ГЛАВА 8

Авраам вернулся в пекарню Эрогаса. Обрадованный пекарь купил ему ботинки и одежду и стал учить всем премудростям своего ремесла—тайне правильной дозировки соли и сахара, что позволяет «управлять дрожжами, комо кавайликос»,[30] секрету точных движений лопаты при посадке буханок в печь и при их извлечении на белый свет и ашкеназийскому способу плетения пятничных хал. В порыве доверия Эрогас открыл ему и величайший из своих секретов — уменье плевать «армянским плевком» на пылающие кирпичи и расшифровывать шипенье испаряющейся слюны.

Авраам приходил в пекарню около часу пополуночи, пробуждал дрожжи к жизни и разжигал дрова в печи. Два часа спустя появлялся и сам Эрогас, пряча побагровевшие от слез и бессонницы глаза. Стоя у печи, пекарь долгими ночами изливал перед Авраамом свое горе-злосчастье. Вот уже десять лет прошло с его первой брачной ночи, а он так ни разу и не притронулся к жене. Злые языки твердили, что в тот час, когда из пекарни начинает подниматься кислый дух, жена Эрогаса, узнав по этому запаху, что тесто уже начало всходить и теперь его нельзя оставить без присмотра, приглашает на свое ложе мужчин «не из наших», — но правда состояла в том, что постель Мансаньики увлажняли только ее собственные слезы.

Первая брачная ночь продолжала жить в памяти несчастного пекаря, и он с откровенностью, даруемой лишь долгим страданием, посвящал Авраама во все ее, самые постыдные детали. «У нее там, внутри, был вроде рот задыхающейся рыбы», — говорил он, с отчаянием выискивая сравнение, которое объяснило бы загадку зубастой пасти, прятавшейся в теле его жены. Одной рукой он насекал канавки в приготовленных для выпечки буханках, «чтоб не лопались, где им вздумается», а другой помогал себе рассказывать, как старухи выжигали на его простынях заклинание «Бог Всемогущий» и разбрасывали под кроватью наживки из молочного варенья.

Видимо, пристрелка этих могучих старушечьих средств не была особенно точной, потому что они поражали не те цели. Лысина Эрогаса покрылась побегами курчавых волос, его профессиональный кашель пекаря как рукой сняло, а боли переместились из спины в большие пальцы ног. Но его вечный страх, постоянная эрекция и непреходящая бледность по-прежнему оставались при нем. В последней отчаянной попытке старухи поставили на его член двух белых голубок, специализированных на успокоении и размягчении плоти, но те устроились там в идеальном равновесии и уютно ворковали до тех пор, пока пекарь не преисполнился отвращением и отчаянием. Он отмыл плоть от едкого птичьего помета и купил себе длинную широкую ленту египетского полотна — перевязать чресла и прижать строптивый член к животу, дабы он перестал постоянно толкаться и выпирать из штанов, — и с тех пор арабы прозвали его Абу-эль-Хизам, или Отец Пояса.

Хромоножка Мансаньика иногда заходила в пекарню и улыбалась Аврааму своей заячьей улыбкой, которую расщелина в ее верхней губе делила точно поровну между смущением и соблазном. Ее кожа источала приятные запахи, напоминавшие о лакомствах с новогоднего стола. Он стеснительно поворачивался к ней спиной, и еще долгое время после этого ее глаза и руки томили его воображение. Но он заставлял себя оторваться от этих видений и возвращался к собственным страданиям, пусть мучительным и докучным, но, по крайней мере, знакомым в мельчайших деталях. С первого дня возвращения в Иерусалим его преследовал навязчивый сон: черные скалы, белые пятна гусей, проливной дождь и большая девочка. Ее мокрая голова вздернута к небу, груди подпрыгивают на бегу, и каждую ночь ее белые, стесняющие дыхание бедра возносятся над его открытыми глазами. Проходя каменными переулками города, он неотступно видел впереди себя те широкие плечи, те ноги, то бегущие, то скачущие по ступеням переулка, те широко расставленные, испуганные глаза, вдыхал запах влажной земли, поднимающийся от ее волос, слышал грубоватый детский голос, произносящий: «Сара», «Двенадцать лет» — и выкрикивающий: «Ди качкес!» В конце концов он отправился к Лиягу Натану и исповедался ему, кровоточа своими тайнами и слезами, словно очищая плоть от яда.

