Анастасия Комарова

«Дикари»

Мы «Дикарей»[11] не забудем!

Мы дикарями умрем!

Гимн лагеря МЭИ «Алушта»

Вдруг он перестал прыгать.

А я не сразу осознала, что произошло. И еще с полминуты продолжала тянуться руками к небу, подскакивая, взвизгивая, хохоча, ловила ладонями тяжелые радужные струи. Но на очередном взвизге до меня дошло. А в помутненном сознании сверкнула изумрудом первая мысль: Зеленая футболка! Вторая мысль, явившись непосредственно за первой, ибо мыслительный процесс включился так же резко, как вырубился, не знаю, сколько времени назад, принудила обмереть статуей Внезапного Счастья.

Вода падала сверху, больно стуча по темечку и плечам, делая скользкими резиновые шлепки, текла с волос, заливала глаза. А мы стояли друг напротив друга неподвижные, в чудном киношном диссонансе с прыгающей и орущей вокруг толпой. Он так внимательно смотрел на меня… я заметила, что смотрит он на меня слишком уж внимательно, и тоже посмотрела на себя. Увидела голые ноги в мокрых шлепках — я сразу же их сняла, чтобы было чем размахивать над головой, — и ярко-зеленую футболку. Футболка была абсолютно мокрой и приклеилась к телу самым живописным образом. Впрочем, про зеленую футболку нужно все-таки пояснить…

…Все это происходило в незабвенном 1989 году, в августе, в студенческом лагере Московского энергетического института. Как-то раз мы пришли в гости к Анечке Дубовой — собирались на дискотеку. Анечка с подругами жила в Ущелье[12] на первом этаже, где с большим чувством собственного достоинства пользовалась «путевочными» благами. Она вообще была «правильная» девочка. Ночевала в домике, не пила «чпок», водку и самогон… ну, если только «Массандру» иногда. Она делала себе освежающие маски из персиков и уходила с пляжа ровно в одиннадцать часов утра — как раз тогда, когда мы туда приходили. Она даже не курила! При этом была очаровательно лояльна и глубоко любима самой рваной «рваниной» (пять-шесть ребят) в лагере. То ли потому, что они все были с ее потока, то ли, как мне иногда казалось, по каким-то эзотерическим причинам. Мы не проявляли оригинальности в этом вопросе и, подобно многим, любили Анечку. А она любила нас.

Был вечер. Мы салонно беседовали в перерывах между хересом и макияжем, хохотали над «Крокодилом» и менялись шмотками. Закончив умащивать свежевымытые, темные, змеящиеся, словно у Суламифи, волосы гелем, Анечка выложила на кровать футболку цвета травы в бразильском сериале. И сказала:

— Я где-то прочла, у классика какого-то… У Бальзака, что ли… нет, у Довлатова… Неважно, в общем, прочла, что зеленый цвет идет только по-настоящему красивым женщинам.

Естественно, мы тут же стали по очереди примерять футболку, вознамерившись выяснить, кто же из нас по-настоящему красивая. Оказалось — все. А вы как хотите?! Могло случиться иначе, если все мы были двадцатилетние, счастливые и хмельные, с ногами цвета шоколадного масла и волосами, выгоревшими от солнца и шварцкоповской «Супры»? Футболка пошла по рукам, то есть по кругу. Вчера ее носила Викса, позавчера — Нина, завтра будет носить Маринуля, и так далее. Может, даже когда-нибудь наденет и сама Анечка. Но вот что значит — Судьба! Именно сегодня была моя очередь.

Утром я сняла ее с веревки за палаткой, куда аккуратная Викса вешала после стирки белье. Благоговейно приложила к себе. Но посмотреться было не во что, зеркала на горе мы как-то не завели. А потому я просто ее надела, мгновенно и отчетливо ощутив себя красивой. Настолько красивой, что больше надевать ничего не стала, кроме плавок и шлепок. Футболка была безразмерная и сидела на мне, как… в общем, сейчас в таких платьицах ходят в клубы. Но сам цвет тогда! Дерзкие ростки еще недавно запретной свободы, пробившие серый потрескавшийся асфальт «совка». Ему даже песни посвящали: «Твои зеленые лосины», «Девушка в зеленой бейсболке»… и так далее. Долго, с фанатизмом истых художников, мы пытались добиться желанного оттенка в домашних условиях. Разводишь в воде пакетик сухой текстильной краски и варишь юбку или колготки в кастрюле на кухне. Только такого цвета все равно не получалось. Получалось, конечно, но не то.

Этим утром мало кто пошел на пляж. Все готовились. Именно сегодня… Как я мечтала об этом, слушая рассказы очевидцев и непосредственных участников! Не веря, что так бывает на самом деле. Веря, однако, что «Это, Настенька, все равно не расскажешь… это надо видеть!». Да, точно. Теперь я понимаю. И невозможно хочется поделиться впечатлением со всем остальным миром, но говорю вам: ЭТО не расскажешь. ЭТО, ребята, надо видеть! Ну а еще лучше — чувствовать.

