ГЛАВА 53

Тишина. Я фотографирую: Михаэль и Шимон играют во дворе. Шимон лежит на животе, а Михаэль расхаживает по его спине, массируя своими пятками больное тело. Шимон стонет от наслаждения. Потом, насколько ему позволяют возраст и хромота, скачет по двору, а Михаэль пытается наступить на его тень. Каждый раз, когда ему это удается, Шимон рычит в муках, а Михаэль взрывается смехом. Наконец Шимон сгребает его одной рукой и уносит в дом.

— Хватит на сегодня, пошли к отцу.

В ночь зачатия Михаэля дул страшный хамсин. По рассказам брата, легким больно было дышать раскаленным и разреженным воздухом. Птицы падали с ветвей шелковицы, теряя сознание прямо во сне. Задолго до восхода на востоке уже пылали розовые и желтые полосы, напоминавшие добела раскаленный металл. Впервые в жизни Яков ощущал, что снаружи жарче, чем в пекарне. А поутру, когда он кончил работу и взошло солнце, жара стала еще тяжелее. Он поднялся, как обычно, на веранду, снял свои запыленные мукой ботинки, поел, побрился и помылся. А затем, раздевшись догола и исполнившись решимости, прокрался по коридору к комнате Леи. И тихо открыл дверь.

Тия Дудуч с ее обостренным чутьем кормилицы сразу же поняла, что Лея забеременела. Наш отец был слишком занят собой, чтобы воспринимать что бы то ни было по ту сторону собственной кожи. А Роми, никогда не входившая в комнату Биньямина, ничего не знала до тех пор, пока ее мать, уже на шестом месяце, не появилась вдруг в коридоре совершенно голая, с животом, возвышавшимся горой Тавор и сосками, так разросшимися и потемневшими, что выглядели, как глаза совы.

— Что с ней случилось? — поразилась она. И когда отец объяснил ей, ужаснулась: — Прошу прощения, сударь, но порядочные люди так не поступают! — Ее глаза сверкали гневом. Потом она спросила, как он намерен назвать ребенка.

— Михаэль, — сказал Яков. — По имени деда.

— А если это будет девочка?

— У меня не рождаются девочки, — убежденно ответил Яков.

— Ты порой поразительно тактичен, папа, — сказала Роми.

Каждый вечер Яков ложился на пол рядом с кроватью жены. Лежа на спине, он обводил глазами комнату. Лучи заходящего солнца проникали сквозь щели жалюзи и переливались призрачным золотом на волосах Леи. Снаружи доносились резкие крики тушканчиков, занятых поиском любви и добычи. Его ладонь наслаждалась прохладой керамических плиток, которую сохраняет пол в закрытых помещениях. Время от времени он поднимал простыню, смотрел и трогал. В нем проснулось огромное желание увидеть ее изнутри, писал он мне. Я улыбнулся. Разве не то же самое уже писали Владимир Набоков, и Томас Ута, и Томас Манн? «Целовать ее печень, ее матку, гроздья ее легких, ее прелестные почки». Это истинная правда, даже если мужчины в ней не признаются. Яков приближал свое ухо к скату ее живота, как будто прислушивался к огромной раковине. Улыбка растекалась по его лицу. Шум далеких морей слышался ему, шелест волн. Маленький пленник трудился, разрывая свои узы, желая поскорее вылупиться на свободу.

В те дни у меня была гигантского роста православная любовница из пенсильванской украинской общины. Я подозревал, что она использует меня, чтобы проверить бдительность своего мужа и своего Бога. В их троице царили отношения взаимной подозрительности, слежки и ревности, и она заставляла меня даже среди лета укрываться толстыми одеялами. Разносчик телеграмм постучал в дверь точно в тот момент, когда моя возлюбленная, закрыв жалюзи и погасив свет, схватила мои руки и спросила их: «А кому тут хочется немножко погулять в темноте?»

Я завернулся в полотенце и подошел к двери. Мой милый спаситель вручил мне телеграмму, и я пошел на кухню.

«У меня родился сын», — стояло там. И на иврите, английскими буквами: — «NOLAD LI BEN».

Я не поехал на обрезание Михаэля, как не поехал и на похороны матери. Я пошел на деревянную набережную на мысе Мэй и сел на свою излюбленную скамейку, что глядит в океан, чтобы оттуда следить за предстоящим. «Размышления и вода обручены друг с другом навечно», — сказал Мелвилл, и из своего далекого вороньего гнезда взглядом, переброшенным через десять тысяч километров, я увидел Шимона, который разравнивал граблями землю во дворе в ожидании приезда гостей, и моего брата, расставляющего столы. Яков выскоблил рабочие доски, отмыл их по старинному пекарскому рецепту смесью пепла, лимона и мирта, положил на деревянные козлы и расстелил на них белые скатерти. Старинные медные тазы были вытащены из погреба и до блеска отполированы «Орассой». Старый сервиз Артура Спини был заново извлечен из шкафа, а тия Дудуч нырнула в глубины кухни. Три дня спустя я увидел, как она появляется оттуда, возглавляя шествие подносов с десятками разнообразных, крохотных и неповторимо хитроумных, ибо не поддающихся ни описанию, ни воспроизведению кулинарных чудес, вкус которых, как мне было доподлинно известно, уже через мгновение после того, как они будут проглочены, превратится в вожделенное и мучительное — ибо безвозвратное — воспоминание.

Мелвилл был прав, «meditation and water are wedded forever». Иерусалимский автобус, арендованный для членов семейства Леви, прибыл до срока, весь полный ликованием и песнями, словно громадная клетка с канарейками. Их путешествие продолжалось целый день, потому что водитель десятки раз останавливался, чтобы дать старикам размять кости, и помочиться, и помолиться, детям — поблевать с пути, а кандидатам в родственники, ожидавшим вдоль всей дороги с отцовскими письмами в руках, — присоединиться к семейству. Они поднимались в автобус, и занятые тетками задние скамьи тотчас вскипали всплесками узнаваний и предположений.