Лиягу усмехнулся. В то время он помешался на кино, и немые актрисы двадцатых годов укрепили его убеждение, что в любви нет ничего, кроме притворства. «Амор эз соло уна палабра», — цитировал он знаменитое изречение свата Сапорты и пророчил, что в один прекрасный день явится «новый Луи Пастер», который откроет тайну слизи, от которой в теле возникают муки любви, и найдет вакцину против этой слизи. Он прочитал Аврааму, что пишут просветительские брошюры о телесных и душевных опасностях, связанных с истощением силы яичек, рассказал ему об общеизвестной посткоитальной депрессии, которой подвержены все до единого мужчины, хотя только йеменцы признают ее существование, а затем пошел еще дальше и провозгласил, что дети наследуют свои свойства как через семя отца, так и через молоко матери.

— Нада де нада ке дишо Кохелет,[31] — покончил Лиягу с любовной суетой сует, и Авраам вышел из комнаты своего друга и отправился в пекарню.

— Какой стыд! — цедил он про себя. — Какой стыд!

Несмотря на бедность булисы Леви, Аврааму сватали невест, потому что он был хорошим и надежным работником с репутацией потомка пятнадцати поколении иерусалимских евреев. Но Авраам не обращал внимания на предлагаемых ему девушек точно так же, как игнорировал томные взгляды и вздохи Мансаньики, нравоучения матери и сплетни соседок.

Тогда Лиягу пригласил его в автомобильную поездку. Артур Спини, тот британский кавалерийский офицер, который освободил его из подземелий Колараси, в те дни закончил военную службу, решил остаться в Палестине и, открыв универсальный магазин близ Яффских ворот, нанял Лиягу на работу. Напротив магазина, среди пролеток, что стояли у ворот, был припаркован маленький дребезжащий «форд» — то ли для товаров, то ли для пассажиров, и Лиягу заявил, что «прогулка в автомобиле внутреннего сгорания — самый проверенный способ покончить с воспоминаниями», а затем, уплатив водителю, воскликнул: «Вдохни запах бензина, Авраам, — это запах большого мира!» Но запах большого мира вызвал у отца головокружение, так что возле Сада Антимоса он выпрыгнул из машины, и его вырвало прямо на землю.

Лиягу не отчаялся. Он привел его в рабочую комнатку своего отца, знаменитого микрографиста Бхора Натана. Втедни отец Лиягу пытался уместить Десять Заповедей на булавочной головке и тем самым создать ту абсолютную, «меньшую всякой малости» точку, которую некогда воспевал Лукреций, боготворил Диоген и называл неделимой Демокрит.

Впрочем, микрографист Бхор Натан презирал «греческую мудрость» и говорил, что Лукреций ошибался и точка — понятие не геометрическое, а словесное.

«Только слово не имеет физического существования, и только оно неделимо», — усмехался он.

Авраам огляделся по сторонам и пришел в полный восторг. Крохотные слова порхали перед его глазами, и этот танец черных точек на мгновенье заслонил собой дочь геров из Галилеи. Но стоило ему выйти оттуда, и он снова затосковал. Он злился на себя за то, что позволил какой-то нескладной девчонке проникнуть в свои сны, и досадовал на родителей, которые через свое семя и молоко наделили его свойством спать с открытыми глазами. Ночью, когда он пришел в пекарню и стал разжигать щепки и дрова в печи, ему снова привиделись соломенные волосы, которые горели перед его глазами в языках пламени, точно образ, врезавшийся в сердце и не принимающий утешений. Впав в обычное для влюбленных плачевное состояние духа и весь сжавшись по бхор-натановскому методу микроточечного уменьшения, он так глубоко ушел в себя и в свинцовую тяжесть своей бесконечной тоски, что даже Лиягу не мог вытащить его оттуда.

