей вечной ручкой «катав», промокательной бумагой, писчими листами и конвертами для любовных писем.

— «Счастливой охоты!» — с улыбкой процитировал Спини напутствие волчьей стаи из «Маугли».

— Но мне нужно зеркало, — прошептал Яков. — Всем привезли, что они хотели, а я хочу зеркало.

— Ты получил подарок, — сказал отец. — Где твое уважение?

— Но мне нужно зеркало! — закричал Яков. — А никакие не бумажки!

— Какой стыд! Какого сына ты растишь! — обрушился отец на мать.

Спини смутился. Хоть он и не понимал иврита, но почувствовал, что оказался замешанным в супружескую ссору. Однако к этому времени отец уже утратил заметную часть своих былых манер. Он не давал себе труда маскировать свою ненависть и презрение, как прежде, и не стеснялся оскорблять мать при нас, при соседях и даже при чужих. Теперь он бросил ей очередное загадочное и обидное прозвище: «Корова седьмой ханукальной свечи».

— Хватит, чтоб я сдохнула, все равно будет не по его, — сказала мать.

Смущенная и бледная, она повернулась, поднялась на веранду и исчезла внутри дома.

Я надеюсь, что мне удается описать мою мать такой, какой она была. Она была самой простой сложной женщиной из всех мне известных. Женщины всегда затруднялись понять ее, а каждый мужчина понимал по-своему. То была девочка, заточенная внутри могучего женского тела, которая страшилась отца страхом, не поддающимся описанию, и любила его любовью, хуже которой не придумаешь, — той, которая не имеет причин и лишена надежды. Неуклюже, слепо, с рвущейся наружу силой, не знающей меры и узды, она соблазняла его и не понимала, что их совместная жизнь превратила его в охотника, выслеживающего ее недостатки. Он обнаруживал, опознавал и описывал их таким образом, что она никогда не могла предугадать следующую обиду и защититься от падающего на нее удара. Он находил изъяны в еде, которую она ему варила, в ее походке, в ее ломаной речи, в ее способе резать хлеб, чистить огурцы, развешивать белье. В ее манере улыбаться, в движении ее гребня, в ее способе сидеть и в том, как она чихала. Даже та детская поза, в которой она спала, — на спине, с раскинутыми руками и ногами, как он увидел ее впервые в долине их встречи, — и та вызывала его ярость. «Как ты лежишь? — насмехался он. — Точно йеменский младенец, которого бросили в басинико!»

Но сейчас отец смутился, потому что прочел на лице Спини заслуженный упрек. «Скажи ему, скажи ему что-нибудь по-английски», — толкал он меня, но я не знал, что сказать. Да и что я мог объяснить этому симпатичному человеку? Я повернулся и пошел вслед за матерью, которая уже стояла в кухне и молола мясо для котлет. Чего только она не делала, чтобы завоевать его сердце. Крутила ручку мясорубки, утирая нос тыльной стороной руки, закрывала глаза, чтобы не видеть мясо, — и все напрасно. Просила меня научить ее читать и писать, но никак не могла научиться. Карандаши ломались в ее пальцах, расцветая черными цветами на языке и губах, бумага покрывалась дырами, графитными крошками и маленькими, из чернил и слез, пятнами Роршаха. Ее надежды таяли. В отчаянии они ждала встреч с Шену Апари. В отчаянии расчесывалась и прихорашивалась. В отчаянии покупала себе новое платье и мыла голову в дождевой воде Джамилы — все напрасно.

И все это время отец искал ту девочку в ее теле, шел к ней по горным тропам: пятно ее волос сверкает впереди, разбойники кругом, спешит, как быстрый олень и горах. Ее лицо высоко над его глазами, длинные ноги — по сторонам его головы. Мокрые кольца твоих волос. Гул прибоя в твоем теле. Шум дождя.

Загрузка...