Солнце кипятило воду в море, жарило брезент палаток на горах, варило оставленный в бутылках спирт, запекало до полной готовности плиты эллинга и дорожки Ущелья. Герои праздника — культорги Егорушкин и Сурэн — репетировали на площадке у домика начальника лагеря. Массовка азартно мазалась гуашью, делая из себя чертей, русалок и людоедов. Племена амазонок наворачивали на головах дикие кудри: я тогда впервые увидела, что в гладилке могут включаться не только кипятильники, но и парикмахерские щипцы для завивки… Ну а остальные степенно пили пиво на Госпиталке[13]. Предвкушали…

Мы с Виксой, Маринулей, Ксюхой и Оленькой Смирновой не без удовольствия обнаружили себя в числе остальных. Пива было много: ради такого случая мы запаслись заранее, отстояв вчера очередь в «Гром и Молнию». Потом, плавно и неощутимо, так же, как жаркий ветер, гуляющий по лагерю, мы переместились из тени курилки на горячие узкие лавочки вдоль спортплощадки. Там проверяли микрофон. Ждали, пока рассядутся, разлягутся и встанут зрители, втаскивали остатки декораций на арену действий… И началось!

Я смотрела на все это, как октябренок, впервые попавший на елку в Кремль. Подобное чувство чуда и забытья было еще, помнится, годика в четыре, когда родители в преддверии Нового года привели меня в «Детский мир». Тот самый. И там я увидела эти огромные часы с двигающимися глазами, елку до потолка, которого нет; услышала шелест мишуры, волшебный звон елочных шаров; ощутила на лице отражения разноцветных огоньков, а во рту — сливочное крем-брюле в вафельном стаканчике…

На лавочках не хватало места: весь лагерь сгрудился у спортплощадки, плюс «дикари» с обеих гор, да еще гости, приезжавшие раз в месяц на это шоу со всего побережья. Так что сидели друг на друге. Я — у Маринули на коленях.

На спортплощадке разыгрывалось действо, отрепетированное по оригинальному сценарию. Ну, что вам сказать, если в разные годы культоргами в лагере работали такие люди, как Градский, Лысенков, Шустицкий?! Маркин с Минаевым… И даже, говорят, Лисовский — ну да, тот самый, который потом с коробкой… Представление было роскошное: остросоциальные шутки с сексуальным подтекстом, интермедии, достойные «ОСП-студии» и «Осторожно, модерн!», вместе взятых, перемежались зажигательно-ритмичными танцами «дикарей» и «дикарок». Жара, пиво, теснота, общая эйфория и молодость скоро создали удивительную иллюзию: будто безумные пляски на солнцепеке раскрашенных гуашью людей — это нормально, а мы так все и живем каждый день и очень этому рады… Но для меня самое интересное началось, когда на сцене возникло вдруг удивительное племя.

Пятеро или шестеро ребят — та самая компания, которая дружила с Анечкой. Именно их мы прозвали «рваниной» за разодранные вдрызг футболки и напрочь попиленные, художественно растрепанные джинсы. (Надо заметить, что попиленные джинсы тогда — это совсем, совсем не то же самое, что сейчас. Если вы, конечно, понимаете, о чем я.) На спинах у них, на груди и щеках углем были сделаны надписи, что-то типа «Не забуду мать родную» и тому подобное… в общем, как мы поняли, они изображали племя пьяниц. Шатаясь и невнятно крича, они очень смешно доковыляли до середины сцены, как вдруг один из них сел прямо на пол. Достал откуда-то из-под джинсовых лохмотьев бутылку с этикеткой — на ней крупно черным фломастером было написано слово «ВОДКА» — и стал пить из горлышка, периодически делясь напитком с соплеменниками.

— Ха-ха, смотрите!! Это же Оцеола Мидл! — сказали позади нас.

— Во…! Орлы-ы… — ответили сбоку.

— Кашос, давай! Давай! Убей ее!!! — раздалось слева.

Они были всеобщими любимцами. Демократия тогда входила в права, а цензура из них выходила. Они очень талантливо изображали пьяных. Пять или шесть спивающихся мужиков из племени. Последние из могикан. Прямо ханты и манси какие-то. Впрочем, изображать-то им как раз ничего и не нужно было.

— Да он же сейчас рухнет, — констатировала Викса, недоверчиво глядя на Оцеолу.

— Кто?! Он?!! Да прям, рухнет, как же! Ну, рухнет, естественно, но не сейчас. Не раньше, чем часа через два…

До меня дошло, что происходит, только когда Ксюха, проницательно сощурившись, прошептала мне на ухо:

— А водка-то у них настоящая…

О‑о, он не переставал волновать мое воображение. Сколько, оказывается, имен у этого необыкновенного человека! Сам он уже явно никого и ничего не видел, а я смотрела только на него, испытывая смесь восхищения с испугом — самое мощное влюбляющее средство. Еще бы: такой красавец и такой смелый! Я была тогда убеждена, что именно это и называется смелостью — хлестать водяру из «горла» на глазах уважаемой публики и лагерного начальства. Не говоря уже о том, что делал он это лежа на раскаленном асфальте, в Крыму, в августе, в двенадцать часов дня. Я готова была весь остаток праздника, да что там — дня, любоваться им. Я так и сделала бы, если бы не отвлек заставивший вздрогнуть дикий, оглушительный, не вполне членораздельный крик. Знакомый крик.