Так он мучился три года, а потом поднялся и объявил матери, хозяину и другу, что «идет взять себе жену». Булиса Леви издала скорбный вопль, его сестра Дудуч улыбнулась, Мансаньика не промолвила ни слова, Лиягу засмеялся и насмешливо сказал: «Так пали герои!» — а пекарь Эрогас с грустью посмотрел на него, поправил ненавистный пояс, прижимавший к животу его позорище, и сказал, что лучше бы он женился на «женщине из наших» и остался в пекарне. Но Авраам, с той же неожиданной и несгибаемой силой, что вела его через пустыню, собрал припасы в дорогу, взял палку, чтоб отгонять змей и собак, вышел через Шхемские ворота и направился на север, через Самарийские горы.

Он миновал монастырь Святого Стефана, трижды сплюнул на месте стоянки Тита, «как причитается этому разбойнику», прошел вдоль стены огромного сада, примыкавшего к храму Гроба Господня, подле которого разъяренные католики и греческие православные швыряли камни друг в друга, и спустя три часа, добравшись до скалистой горки с могилами Сима, Хама и Яфета, собрался с духом и присел отдохнуть у могил. Дурное это было место. Здесь всадники-крестоносцы из Сиены некогда убили рабби Яакова Аарона, который доверился силе своей молитвы и защите первосвященнического нагрудника, вышел из-за стен города и стал проклинать их стоянку. Здесь Рицпа, дочь Айя, некогда оплакивала своих повешенных сыновей, и по утрам на окрестных скалах еще можно было увидеть блеск ее слез, ибо слезы матери, потерявшей своих детей, не просыхают никогда.

«Но никто не сделал мне ничего плохого, — продолжал отец удивляться своему везению еще и в те дни, когда рассказывал эту историю нам. — Ни человек, ни зверь, ни ядовитая гадюка, ни скорпион».

Гиена и гадюка следили за его шагами, принюхивались к его поту, сладкому, как у всех влюбленных, и уходили с дороги, давая ему пройти. Кассия, кактус и каперс втягивали колючки, чтобы, упаси Бог, не коснуться его кожи. Феллахи, трудившиеся в полях, смотрели ему в глаза, поили водой, кормили маслом и сыром, оливками и луком, плодами и хлебом и провожали взглядом, когда он поднимался, благодарил их и шел дальше к горизонту своей любви. Всю дорогу он видел пятно соломенных волос, которое шло перед ним, подрагивая, как хвост газели, длинные, широко шагающие ноги, которые пинали мешавшие ему камни, отбрасывая их с его пути.

В Вади-эль-Харамин из-за скал выскочили конные разбойники, сорвали с него вещевой мешок, сломали палку и раздели донага.

— Куда ты идешь, смертник? — спросил главарь разбойников, невысокий худой человек с глазами разного цвета — один карий, другой голубой.

— Взять себе жену. — И Авраам прикрыл руками свой срам.

Разбойники расхохотались, подняли лошадей на дыбы и, развеселившись, принялись палить из ружей в воздух, но в разгар этого веселья его простые слова проникли сквозь грубость их костей и порочность их плоти, а его печаль и тоска сокрушили их сердца, и они посерьезнели, умолкли и вернули ему одежды.

— Открой рот, — приказал главарь.

Авраам зажмурился и разинул рот в ожидании стального ствола, который раздробит ему зубы, и кусочка металла, который пронзит его мозг. Но вместо этого он ощутил только, как два шершавых теплых пальца, пахнущие саманом и шалфеем, пеплом костров и ружейным маслом, касаются его губ, раздвигают челюсти и лезут ему в рот. Разбойник положил ему под язык тяжелую круглую золотую монету и поцеловал в обе щеки. Потом он дал ему большую связку сушеных фиг, новую палку, полосатый халат, посадил на лошадь, и вся банда скакала за ним в течение двух долгих дней, поеа не вышли они из гор в долину, где Авраам попросил оставить его одного, потому что он не хотел являться к возлюбленной в окружении «разбойников и необрезанных».

