В ту неделю Ицхак Бринкер взрыхлял землю у себя на винограднике, и в один из дней лемехи его культиватора наткнулись на что-то твердое, неподвижное и тяжелое. Потрясенный мул застыл, будто его остановила рука судьбы или великана. Бринкер распряг его, прошелся вокруг мотыгой и извлек на свет резную мраморную капитель. Воодушивившись, он стал копать дальше и к вечеру обнаружил еще несколько расколотых капителей, обломки колонн и отдельные плитки пола. Волнение овладело им, не дающее покоя возбуждение человека, который еще не нашел желаемое и не понимает, что ищет. Он продолжал копать всю ночь, при свете двух керосиновых ламп и желтой луны, продолжал и когда рассвело, а к полудню вскрыл маленькую эллинистическую мозаику и тогда понял, почему не прекращал свои раскопки. На мозаике цвели нарциссы и маки, на краю сплетали шеи выцветшие гусь и гусыня, а в центре смутно проступало изображение молодой красивой женщины, глаза и бледные каменные соски которой поворачивались следом за смотрящим, куда бы он ни шел. Бринкера бросило на колени, и он не мог оторвать глаз. Потом он прикрыл наготу мозаики слоем земли и бегом помчался в библиотеку рассказать о находке Ихиелю Абрамсону.
Между Ихиелем и Бринкером царила взаимная напряженность. Бринкер был старше, умнее и образованнее, и Ихиель справедливо подозревал, что это Ицхак высмеял когда-то его перевод из Шекспира. Но Ихиель властвовал в библиотеке, а Бринкер не мог обойтись без книг, и это уравновешивало силы.
Мы как раз сидели тогда с Ихиелем в его кабинете. То был один из наших излюбленных часов, посвященных изучению английского языка, цитированию начальных строк различных книг и сравнению африканских рек по их годичному водному расходу. Мы пили кофе с молоком и американскими коржиками из шоколадных крошек, и Ихиель, протицировав из Эмерсона: «Не хлебом единым жив человек, но также крылатыми словами», пытался окольными путями проверить, уловил ли я двойную иронию этого высказывания.
Потом он долго выпытывал у меня, кто эти новые люди, поселившиеся на холме. «Я надеюсь, для их же добра, что они не имеют отношения к Еврейскому университету», — произнес он строго.
Под конец он показал мне «последние слова», существующие в нескольких вариантах, и пожаловался, что никак не может выбрать между двумя версиями обращения Архимеда к схватившему его римскому солдату: «Отойди, ты заслоняешь мне солнце» и «Подожди, пока я решу это уравнение». Мне нравились в нем эти колебания, и я знал, что в конце концов он включит в свою коллекцию все версии скопом, потому что, как всякий коллекционер, он куда больше впечатлялся количеством и куда меньше — качеством. В его сокровищнице уже были две версии последних слов императора Веспасиана, выглядевшие, кстати, совершенно одинаково достоверными в силу их совершенно одинакового солдафонского тупоумия.
Но особенно мучили его три предположения относительно последних слов Рабле, которые он то и дело проверял на слух:
«Я отправляюсь по следам великого "может быть"». Торжественно подняв руку.
«Я смазываю сапоги для последнего путешествия». Шепотом.
«Опустите занавес, комедия окончена». Схватив себя за горло и падая на землю.
На мой слух, все три звучали фальшиво, а первая к тому же и глуповато, но Ихиель берег их с такой же дрожью и любовью, с какой старые оптометристы берегут первую пару обуви своих детей.
Бринкер, весь в поту и в пыли, ворвался в библиотеку и сообщил нам о своей мозаике. Умирающий Рабле вскочил с пола, натянул неизменный твидовый пиджак, перебросил через плечо фотоаппарат «Бокс» и позвал меня отправиться с ними.
Помню выражение лица Бринкера, когда он, приложив палец к губам, чтобы мы замолчали, опустился на колени между виноградными кустами и расшвырял руками комья земли, покрывавшие погребенную под ними женщину. Первым открылось плечо, за ним щека и шея, и меня тотчас швырнула на четвереньки мучительная боль, сдавившая мне внутренности и залившая глазницы. Незнакомое прежде желание нахлынуло на меня — мне вдруг захотелось лучше видеть. Это желание с тех пор возвращалось ко мне с такой остротой только четыре раза, о двух из которых я тебе еще расскажу.