— Ущь иль не Ущь?! — хрипло орал со сцены бессменный алуштинский сантехник по кличке Ущь.

Этот мужик маргинальной внешности и неопределенного возраста мог запросто сойти за бродячего художника, американского ковбоя или высокооплачиваемого фрика, хотя был просто-напросто веселым алкашом. Он традиционно заведовал в лагере водой и всем, что с ней связано, был уважаем обитателями за постоянство, доброжелательный нрав и поразительное душевное родство с московскими студентами.

— Ущь или не Ущь?! — угрожающе прорычал он свой обычный позывной.

— Ущь!!! — с готовностью отозвались ему.

Тогда Ущь, держа в руке длинный черный шланг, тянущийся откуда-то со стороны Храма Омовения, другой рукой сделал неопределенно-торжественный жест, что-то такое крутанул у себя за спиной… и из шланга вырвалась многоцветная, жемчужная, серебряная, золотая, бриллиантовая струя! Как я потом узнала, по сценарию Ущь должен был изображать некую скульптуру — не то Водолея, не то Писающего мальчика. Впрочем, неважно: сценка скоро закончилась, и ведущий — начальник лагеря Сергей Ефремович Вирченко — заученно произнес в микрофон стихотворную фразу, придуманную культоргами:

— Всем спасибо за труды, нам достаточно воды!

Все засмеялись, потому что это было смешно, и приготовились смотреть шоу дальше. Вода, искрясь хрустальными гранями, со звоном разбивалась на мелкие острые капли. Потому что Ущь в вельветовых клешах и ковбойской шляпе, нахлобученной на длинный лохматый хайр[14], продолжал поливать спортплощадку самозабвенно и даже как-то маниакально.

Всем спасибо за труды, — членораздельно выговорил Сергей Ефремович. — Нам достаточно воды, — еще четче произнес он, выразительно глядя на Уща.

Все внимательно смотрели на сцену. Через минуту, в течение которой тишину подчеркивал плеск бьющих о покрытие струй, начальник лагеря гаркнул в зазвеневший от неожиданности микрофон:

— ВСЕМ СПАСИБО ЗА ТРУДЫ!

Помолчал, с несколько подмороженной улыбкой повернувшись к зрителям, которые уже начинали понимать, в чем дело. А отдельные, знавшие сценарий, согнулись пополам. Потом неуверенно добавил:

— Нам достаточно… Э‑э… э… воды…

В это мгновение первые ряды зрителей что-то почуяли. Они зашелестели, зашевелились, как море при ветре, но было, разумеется, поздно.

— НАМ!!! ДОС-ТА-ТО-ЧНО!!!! ВОДЫ!!!!! — орал начальник лагеря.

Только его уже не слышали. Народ, инстинктивно отхлынувший было от площадки, замер на секунду и… рванул обратно! С ругательствами, хохотом, восторженными взвизгами, хлюпая босыми ногами по теплым лужам, прыгала изнывшая от жары шальная толпа. Угрюмые людоеды из племени «эллингов» мешались с нарядными гостями из лагеря МАИ, а чумазые кудрявые «амазонки» — с артековцами в одинаковых красных пилотках. Из динамиков грохотала Пугачиха: «Ты! Пришел такой нену-ужный! Ты! Пришел такой незва-а‑аный…», рвал голос Вирченко, визжали и вопили тысячи полторы беснующихся людей… А над всем этим раздавался упоенно-повелительный рык главного сегодняшнего Дикаря:

— Ущь или не Ушь??!!! Ущщь иль не Ущщщь???!!!!! УЩЬ ИЛЬ НЕ УЩЬ???!!!!!

— УУУУУУЩЩЩЩЩЬ!!!!! — надсаживались благодарные язычники.

Взмывали в воздух шлепки, майки, сорванные с голов панамы и миниатюрные девушки. Черное море безмятежно плескалось рядом, ожидая своей очереди, готовое принять в себя доброе первобытное безумие. В небе над спортплощадкой счастливым знамением подрагивала яркая двойная радуга…

Дальше по сценарию (нам потом рассказала Кула) предстояло еще как минимум полчаса отрепетированного действа, феерический финал и всякое такое, но… что такое сценарий по сравнению с тем, что творилось тогда?! Гоа отдыхает.

Да, это были настоящие «Дикари»! Шальные пляски с трансом и вскриками мистического восторга — без сценария, без разрешения, без удержу… Я скакала, обнявшись с девчонками и с теми, кто попадался под руку, смутно осознавая заблокированным разумом, что этот самый счастливый момент в моей жизни — из тех моментов, ради которых вообще-то живут, и пишут книги, и…

И вдруг он перестал прыгать. Помолчал немного, вытирая лицо банданой, а потом удивился, отчего-то шепотом:

— Мам… а ты… краси-и‑ивая…

— Зеленый цвет идет только по-настоящему красивым женщинам, — сообщила я.

