С Женей мы познакомились в купе поезда. Он ехал домой в Коктебель к матери, которую не видел восемь лет, потому что жил и работал в России, в Сургуте. Всю дорогу Женя рассказывал про буровые вышки, мороз в пятьдесят градусов (когда не выдерживает металл) и зимние внедорожники, мятущиеся по промерзшей тундре.
Женя очень гордился тем, что сам, без помощи родных устроился в Сибири, купил квартиру и завел жену и детей, но на наши вопросы, почему он едет домой без близких, Женя молчал.
Когда Женя узнал, что мы тоже едем в Коктебель на поэтический фестиваль, то выдал нам адрес мамы, чтобы мы устроились, но попросил привет от него не передавать, а сам сошел в Джанкое. Е. говорила, что видела, как Женя плакал и вытирал слезы. Мы с Н. только пожимали плечами.
Коктебельская набережная хороша вечером, когда проталкиваешься сквозь строй свечных огоньков, которые с заходом солнца зажигают торговцы на своих лоточках. В неясных тенях переливается разложенный на лавках товар, звенят развешанные тут и там колокольчики, колеблются кожаные веревочки и женские бусики. Представляешь себя участником средневекового карнавала и при ходьбе немного гримасничаешь и еле заметно подпрыгиваешь.
В центре Коктебельской набережной находится фонтан, а вокруг него располагаются художники и фотографы, которые с наступлением темноты отодвигаются на второй план, потому что все внимание привлекают гадалки, хироманты, маги и колдуны. Они зазывают публику, хватая ее за руки и прорицая судьбу. Делают они это активно, и только один колдун в байковой, вышитой геометрическими фигурами жилетке сидит отдельно и никого не трогает. Седой, бородатый и суровый, он смотрит мимо тебя и не зовет, а предупреждает, что именно он и есть самый лучший. Рядом с колдуном — табличка: «Петрович», а у других гадалок и магов: «Госпожа Феодора» или «Факир первой гильдии ибн Салам».
Я три раза пытался подойти к Петровичу, но всегда был в компании, а мне казалось, что идущие рядом осудят мой поступок, так как я человек с образованием и не должен верить в колдовство. Но однажды я специально сбежал ото всех и нашел Петровича занятым с какой-то дамой в соломенной шляпе, однако ждать окончания сеанса не стал, в который раз поддавшись собственной стеснительности.
Потом, когда я уезжал, Е. принесла мне визитную карточку Петровича, зная, как я хотел к нему попасть. Я поблагодарил Е. и спрятал карточку глубоко на дно дорожной сумки, чтобы в следующий приезд осуществить задуманное: узнать свое будущее и бросить курить.
Очень люблю есть в кафе, но не люблю оставлять на чай, поэтому нашел на побережье кафе с бизнес-ланчем за 12 гривен, где девочки в фартучках и с косами разносят на подносах еду.
Теперь после кролика или цветной капусты сижу, ковыряюсь в зубах и мучаюсь вопросом: что делать? Стоит ли сунуть гривну или не стоит? С одной стороны, все вроде бы по-большому, с криками «Столовой!», а с другой — простой комплексный обед, только называется громко.
Обычно лезу в карман за хрустящей гривной, но в последний момент руку отдергиваю, вспоминая, что я бедный, малооплачиваемый писатель и подобные фокусы мне не к лицу.
Это в царское время можно было по кабакам гулять, а тут только и думаешь, как бы заказ стрясти или с чего заплатить за мобильник. Но все-таки форсить хочется, и я оставляю через раз.
По побережью в огромном венке из синеньких полевых цветочков ходит баба Анджела и, аккуратно переступая через отдыхающих, кричит: «Кому трава-мурава? Помогает потом, помогает сперва, мальчишки — снимайте штанишки, девчонки — распахивайте юбчонки». Так как в Коктебеле нравы свободные, то многие спрашивают у бабы Анджелы чудесные снадобья для души и тела, и она, подолгу останавливаясь у каждого вопрошающего, рассказывает, что и как надо заваривать и пить, чтобы не утратить молодость и силу влечения.
Однажды Анджела исчезла с пляжа, а мы видели ее в телевизоре в передаче у модного московского ведущего, где она говорила о целебных свойствах горных карадагских трав и способности обычного человека продлить свою интимную жизнь как можно дольше. Баба Анджела была убедительна, зал ей рукоплескал, а ведущий отнесся по-доброму, несмотря на щекотливую тему.