Автобус приблизился к поселку и прежде всего остановился у кладбища. Здесь музыканты отложили свои скрипки и веселые маленькие барабаны пандирас, а старики и старухи, поправив шляпы и вуали, направились к могиле Биньямина — чтобы поплакать и погордиться, и к могиле Сары — удостовериться, что черный базальтовый памятник придавил ее по-прежнему прочно. Большинство из них знало ее лишь по рассказам. Они знали, что она украла Авраама из материнского дома, что у нее была дюжина братьев, все до единого неотесанные и тупые, как леньо ди баньо, те деревянные колоды, которыми растапливают банную печь, что она колотила учителя своих детей до тех пор, пока тот не оглох на правое ухо. Они знали также, что у нее был белый ворон, который говорил человеческим голосом, что греческий священник играл серенады под ее окном и громко плакал при этом, что она «совсем-совсем» не ела мяса, опозорила семью и «умерла от рака молодой, бедняжка». Теперь они подходили к ее памятнику, сгрудившись и прижавшись друг к другу, как овцы, боязливо ступали на цыпочках, с облегчением и опаской смотрели на могилу, но, как положено, вежливо наклонялись и клали на нее свои камни.

Их жены, маленькие и красивые, держали кружевные платочки в левой руке. Их дети, смуглые и послушные, были все как один в белых полуботинках, купленных в честь события, и все как один причесаны на правую сторону. Они привезли Михаэлю расшитые кемизикас[97], престарелого йеменского моэля и большие свертки тиспишти[98] и медовиков, которые так обрадовали нашего отца, что он тут же подозвал Роми и шепотом приказал ей спрятать все это под его кроватью, чтобы «эти русские» не съели долсурас[99].

«Русские» приехали из Галилеи вереницей грузовиков для перевозки скота, и машины стонали под тяжестью их тел. То были добродушные и стеснительные люди. Их квадратные зубы белели в улыбках. Волосинки бровей шевелились на ветру, как длинные усики созревших пшеничных колосьев. Они тоже успели уже побывать на кладбище, негромко поговорить над памятниками и смахнуть с могилы своей сестры камешки, возложенные семейством Леви, сразу же опознав, что это не обломки здешнего базальта, а заговорные камни, нарочно привезенные из иерусалимского бассейна Шилоах, ибо при всей своей малости они были тяжелы, как свинцовые слитки. «Русские» привезли с собой охлажденные горшки с кумысом и кефиром, головы кисловатого сыра и очень красивую деревянную колыбель. Один за другим они подходили к Якову, мяли его в своих объятиях и трижды звучно лобызали в щеки, а потом медленно, степенно кивали всем собравшимся своими большими головами. С заученной осторожностью сильных людей пожимали протянутые им руки и похлопывали по испуганным плечам.

Под конец они с любопытством и симпатией окружили старую Дудуч, что, сидя на табуретке, кормила грудью Михаэля. Но когда они начали перешептываться и показывать пальцами, у Шимона потемнело лицо. Низкорослый и плотный, мрачный и тяжелый, он повернулся к ним со специально приготовленной вежливой фразой: «Ну, хватит, тут вам не представление!» — а затем, поторопив свою мать подняться, увел ее в дом.

И вдруг, в разгар благословений моэля, среди приглашенных воцарилась мертвая тишина. Это Яков, приставив ящик к стене дома, забрался на него и широко распахнул деревянные ставни на окнах комнаты Леи. Никто не спрашивал, что это означает, но в толпе прошел шепоток, и некоторые женщины промокнули покрасневшие веки. Все поняли отчаяние и надежду моего брата — что крик обрезаемого младенца, проникнув сквозь распахнутое окно, пробудит мать ото сна и вернет ее в круг живых. Ведь всем известно, что страдальческий плач младенца — самый всепроникающий и пробуждающий звук в мире. Но вот — благословения уже произнесены, пеленка приподнята, крайняя плоть отрезана — и о ужас! — младенец не закричал.

Уши, приготовившиеся услышать вопль боли, услышали одно лишь тонкое посвистывание тишины. Глаза, широко раскрывшиеся, чтобы увидеть явление проснувшейся матери в позолоченной солнцем раме окна, зажмурились и потекли слезами. Лица омрачились. Отказ Михаэля возвысить голос в плаче обрезания ранил их много глубже, чем они ожидали. В этом была насмешка над традицией и нарушение обычая. Словно этот младенец возвещал им: «Не будет моей доли с вами». Словно он дезертировал из-под общего ярма страданий.

Только Дудуч была счастлива. Ей было все равно, плакал ребенок или нет. Она снова взяла его на руки, и кормила, пока он не насытился, и барабанила подушечками пальцев меж его лопатками, пока он не отрыгнул, и все это время напевала ему свои мягкие бессловесные воркования. К этому времени она уже выкормила множество детей, но ни один из них не наполнял ее такой мягкой и сладкой тяжестью, как этот ребенок. В его тельце таился некий магнит, который притягивал и извлекал из каждого все лучшее, заключенное в нем, — любовь и молоко, слезу и улыбку. Вечером, тающая от удовольствия, она принесла его в спальню Якова, положила в новую колыбель, поцеловала в обе щеки и вышла из комнаты. Михаэль лежал с широко открытыми глазами, не засыпал и не плакал. В конце концов Яков не выдержал, взял сына на руки, положил в свою кровать и, приложив ухо к его животику, стал прислушиваться к поступи неощущаемой боли. И оба они уснули.

Загрузка...