Вот красотка, что и говорить: нос к тому времени сгорел у меня окончательно и бесповоротно. То есть сначала он был неприлично розовым, затем болезненно малиновым и слегка вроде бы припухшим. Несколько дней назад на нем образовалась толстая глянцевито-блестящая, словно слюдяная корка. И это было еще ничего. А позавчера корка потрескалась, покрыв мой нос узором, напоминающим саванну после засухи из «Клуба кинопутешествий». Так вот теперь эти желтоватого цвета кусочки кожи, похожие на струпья, уже отваливались, оставляя под собой первоначально розовые пятна. «Настенька, у тебя нос в ошметках!» — сказала Викса, когда это увидела. Хорошо, что он смотрел в основном на мою грудь. Вот что значит зеленая футболка!

— У‑у‑у‑щщщщььь иль не У‑ущ-щ‑щ‑щь???!!!

Совсем уже дико заревел вошедший в транс шаман, обдав нас очередной порцией хлестких холодных струй.

…И мы прыгали уже вдвоем. Я повисла на его плечах, он пытался подкинуть меня в воздух. У нас плохо выходило, потому что его шатало, но это было неважно. Важно, что он был, как я, мокрый и теплый. Потом, когда все это закончилось, то есть закончилась вода, которую все же додумались перекрыть, мы сидели вдвоем на ржавых трубах напротив Центрального пирса.

У него была иссиня-шоколадная кожа, плотная и гладкая, как на моей фирменной испанской сумке. Твердые фиолетовые губы. Фиолетово‑черные глаза с густыми ресницами, породистый нос и подбородок майя. Голоса не было вовсе. Он не хрипел даже — он сипел. Звук, который ему удавалось извлечь из себя, был подобием громкого шепота, аранжированного страшным булькающим то ли свистом, то ли шипением. Еще у него были красивейшие в мире руки со светлыми, как у негра, ногтями.

— Ух ты…

Одну руку он протянул к моему лицу. И просипел «Ух ты…» так мучительно, что невольно резануло глаза слезами. Будто это у меня, а не у него то ли сорвано, то ли сожжено напрочь горло.

— Ух ты… А у тебя… даже… веснушки…

Вот ведь. Как разглядел-то их за слоем ошметок?!

— Тебя зовут Кашос? — я решила все же уточнить.

— Меня зовут Оцеола! — просвистел он, подняв руку в приветственном индейском жесте. — Оцеола Ястребиный Палец!

— О‑о…

— А тебя как зовут, женщина?

— А меня — Настя, — сказала я.

И замерла, предчувствуя… Нет! Неужели он сейчас это скажет?! НЕТ. Только не это. Не может он этого сказать. Индеец не может знать этой дурацкой песни, ни за что…

— Настя, — повторил он без всякого выражения, и так же без выражения добавил: — ПОДАРИ. МНЕ. СЧАСТЬЕ.

Тьфу ты… Опять. Да что ж за наваждение-то, в конце концов?! Но странным образом в его устах эта дикость меня не взбесила. Напротив, прозвучала очень трогательно, чуть ли не умоляюще. Тем более что не было похабной ухмылки на абсолютно серьезном лице с грустными глазами.

— Подарю… — обещала я.

Тогда он привлек меня к своим фиолетовым губам, и я почувствовала острый запах водки. Вдохнула. Закрыла глаза. Вдруг… Нет, поистине, такое случается только в кино, в сказке и в «Алуште»!

— Настька?!

— Машка!!!

Со стороны пирсов, отделившись от желтого автобуса, ко мне бежала Машка Иванова!

— Как ты здесь?!

— Да вот, на «Дикарей» приехали, «пионеров» привезли! А как обливать начали — мы в автобус, убежали, короче…

— Да вы что?! Самое классное пропустили…

— А ты-то… ты что здесь делаешь?! — спросила, наконец, Машка.

И я, в конце концов, смогла это сказать. То есть крикнуть, не в силах совладать с дрожащим в голосе счастьем:

— Живу я здесь!!!

— У‑у‑у… — восхитилась она. — Здорово… А я в «Орбите»[15] бригадиром…

— Как? Где?! В «Орбите»?!!

Эх… То есть — ах! Ах, «Орбита»… Перед мысленным взором воспоминания закружились со скоростью, с какой кружилась некогда моя «орбитальная» юность. Когда-то (на самом-то деле всего пять лет назад!) мы сами были там «пионерами»: собирали персики, виноград, табак, ездили на экскурсии под присмотром бригадиров. Там я познакомилась с Машкой, и не только с ней. Наши родители работали в ОКБ МЭИ, а оно, это ОКБ, организовало в Крыму неподалеку от «Алушты» трудовой лагерь для детей сотрудников. Чудесное, неповторимое, особенное… фантастическое место!

— Поехали к нам, а?! — вдруг предложила Машка. — Сейчас автобус отправляется…

— Что… уже сейчас?

Я оглянулась. Ястребиный Палец смотрел на нас, то ли бессмысленно, то ли просветленно улыбаясь. Пока мы болтали, он встал, вытянул из кармана шорт мокрую пачку «Ватры». И теперь аккуратно раскладывал на горячей ржавой трубе скрюченные папиросы.

— Конечно! — ликовала Машка. — Полчаса по серпантину — и ты там! В «кишке» побудешь, на своей кровати посидишь… А там еще Юлька! И Таня Балабан, они в лагере остались. Представляешь, что с ними сделается, когда я тебя привезу?!!

— Да-а…

— Переночуем у меня в домике, я ведь в бригадирском домике живу. А завтра вернешься, отвезет кто-нибудь… Ну, ведь такая встреча, Настька!!