Широкая рука Бринкера оголила второе плечо, по гладила шею, соскользнула на грудь и поднялась к лицу. Кисея красноватой пыли скрывала облик молодой гречанки. Бринкер набрал воздух, сильно дунул, и ее лицо выплыло из забвения. Чистым и прелестным было оно, и его холодная красота озарила виноградник.
Библиотекарь не на шутку испугался. Он начал ходить вокруг нее поразительно точными кругами, как будто привязанный нитью к ее взгляду, все время бормоча: «Unbelievable, unbelievable», потому что девушка и за ним неотступно следила своими сосками и глазами. Бринкер обратил мое внимание на эту странность, и я пришел в неистовое восхищение. Лишь много позже, благодаря моей «Венере Урбинской», я разгадал секрет этого неотрывно следящего взгляда. Я обнаружил, что при всем своем обаянии и сексуальности эта Венера, с ее рыжими волосами, девичьими сосками и сильными руками, — она слегка косоглаза. И не спорь со мной, пожалуйста. Не думаю, что есть в мире мужчина, который провел бы перед ее изображением больше времени, чем я, — кроме, разве что, самого Тициана. Ихиель подошел к крану, набрал ведро воды и плеснул на мозаику. Девушка ожила. Все вернулось разом: коже — ее цвет, телу — его тепло, глазам — их блеск, грудям — их упругость. В нарциссах зажглась желтизна, в шее гуся расцвели все переливы любовной игры, и двое мужчин вздохнули. Лишь много лет спустя моя собственная плоть растолковала мне, что это был вздох мужчин, чья навеки уснувшая возлюбленная ожила у них на глазах. Затем Ихиель сфотографировал мозаику под всеми возможными углами и посоветовал Бринкеру снова укрыть ее землей и никому о ней не рассказывать.
Но уже через три дня в поселке появился небольшой грузовичок, до отказа набитый кирками, ситами и возбужденными исследователями из Еврейского университета в Иерусалиме. В Ихиеле тотчас воспламенился гнев оскорбленного предательством библиотекаря, и он объявил, что не намерен присоединяться. Бринкер привел гостей к красному флажку, которым отметил могилу девушки, и они торопливо начали копать, но увы — не нашли ничего, кроме обломков колонн и капителей. Мозаика исчезла. В растерянности они бросились в библиотеку и потребовали у Ихиеля показать сделанные им фотографии. Ихиель в своем высокомерном презрении даже не потрудился открыть им дверь Разъяренные археологи вернулись к Бринкеру, шумно обвиняя его в том, что он подшутил над ними, и тогда Бринкер, обидевшись, выгнал их из виноградника.
Исчезновение девушки вызвало у Бринкера приступ головной боли и печаль того рода, «которую рассказчики историй называют раненой любовью». Его подозрения омрачили атмосферу в поселке и взбурлили море догадок. Некоторые утверждали, что мозаику украл Ихиель, пылавший желанием свести счеты с Еврейским университетом; другие тыкали обвинительным пальцем в мужа Джамилы из соседней арабской деревни, которого уже задерживали однажды за кражу древностей; а третьи во всем винили господина Кокосина из кооператива или припоминали детей, которые играли какими-то разноцветными камешками. Сам Бринкер подозревал свою жену, поскольку она была так ревнива, что не доверяла даже нарисованным женщинам. Но недели шли, толки и пересуды оседали, и гнев Бринкера тоже постепенно угас. В конце концов воспоминания о странной мозаике стерлись из памяти людей, но иногда, приходя в библиотеку, я обнаруживал Ихиеля. склонившегося над сделанными им тогда фотографиями, и тихо удалялся, понимая, что сейчас не время ему мешать.
— Как это получилось, что из всех местных ты сошелся именно с теми двумя, которые влюбились в нашу мать? — спросил меня вчера Яков, когда мы увидели Бринкера на улице. Старик опирался на забор детского сада, вслушивался в щебет малышей и не узнал меня. — Я еще могу понять, что они нашли в тебе. Ты для них был как ключ, и повод, и прикрытие. Но ты-то что в них нашел — этого я просто не могу понять.