Ты не веришь мне. Ты тоже мне не веришь. «Почему ты не поехал на похороны матери?» Глупый, докучливый, повторяющийся вопрос. А что, на все остальные вопросы я уже ответил? Причину горькой судьбы тии Дудуч уже назвал? И действительно ли отец отравил гуся, как полагает Яков? А что общего между Касторпом и Гумбертом, между Надей и Мартой, я уже сформулировал? А кто эти Черные Татары? И чем согрешил Черниховский перед Мириам? Мы ведь даже не знаем, кто она такая. Странно все это. Люди требуют от написанного того, чего нет среди видимого. От книг они требуют большей логики и последовательности, чем от самой жизни. Гляди, примерно через полгода после смерти матери в поселок заявился старый зеленый грузовик, выгрузил рядом с главной дорогой большой деревянный контейнер и исчез. Деревенские дети бросились к контейнеру, услышали раздающиеся внутри звуки и в испуге отбежали. Потом, однако, набрались смелости, снова приблизились и начали швырять в него камни, пока одна из досок не сдвинулась, пропустив ладонь, которая выглянула наружу, пощупала воздух и потянула за собой руку, плечо и женщину. Дети испугались и притихли, глядя издали, как она усаживается на землю, чихает и греется на солнце. Потом женщина забралась обратно в контейнер, а ночью пришла в пекарню.
Ты, с твоим малодушием и упрямством, этакий идейный Ганс Бринкер, наверняка поспешишь заявить, что это происшествие, выдумано оно или реально, никак не вписывается в излагаемую здесь историю. А я отвечу, что «нет большего нахальства, чем попытка маленького пресмыкающегося найти оплошности в какой-либо части произведения, еще не поняв, как она вписывается в целое». Яков, стоявший в яме перед зевом печи, не увидел гостью, потому что дверь была у него за спиной, но печная тяга донесла до него острый запах чужого тела, который пролетел мимо, словно горьковатое дыхание хризантем, и втянулся в трубу. Он неторопливо повернулся, оперся на стенки ямы и увидел изможденную и на вид опустившуюся, но очень миловидную женщину примерно своего возраста, которая смотрела на него испытующим взглядом. Он уже собрался было спросить, что ей нужно, но тут глаза женщины, будто не найдя желаемого, оторвались от него, миновали Ицика, Шимона и нашего отца и остановились на Иошуа Идельмане, который стоял в своих дурацких трусах и кроил тесто. Женщина подошла к нему, схватила за обе руки хозяйским и одновременно умоляющим жестом и сказала ему что-то на идише таким тоном, который наводил на мысль, что они знают друг друга всю свою жизнь. Потом она расстелила кусок ослепительно белой ткани, которую принесла с собой, и Идельман положил на эту тряпку буханку хлеба. Женщина запеленала и закутала буханку и вышла, неся ее обеими руками и прижимая к своим тощим грудям.
— Что она тебе сказала? — спросил Яков.
— Это женщина из Катастрофы, — сказал Идельман и заправил вывалившиеся яйца. — Она сказала, что почувствовала запах хлеба она почувствовала, и не смогла не зайти.
— В следующий раз попроси разрешения, если захочешь дарить наш хлеб, — сказал Яков.
Женщину из Катастрофы звали Хадасса Тедеско. Каждую ночь она приходила в пекарню, и Иошуа, который с той недели начал надевать рабочие брюки, давал ей буханку, цена которой вычиталась из его зарплаты. Хадасса не ела хлеб прямо в пекарне, а всегда заворачивала его в белую пеленку и уносила в контейнер.
— Я согласна, — сказала она Иошуа, когда он протянул ей сто семьдесят вторую буханку и попросил ее руки, — но знай, что я принесу тебе только дочерей.