Да, правда, такая неожиданная встреча с детством — как чудо. Чтобы поверить в него окончательно, мы еще попрыгали и повизжали, обнявшись, и я намочила ее сарафан. Я отстранилась от Машки, виновато взглянула на Кашоса. Он пытался раскурить мокрую «Ватру». «Ватра» шипела и распадалась в его пальцах серыми хлопьями.

— Я… э‑э…

— Давай, мам, — шумно прошептал он.

Сердце сникло. А я ведь уже внутренне отказалась от него сама, когда решала, ехать с Машкой или нет. Вот интересно — выбрала детство… Ну, что ж, выбор есть выбор. И каково же было мое изумление, когда он прохрипел:

— Я буду ждать.

— Как?!

— На трубах.

Он обернулся, показав рукой на то место, где мы только что сидели. Вероятно, чтобы я не перепутала.

— Встретимся перед дискотекой, часов в десять.

Я не верила своим ушам. Оставалось поверить сердцу.

— Поезжай, ма… вечером… придешь?

— Да, — сказала я.

Потому что больше не могла ничего сказать. Услышь я звук своего голоса — либо заплакала бы, либо осталась, кинувшись ему на бронзовую шею… Автобус просигналил, Машка потянула меня за руку.

— Ну, давай, — отпустил он.

И снова сел на трубу.

…Автобус сонно полз по серпантину, в нем сладко воняло соляркой, а незнакомые пионеры-подростки поглядывали на меня с нездоровым любопытством. Примерно как я на Уща, когда впервые его увидела. Мне было смешно, странно, и мы трещали с Машкой всю дорогу. О том, как рады мы друг другу, о том, как недавно еще, кажется, плескалось вокруг детство, и о том, что встреча наша не случайна. Мы были уверены: абсолютно все, что происходит в мире, происходит ради нас, из-за нас и рядом с нами.

Я почти не замечала, как в лимонном, лазурном, пыльном экране автобусного окна плывут, подрагивая и плавясь, раскрошенные скалы с розовыми соснами, как разматывается капроновая лента моря, простроченная золотом…

— Помнишь? — Машка кивнула на полосатые лоскутки виноградников.

— Угу… «Изабелла», небось, еще зеленая?

— Кислятина! Но «кардинал» ничего, есть можно…

Мы, как заправские фермеры-колхозники, обсуждали достоинства сортов винограда. Что вот, мол, есть сорта винные, а вполне хороши как столовые, а есть вроде бы столовые, а в рот не возьмешь… Со знанием дела мы кривили губы и покачивали головами. Еще бы! Сколько сортов было съедено — десятки килограммов! Толстокожих, кислых, как уксус, и сладких, как сахар, терпких, круглых и продолговатых, прозрачно-зеленых и черных, розово‑красных, покрытых неизменным седым слоем селитры, смывать которую — пижонство, да к тому же и неграмотность, потому что «микроб дурак — от грязи дохнет!»…

— Вон там ребята вчера как раз табак собирали… О, вот здесь мы на винограде в восемьдесят шестом были, помнишь?! Вы с Дымкой еще орехи из лесочка принесли, куда пописать уходили…

— Ага, — кивала я и смотрела на Машку.

— Скоро «Орбита»…

«Орбита»! Еще год после того лета меня вращало по твоей траектории, неотвратимо ускоряя центробежную силу. «Орбита». Последняя остановка детства. Хотя нет, остановкой тебя назвать сложно… скорее пересадка… в юность.

Здесь совершенно неожиданным образом нас научили работать и получать гордое удовольствие от ломоты в усталых мышцах, от пыльных полос на вспотевшем лбу. Здесь научили есть все, что не прибито, петь под гитару и курить. Здесь же я научилась находить утром на тумбочке у кровати прекрасные анонимные букеты из желтых роз, а ночью убегать на море, спасаясь от ревности «старух». А также — умывать лицо лейкопластырем. Потому что по-другому жирный коричневый слой табака не отдирался с кожи. И осветлять челку трехпроцентной перекисью водорода, стоя полтора часа на табуретке под лампочкой Ильича. Потому что в парикмахерской же осветляются «под лампой»! О том, что можно просто выйти на солнце, мы тогда еще не догадывались.

Здесь, спрятавшись в лавровых кустах, мы нескладно целовались ночью с мальчишками, теми, которых к утру азартно мазали зубной пастой «Поморин». Проносясь саранчой, обрывали подчистую торчащую из-за частных заборчиков кисло-желтую, мелкую, водянистую алычу. Потому орбитовский туалет был самым обитаемым местом в лагере: мы сидели там часами, пока худенькая невесомая баба Аня — Бабаня — варила в двух цинковых ведрах сгущенку, чтобы поздно вечером намазать ее на толстые куски серого хлеба, ведь нужно же подкормить растущие организмы! Что не мешало растущим организмам варварски поедать зеленые помидоры в ее личном двухметровом огородике. Мы научились ложиться спать в четыре утра, а вставать в шесть. Вставать и ехать на работу. И работать. А потом спать на пляже, красуясь в купальниках, которые уже было на что надевать. И забывать о красоте в грандиозных водных баталиях с ребятами за пенопластовый плот…

Когда я вышла из автобуса, то убедилась, что «мазаный» орбитовский домик, как ни странно, все тот же. И клумбы вокруг него все так же усажены розами, которые лелеет, словно внуков, Бабаня и которые стабильно обдирают по ночам влюбленные «пионеры». И все так же прохладно в длинной узкой палате на двенадцать коек — в родной нашей «кишке»…

— А помнишь, как нас посылали две недели подряд на табак?! А других-то — на персики…

— А как Анечка из четвертой бригады рухнула на кровать и простонала: «О‑ой, я больше не могу-у эти пе-ерсики есть…»… И мы не выдержали.