Когда баба Анджела вернулась в Коктебель, то ее торговля на пляже на одно время замерла. Все ждали, как поведет себя новая телезвезда, но характер Анджелы не изменился, и поэтому торговля восстановилась: два пучка утром — по двадцать гривен и четыре пучка вечером — по двадцать пять.
Московский бармен Сема наслушался от нас историй про Гиппиус с Мережковским, Черубину де Габриак с Волошиным и Маяковского с Лилей Брик и Осей.
Теперь, когда в компании своих приятелей он играет в преферанс, то заказы выдает стихами, рифмуя «пас» и «дам в глаз» и «две пик — получишь фиг».
Мы ценили его талантливое творчество до тех пор, пока в один ненастный вечер он не принес школьную клетчатую тетрадку, исписанную красивым, убористым ученическим почерком, и не положил на стол перед нами.
Н. и Е. медленно перелистали страницы и задумчиво примолкли, а я устало отвернулся носом к стенке и пробурчал: «Сема, ну мы-то ладно, люди конченые, а тебе-то это зачем?»
Сема на секунду задумался, отхлебывая розовый мускат, но вскоре бойко ответил: «Понимаешь, Славик, у этих же поэтов один сплошной разврат. Я тоже хочу!»
Нет, все-таки прав был Гумилев. Поэта вдохновляют женщины и вино.
Хиппи, приезжающие в Крым покурить травки и походить нагишом по пляжу, в этом году оказались нашими соседями, и не было дня, чтобы кто-нибудь из них не пытался угостить нас свежим косячком, приговаривая, что для литературного процесса это полезно.
Отбиться от хиппи не было никаких сил, и поэтому почти каждый вечер кто-нибудь из нас пускал в потолок зеленые круги и утверждал, что приход от травы очень хорош.
Я долго и упорно от плана отбивался, ссылаясь на запрет лечащего врача и на то, что галлюцинации ко мне и так периодически приходят самостоятельно, зачем же их вызывать искусственно? Еще я говорил, что хиппи долго не живут.
На это Замбези (с прической, состоящей из зеленых косичек вперемешку с прядями жирных волос) хлопал меня по плечу и приговаривал: «А знаешь, Славик, сколько лет самому старому хиппи Союза? Семьдесят три года! Его носят на руках ученики, а менты и прокуроры отдают честь и дают хавчик бесплатно».
Самое смешное в том, что это правда. Когда я был в Минске в галерее «Антрацитовый ларец» на презентации «Русско-белорусского словаря», то самый старый хиппи Союза стоял, прислоненный к стене в уголочке, и мерно кивал головою, одетый под Робинзона Крузо в широкую конусообразную соломенную шляпу и овчинную безрукавку. Он был бос, вокруг роились послушники, а из репродуктора раздавались звуки андеграунда:
Я рок-музыкант старых традыцый.
Это не призвание, это — позыцыя!
На какой-то миг наши взгляды пересеклись, и я понял, что быть самым старым хиппи очень тяжело, а почет — дело тонкое и относительное.
Я подошел к прекрасному русскому поэту М. Г. и дал издаваемый нами журнал в подарок, на что он хитро улыбнулся и сказал: «Зачем? Моих же стихов там нет». Тогда я взял книжку его прозы и пришел к нему за автографом; он поинтересовался: «А вы ее читали?» Ехидно улыбаясь, я ответил: «Зачем же? Ее ведь писал не я». Поэт рассмеялся, забрал у меня журнал и позвал пить алиготе.
Жизнь человека, живущего литературным трудом, тяжела. Например, я видел, как издатели для привлечения читателя приковывают на книжных ярмарках авторов к столбам и хлещут плетками, чтобы увеличить продажи эротической литературы. Писатель, попавший в такие сети, сам начинает жить по накатанной схеме, чтобы соответствовать утвердившемуся вкусу. Приходится везде подчеркивать: «Я эротоман», ходить в бикини, амурничать, приставать к молоденьким девушкам или старушкам либо же грозить свальным грехом. Это уже кому как карта ляжет.
Иногда достается билет маргинального матерщинника (сквернословишь и бросаешься тортами) или живого классика (читаешь за деньги и требуешь отдельного транспорта). Иногда — угнетаемого: никак не отвертишься.