Придя в селение, он первым делом направился в дом мухтара,[32] болгарского еврея по имени Якир Альхадеф, язвительного толстого человека с заложенными за пояс большими пальцами рук.

— Зачем пожаловал? — спросил Альхадеф.

— Сосватай мне девушку Сару Назарову, — сказал Авраам.

Альхадеф чуть не задохнулся от смеха и изумления.

— Тебе не нужен сват, — сказал он отцу. — Несчастные геры отдадут свою дочь даже обезьяне, если она будет еврей из семени праотца нашего Авраама. Она даже в школу ходить не хочет, эта кобылка. — Затем он посерьезнел. — Слушай, ты же из наших. Зачем они тебе? Мало тебе девушек в Иерусалиме?

Но Авраам напустил на себя отрешенный вид по уши влюбленного человека, и Альхадеф, поняв, что его гость не видит и не слышит ничего, кроме отражений собственной фантазии, поднялся и отвел его в дом Назаровых.

Старый гер, его жена и старший сын сидели у стола. Сара подала воду, хлеб, овощи и сыр, обдавая Авраама потупленными взглядами и запахами дождливой сырости, которой никогда не суждено просохнуть. Плоть его таяла. Ей шел уже шестнадцатый год, но она совсем не изменилась с тех пор, как он видел ее, тремя годами раньше, потому что в его снах она тоже продолжала взрослеть. Он сдержал дрожь в коленях и ограничился, так я себе это представляю, тонкой улыбкой, исполненной сдержанного достоинства. Михаил Назаров осведомился о его здоровье и стал расспрашивать о работе и семье, и Авраам отвечал на каждый его вопрос подробно и уважительно, хотя понимал, что старый гер уже все решил и готов отдать ему свою дочь в жены. Однако, прежде чем они с Альхадефом покинули дом, к ним подошел вдруг старший брат, приблизил свое могучее тело почти вплотную, наклонился, тихо сказал прямо в испуганное ухо Авраама: «Ты води себя хорошо с нашей Сарой, иначе берегись, мы татар!» — и вышел.

На следующий день Авраам отправился в Тверию к семье Абулафия, тем «добрым людям», что приютили его по возвращении с войны, передал им приветствия от иерусалимских родственников и провел у них около десяти дней. Еще неделю он просидел в доме Альхадефа, пока заканчивались все необходимые приготовления, а потом рав Иосеф Абулафия прибыл из Тверии, привязал своего осла у конюшни геров и поженил моих родителей во дворе поселковой школы.

После хупы молодые удалились в приготовленную для них комнату в доме Назаровых. Целый час они лежали рядом и дрожали от любви и тоски, которых не утолила даже их встреча, а потом наша мать встала с кровати и повела отца в поле. Испуганный и босой, шел он за нею, поджимая ступни, чтобы уберечься от комков и колючек. Ее белая рубашка указывала ему дорогу, пятно ее волос светилось в темноте, и, когда они уже лежали, обнявшись, на земле, и ее тело приняло его в себя из трясины страданий, отец вдруг начал плакать. Не плачем радости или любви, а теми слезами, которыми плачут мужчины, когда у них рождается первый ребенок. «Плач, который выдавливает слезы из костей», — как говорила мать каждый раз, когда вспоминала об этом многие годы спустя. В ту ночь отец касался ее своими глазами, слышал своей грудью и видел своими ладонями, а на рассвете, когда его разбудили пение рыжих славок и роса холодной земли, он обнаружил ее лежащей за собой — его тело сложено во впадине между ее грудью и бедрами, ее дыхание греет ему затылок, одна ее рука поддерживает его шею, а другая укрывает его грудь и сердце.

Загрузка...