— Да-а… И пошли к Третьякову.

— Все в табаке.

— И потребовали.

— А он пошел на рынок и купил нам на свои деньги ящик винограда, ха-ха!!

— И отдал нам трехлитровую банку своего личного инжирного варенья.

— Оно оказалось забродившее…

— Но все равно такое вкусное…

Несколько раз я порывалась уйти. Только слишком уж уютно было в пустой, гулкой, прохладной «кишке». А голоса «пионеров» звенели на улице, как дежавю. Две девчушки, кокетливо: «Олег, а давай мы тебе рубашку постираем!» И непонимающий, от души удивленный, ломающийся подростковый бас: «А зачем ее стирать?! Она же рабочая…» И такая трогательная стояла на бывшей моей тумбочке нежно-зеленая бутылка «Ркацители», вытащенная Машкой откуда-то из загашника. Одна бутылка сухого на пятерых! Ах, детство… Я хотела уйти, так как видела — не зрением, но душой, — что в неподвижности мягкого воздуха за окнами безысходно не хватает чего-то… То ли уюта костров, то ли тревоги гитар, то ли предвечернего затишья Ущелья… Лишь когда сумерки накрыли нам ноги и крашеный пол в «кишке» серым газовым покрывалом, я решилась.

— Ну, все, девочки. Я пошла. Хорошо с вами…

Я ткнулась лбом в шершавую беленую стену над «своей» кроватью, помяла в ладонях тонкую, застиранную ткань цветастой занавески… И почувствовала себя героиней «Аленького цветочка», когда злые сестры не хотели пускать ее обратно к чуду-юду.

— Это куда ты пошла? Куда она, Машк?!

— И правда, Настька. Скоро ночь.

— Да как ты пойдешь-то — в одной майке и трусах! С ума сошла?!

Я выглянула в окно: там серебристые тополя дразнились, подмигивая мне миллионами серых глаз…

Иногда по ночам мы убегали за территорию. С предосторожностями киношных шпионов из фильма «ТАСС уполномочен заявить» выбирались за кованую калитку, чтобы спуститься по каменной лесенке в душистую, манящую приключениями тень алычи. С теми же предосторожностями возвращались назад в восторге от того, что остались не пойманными… Как выяснилось, нас никто и не ловил. Просто Третьяков — замначальника «Орбиты» — не ложился спать до тех пор, пока не увидит каждого из нас дрыхнущим в своей кровати. Третьяков работал в ОКБ в одном отделе с моей мамой. И потом они долго смеялись, когда он рассказывал ей о наших маневрах… Как не высыпался-то, оказывается, из-за нас, бедняга! Хороший все-таки мужик.

— Короче, переночуешь здесь. Сейчас поужинаем, посидим, а завтра…

— Как это «завтра», вы что?! Меня… меня же Оцеола ждет…

— Что? Что тебя… ждет?

— Оцеола. Мидл. Ястребиный Палец.

— Кто-кто?!!

— А… О‑о‑о! Это вот это чудо пьяное, что ли?! — догадалась Машка Иванова.

— Ну да…

Смешно: я ведь и сама пьяное чудо. И это невыразимо приятно осознавать, между прочим. Только немного грустно оттого, что мы вдруг оказались с тобой в разных мирах: ты все еще в «Орбите», а я… «Алушта» звала меня к себе властно и неумолимо, манила, как сирены Одиссея. Нет, ну, как это так — дискотека, и без меня? Викса с Маринулей танцуют на нашей лавочке слева у сцены — и без меня?! Гимн лагеря перед отбоем — без меня??!!

— Я пойду, пожалуй…

— Э‑э… м‑м…

Извини, Маш. Разве могла я поступить иначе?! Зная, что он сидит там, на ржавых трубах. Следит за тем, как солнце вязнет в теплом и опалово‑мутном, словно разбавленный «Ройял», море. Тополя над Зеленым театром дрожат от предчувствия ночи; диджеи гоняют наш любимый «Депеш мод»; девчонки растворяют в шампанском розовые облака над третьим пирсом. А Оцеола Мидл собирает обратно в пачку подсохшие, в желтых разводах папиросы. Он ждет меня.

Я вышла. Кованая калитка над каменной лесенкой ласково пискнула у меня за спиной. В прозрачный воздух над миром капнули чернил…

Уже у кромки моря я обернулась. Никого не увидела, но помахала рукой белому домику за забором на холме. Я знала: они меня не видят, но тоже машут руками, ускоряя вокруг себя потоки горячего воздуха, напоенного запахом роз. Я поглядела в ту сторону еще немного и пошла.