Впрочем, не стоит думать, что по-другому устроен мир литературных критиков. Здесь главное — найти тему неосвоенную и ее разрабатывать, а ежели имеются темы у других, то необходимо занять отличную позицию, чтобы на круглых столах ведущий приглашал и говорил: «А вот послушаем N c его оригинальной концепцией». Новая философия должна затрагивать весь мир и всех писателей, чтобы каждый знал, что говорить, и ничего не перепутал, то есть помнил: это моя позиция, а это — позиция Сидорова. Здесь мы должны ругаться, а тут примирительно хлопать.
Бывают проблемы, когда ты не знаешь, что этот поэт — великий, или забыл, что он создал свое особое направление, поэтому перед редакторскими и критическим занятиями советую выучить, ху из ху.
Я недавно перепутал и написал будто о сявке какой, а оказался — известный гигант. При встрече в Коктебеле меня пнули и унизили, но я не в обиде. Сам виноват: назвался груздем — полезай в кузов.
Тарас вышагивает в белых холщовых штанах, закатанных до колена, и сандалиях на босу ногу по деревянному настилу, а мы еле за ним поспеваем. На Тарасе нет майки, черная прожаренная кожа искрится фиолетовыми разводами на солнце. На голове у Тараса — шапочка с вертикальным вырезом, напоминающая тюбетейку.
Тарас жестикулирует и кричит: «Да вы знаете, кто я такой? Да я здесь первый певец! Когда в кафе «Лира» приезжала Верка Сердючка, то Тараса специально вызывали. Я вышел, запел — и весь зал замер. А когда «Песняры» в Керчи были, так исключительно за мной «Мерседес» прислали. Машина ехала двести километров в час, чтобы успеть. И успела. Зато когда прилетел Иосиф Давыдович, то он услышал, как я в кафе «Богема» пою, и после выступления вышел на сцену, обнял меня и сказал: «Вот он, мой напарник. Давай, Тарас, по стране вместе ездить, деньги зарабатывать».
«Ну а ты чего?» — спрашиваем мы.
«А я — ничего. Я ему говорю, что влюблен я, господин Кобзон, в Крым и никуда уехать не могу, так что езжайте в Москву без меня, но я, если позовете, то могу в гости приехать, попеть вам коктебельский шансон».
Тарас садится на бетонный парапет набережной, болтает в воде ногами, пристально смотрит вдаль из-под руки прямо на пекущее полуденное солнце и поет коктебельский шансон.
Слон — это легенда белорусского андеграунда, рокер со стажем из Минска, который ежегодно приезжает в Коктебель, чтобы поиграть и попеть джаз в кафе «Лира».
Слон начинал в Минском педагогическом институте при коммунистах, где отказался учиться на русском языке, потому что по паспорту белорус, а так как учителей и учебников не было, то он самостоятельно по где-то добытым книгам выучил белорусский язык и запел на нем.
Успех был огромный, потому что уже сам по себе сыгранный джаз-рок должен был вызвать вулканическую реакцию у публики; исполненный же на белорусском, полузабытом и никому не нужном языке, он приобретал какое-то революционное и антисоветское звучание. Слон был с треском выгнан из института, а его жизнь покатилась по наклонной плоскости. Его исключили из комсомола, уволили с работы, и участь Слона была бы предрешена, если бы не началась перестройка: у белорусскоговорящей группы появились поклонники, альбомы и заграничные гастроли.
Пик славы группы Слона пришелся на начало девяностых, когда ее включили в концерт «Рок против апартеида» на Уэмбли, а сингл Слона «Батя, батя», спетый на белорусском, вошел в хит-парады крупнейших англоязычных радиостанций.
На родине его носили на руках и показывали по телевизору, пока не сменилась власть в Белоруссии. Из-за этого Слон вынужденно остался дома без больших площадок, а подвальные клубы не кормили. Тогда Слон решил ежегодно приезжать в Коктебель, чтобы заработать наперед.
Сегодня как раз его концерт в кафе «Лира». Он будет стоять, несмотря на жару, с саксофоном, в кожаной куртке с заклепками, и петь на белорусском языке о своей патриотической позиции, а публика будет кричать ему, чтобы он исполнил про Галю или про Стеньку.
Художника Кондратия в Москве зажимают, а в Коктебеле — нет. Он приезжает поздним маем и живет до конца сентября, рисуя отдыхающих и проводя творческие акции.