Темно стало через пять минут. Так темно, что я поразилась — гораздо темнее, чем обычно. Потом поняла. Здесь же дикое место: нет пляжа, нет набережной, нет прожекторов. Даже дороги нет. Только валуны, наполовину торчащие из воды, — гладкие мокрые спины морских чудищ; нагромождение скал; только звезды, да и тех не много… Фиолетовые облака чуть светлее неба — как пенка на черничном варенье, но и они быстро, слишком быстро тонут в приторно-густой темноте.

Скорость была феноменальная, и немудрено: я не останавливалась. Вообще, совсем, наплевав на дыхание, резь в боку и подвертывающиеся, скользящие, исцарапанные ноги. Не останавливалась, чтобы не задумываться. Если бы остановилась, то больше не сдвинулась бы с места. От страха. Усугублялось положение тем, что со времени посадки в желтый автобус я незаметно и непоправимо протрезвела.

Вероятно, поэтому, несмотря на скорость, стало холодно. Потом — очень холодно. Ветер толкал в спины волн так, что они, падая плашмя, расшибались о прибрежные камни. Брызги иногда долетали ко мне. Я их не видела и вздрагивала от жути всякий раз, когда чудилось: кто-то резко схватил за локоть ледяными острыми пальцами. Ноги тоже быстро сделались ледяными, но… Повернуть назад невозможно.

Во‑первых, поздно. По моим представлениям, пройдено уже много, чуть ли не полдороги… ну, или треть. Да и не хотелось поворачивать. Встреча с детством должна остаться неомраченной бесславным возвращением в ночи! Я представила, как девчонки начнут суетиться, искать мне койку и белье, и все остальное. После этого я уже не буду для них той зеленой кометой, что пролетела, оставив в нашей палате пахнущий перегаром шлейф приключений и романтики.

А во‑вторых… Во‑вторых, еще, наверное, целых полчаса до дискотеки? Ну, и он ведь подождет меня, если я немного опоздаю… Шаги мои сделались шире, а движения — ловчее. Мысленно я видела, как он сидит, сливаясь с темнотой цветом загара, как я, обессиленная, продрогшая, счастливая, падаю на его теплую грудь и чувствую острый запах водки.

Уж что касается приключений, так этого я поимела на год вперед. То мне казалось, что из воды выпрыгнуло бледно-светящееся существо, когда звучал рядом неожиданный «плюх»; то из расщелины — темной, темнее, чем скала, выдвигалась чья-то невообразимо беспроглядная тень; то вдруг миллион жужелиц — многоногих морских жучков — дергал из-под ног врассыпную, слишком напоминая московских тараканов… В общем, мне показалось и привиделось все, что могло привидеться или показаться, ну, почти все. Что спасало от разрыва сердца, падения в расщелину и губительных приступов паники? Пофигизм, безвыходность или любовь? Я старалась гнать нелепые выдумки, но как гнать, фантазия-то у меня богатая!

В довершение порвалась «вьетнамка». Я сняла их обе и дальше карабкалась босиком, а, все равно уже… О‑п‑пля.

Впервые я остановилась. Просто потому, что впереди — скала. Острым, треугольным, словно парус или акулий плавник, уступом она далеко выдается в море, и я понимаю, что придется… Обплывать?! Нет, я люблю купаться ночью. Может быть, даже больше, чем днем, но… хмельной и в компании — это одно, а в одиночестве и трезвой, в незнакомом месте… А вдруг там подводные рифы какие-нибудь? В острых, режущих кожу мидиях. Или, наоборот, склизкие, обросшие, словно шерстью, бурыми водорослями… Ох-х‑х… А вдруг у меня ногу сведет от холода?! Или от страха?! А вдруг там распухший труп плавает? Говорят, недавно на побережье кто-то утонул… А вдруг…??? Не-е‑ет… Невозможно. Значит, нужно на нее лезть — третьего не дано. Я полезла. По сравнению с трупом под водой и шерстяными водорослями это оказалось не так уж страшно.

Я даже попробовала петь. Но мой голос дрожал так жалко и беспомощно на фоне вечного рокота, что я перестала. И просто что-то мычала под нос, может, считала шаги, может, молилась, представляя фиолетовые губы Кашоса. Как вдруг… спина похолодела, волосы зашевелились на всех частях тела, где они были, сердце споткнулось. Из-за камня, который я только-только собралась оседлать, раздавались голоса! Радоваться или убегать, я не знала… Да и куда убегать-то? «Ну, вот и все, — сообщил мне внутренний голос. — Добегалась. Сейчас они тебя съедят. Или изнасилуют. Или сначала изнасилуют, а потом съедят».

Распластавшись ящерицей по холодному камню, я старалась выровнять дыхание и одновременно прислушаться к разговору. Ничего не разобрала, потому что кровь в ушах клокотала даже громче прибоя. Другого выхода не было: осторожно, медленно я выглянула из-за камня… и обомлела. Вот тебе, Настенька, и «дикари»… Но эти и вправду совсем уж дикие! В черных валунах дотлевал маленький оранжевый костерок, рядом сидели трое. Еще один, стоя по пояс в море, намыливался шампунем у истока лунной дорожки; кто-то в стороне нехотя теребил гитару; кто-то, сидя на корточках у воды, отмывал посуду водорослями… Похоже на то, что они тут живут. А вон и палатка, в расщелине. Неужто прямо на камнях спят?!! Ну, абсолютно дикие. Слава богу, вроде бы мирные…

Я все же робела, когда, обходя на всякий случай подальше, молча косясь на них, опасливо пробиралась крабом мимо и дальше, дальше, пока не исчезла за хаосом камней. Я не стала спрашивать у них, далеко ли до лагеря МЭИ. Или до любого населенного пункта. Или где я, собственно, нахожусь. Неудобно как-то… Не знаю, вообще, кто из нас кого больше испугался. Они явно в первый и, вероятно, в последний раз видели одинокую, бледную от страха и холода, полуголую девушку в зеленой футболке, идущую в ночи из ниоткуда в никуда… По-моему, я все же тихонечко сказала «здравствуйте». И, по-моему, они мне ответили. Хотя точно вот этого момента не помню. Теперь понимаю, насколько забавно все это выглядело. Но это теперь, а тогда…

Зато после этого случая открылось второе дыхание, даже стало смешно. Что-то отпустило. Я знала: НАДО дойти. И знала, что буду идти, пока не упаду, а семь километров даже по камням и скалам меня все-таки вряд ли «срубят». Только вот ноги. Про ноги я пока старалась не думать, хотя и так ясно: стерла все, что только можно было стереть, остальное сбила в кровь. Ничего ж не видно!

А дома мама с папой, свет в их комнате, уютное жужжание телевизора… Да ничего подобного! Они ведь уехали уже — в отпуск. И квартира пустая с выключенными кранами газа и воды. И никто меня там не ждет. Я ведь сама им наказала не волноваться до конца августа, они и не волнуются. И девчонки не ждут меня на Разгуляе, потому что я их бросила, уехала, даже не предупредив. И Кашос уже не ждет. Наверное, обиделся и хрипит теперь нежности другой Настеньке, не такой незадачливой дуре…

Ч‑черт, да где же «Алушта»?! Я приготовилась плакать как раз в то мгновение, когда вдали сверкнули новогодней гирляндой огни пионерлагеря «Павлик Морозов».

Еще громыхала дискотека в Зеленом театре, а значит, я шла всего каких-то часа три. Однако мне хватило: я была без сил. Лихорадило от волнения, от напряжения, от усталости, а еще больше — от обиды. На саму себя. Ноги горели. Вспухли, отекли, превратились в грязно-кровавое месиво, которое из уважения к окружающим нужно немедленно спрятать. Какая уж там дискотека… Входя в лагерь, я мельком взглянула на трубы — так просто, на всякий случай. Естественно, никого не увидела, да там никого и не было (как я подозреваю после некоторых размышлений)… Но это было уже неважно. Вот теперь уж точно только усилием воли я дотащила себя до Храма. И эти несколько метров по лагерю дались несравнимо труднее всей долгой дороги из «Орбиты».

В Храме Омовения какие-то девушки щебетали в запахе лавандового мыла и яблочного шампуня. То ли запоздало прихорашивались на дискотеку, то ли оправлялись после нее. Они вытаращились на меня как на призрак, да оно и понятно: личико было еще то, не говоря уж о ногах! Мельком взглянув в зеркало, я и сама ужаснулась — серая, растрепанная, грязная, с красными шальными глазами. Я вошла, а они расступились и перестали щебетать, замолчали, вероятно, гадая, пытали меня или еще что… Мне снова сделалось необъяснимо стыдно. А потом я, все еще дрожа, встала прямо в футболке под холодные струи душа. От воды щипало ранки на ступнях. «Да и фиг с вами, — подумала я. — Походили бы с мое, пигалицы…» Я закрыла глаза и забыла о них. Заодно футболка постирается. Завтра ведь, кажется, Ксюхина очередь…

На Разгуляе я стянула с себя футболку. Выжала и повесила на веревочку за деревьями. В пустой палатке уныло и счастливо пахло домом — нафталином и Нининым дезодорантом «Climate». Я рухнула, воткнувшись лицом в мягкий спальник.

Внизу, под Разгуляем, уютно и умиротворяюще шумело море; дискотека ритмично отдавалась в горах сексуальными тембрами «Депеш мод»; на кривых ступеньках Пьяной лестницы уже дремали блики луны, в Аллее любви начинали целоваться влюбленные парочки, а серебристые тополя вокруг Зеленого театра смеялись бархатистыми листочками, глядя на наше молодое счастье и охраняя от всего остального мира сказочную страну под названием Лагерь МЭИ «Алушта».

Засыпая, я мысленно благодарила тех студентов‑шестидесятников, руками которых когда-то было создано это маленькое чудо. Не надо мне вашей дискотеки. Не надо мне больше никого. И ничего мне уже больше не надо. Спасибо, Господи, что позволил мне дойти, спасибо, что спас… Спасибо, что я снова здесь… Спасибо, спасибо, слава тебе, Слава Тебе, Го…

Под утро вернулись девчонки и приснился Оцеола Мидл, любующийся ошметками на моем носу.

И не было всю эту ночь на побережье дикаря счастливее меня.

Загрузка...