Когда проводится творческая акция, то весь поселок усеян плакатами с его физиономией, в которых разъясняются день и время проведения акции.
15 сентября Кондратий и его друг и соратник Пехлеваниди залезли в холщовые зашитые мешки и прыгнули с пирса возле фонтана в глубину Черного моря, взяв запас кислорода, чтобы дышать. Потом подъехали приятели на мотоциклах «Урал» и стали их вытягивать баграми, но все время промахивались, и поэтому вызвали водолазов, которые за сто гривен нашли на дне Кондратия и Пехлеваниди.
Их достали под радостное улюлюканье зрительской публики, а я разрезал мешки, где сидели участники акции, сосущие кислород.
Чуть позже отогревшийся и порозовевший Кондратий говорил мне: «Вот видишь, Славик, как ко мне здесь тепло относятся. А в Москве бы уже давно вызвали милицию и сдали в кутузку, надавав по почкам».
Очень грустно, когда тебе никто не пишет, поэтому я специально подписываюсь на спам, прихожу в интернет-кафе, запускаю почтовый ящик, сижу и через каждые три минуты проверяю почту. Вдруг кто-нибудь что-нибудь написал. Сразу поднимается настроение, и можно даже не читать, а просто удалять.
Если же не приходит спам, то я сам себе отправляю письма, например, с каким-то файлом или с какой-то картинкой, чтобы было интересно. Откроешь и смотришь — о‑го-го…
Наверное, я одинокий человек.
Ослик — это самое грустное и несчастное животное Коктебеля. Он стоит с таджиком на солнцепеке возле столовой и мучительно ждет, когда же кто-нибудь из отдыхающих решит на нем прокатиться. Иногда подходят дети и дергают его за хвост, а бывает, женщины суют ему что-нибудь пожевать.
Ослика очень жалко — не знаю, почему. Вот обезьянку у фотографа почему-то не жалко, верблюда у игральных автоматов не жалко, а на ослика смотришь — слезы наворачиваются.
Когда я разбогатею и у меня будет куча денег, то я обязательно выкуплю ослика у таджика и не стану его заставлять катать отдыхающих и старожилов за деньги. Он всегда будет получать порцию овса, и ему не придется работать.
Спасение осликов — это гуманно.
В Тарасе росту сто пятьдесят два сантиметра, а в Еве — два метра десять сантиметров. Ева — волейболистка, она приехала в Коктебель с волейбольной командой Курской области на сборы перед Спартакиадой народов России.
Тренер Евы, старый хромой армянин, все время ходит вокруг девчонок и кричит матом, что они не так подают, не так ставят блок и все делают медленно, как коровы. Из-за этого девчонки запираются после тренировок в номерах пансионата и никуда не выходят. Ева говорит, что ей стыдно показывать людям, какие у нее длинные ноги и руки и какая большая ладонь, поэтому на пляж она вышла только один раз глубокой ночью, когда Тарас ловил на крючок без наживки крымскую ставриду.
У Тараса была давняя мечта — влюбиться в очень высокую девушку, и он сразу подлетел к Еве и очаровал ее, и Ева не вернулась в пансионат ни в эту ночь, ни в следующую, а только через неделю, за что тренер-армянин исключил ее из команды, и Ева пошла к Тарасу.
Тарас посмотрел на Еву снизу вверх и сказал, что исполнилась его мечта о любви к высокой девушке, а Ева дала ему пощечину, так что Тарас отлетел на два метра, как волейбольный мячик.
Ева уехала в Курск, но после писем Тараса вернулась насовсем через два года.
Крымская ставрида — это маленькая блестящая рыбка размером с палец, которая кидается на голый крючок в период лова, когда вы чуть-чуть подергиваете леску рукой.
Когда ставрида ловится, все побережье Коктебеля усеяно лодками и баркасами старожилов, которые, красные и обветренные, выходят с ведрами в море, чтобы надолго пополнить свои рыбные запасы.
Кораблики стоят и качаются на волне, а в это время пассажиры с лесками вытаскивают прожорливую рыбку и складывают ее в ведра, чтобы потом закоптить или засолить. Крымская ставрида — это очень вкусная рыбка.
Никогда не верьте старожилам, которые везут вас за деньги на рыбалку не в период лова ставриды. Ваши удочки будут бездействовать, на них не клюнет ни одна рыба — ну разве что бычок, и вы зря потратите время и деньги.
Кацо Пехлеваниди всю жизнь занимался арбузами, пока не увидел, как Лилечка Зосимова на эстраде кафе «Богема» в легком прозрачном платьице читает поэму «Быть-бытовать». Он смотрел на нее, расширив глаза, а после выступления подошел ко мне, так как жизнь его перевернулась, и попросил поучаствовать в литературном проекте.
Скажу честно, что новых людей в тусовке не люблю, ибо алчущим здесь делать нечего, а страждущих пусть спасает кто-нибудь другой, но Кацо уставился на меня преданно и немигающе и все повторял, что это удар и знак свыше, поэтому я сдался, хотя выторговал условия разумности и вменяемости происходящего.
Первым делом Кацо продал все свои фуры, нанял редактора, корректора и верстальщика, а когда не хватило на типографию, то заложил в банке квартиру и разместился вместе с подчиненными и оборудованием в десятиметровой комнате коммунальной шарашки. Сверху капала вода, а снизу подмораживало из подвала.
Во вторую очередь Кацо начал задабривать мэтров, с которыми затем встречался я и выуживал материалы, пусть и второй или третьей сортности, но от «великих имен». В тот момент я не подозревал готовившегося пинка под зад, хотя Пехлеваниди пару раз и спрашивал, печаталась ли до этого где-нибудь Лилечка.
Через три месяца кипучей работы журнал увидел свет. На цветной обложке Лиля Зосимова обнималась с Пехлеваниди и стояла подпись: «Я, поэт и современник». На плотной глянцевой бумаге материалы мэтров перемежались со смачными фотографиями и текстами избранницы Кацо. Литературный мир ахнул и сказал свое «фи», ни один из солидных книжных магазинов не откликнулся, а в лавках победоносного ширпотреба тексты в рифму не пользовались популярностью.
Кацо и Лиля жили в съемной коммунальной комнате на кипе типографских пачек, а когда у Пехлеваниди закончились деньги, то Зосимова ушла навсегда, прихватив с собой две упаковки журналов. Кацо лег на диван и, глядя в потолок, часами названивал мне, чтобы я продал тираж, но я отвечал, что не сумасшедший и мы так не договаривались.
После этой авантюры прошло уже много времени, но до сих пор, когда я покупаю у Пехлеваниди арбуз, он незаметно плюет в мою сторону и делает вид, что со мной не знаком.
В Коктебеле не песок, а галька. Поэтому частные пляжи закатывают бетоном метра на четыре, чтобы сразу прыгать в глубину, минуя мелкие и средние камни, разбросанные по дну. Из-за этого в Коктебеле нельзя входить в море постепенно, а приходится сразу прыгать с головой — оказываешься на двухметровой глубине, только руками и ногами успевай колотить, а если плохо плаваешь, то сразу тони.
Я плохо плаваю, но вместе с Н. полез в волну купаться, и меня понесло на торчащую со дна скалу, но я гордый: бью изо всех сил по воде и молчу, постепенно приближаясь к своей смерти. Вспомнил я маму, вспомнил я папу и братьев, но в последний момент закричал что было мочи: «Тону!» Н. подплыл ко мне и сказал: «Берись за бока и вытягивай по поверхности тело, только не суетись, а то оба потонем», — и мы выплыли на берег.
Потом, в спокойное море, я доходил до этой скалы. В месте предполагаемого утопления было метр семьдесят, а у меня рост метр семьдесят шесть на цыпочках, но я все равно Н. благодарен, потому что он никому эту историю не рассказывает.
Когда приезжаешь поэтом в Коктебель из Москвы, то тебя обязательно пошлют читать стихи в керченскую библиотеку. Наверное, потому что такая традиция или места как-то связаны. В Керчь надо ехать по асфальтовой дороге на автобусе два с половиной часа, пока не привезут всех критиков и стихотворцев в столовую покормить и не поводят по казематам Керченской крепости, где чувствуешь себя солдатом Крымской войны, хотя крепость позже строилась.
На выступление в библиотеку все приходят уже сытые и только не спеша пьют кофе и чай и жуют печеньки, сидя на креслах и стульчиках. Вообще, есть в библиотеке — стыдно. Мучают мысли о трудностях периферийной культуры, а тут еще ты со своим желудком. Перед выступлением приходят корреспонденты и берут интервью на украинском языке, и все московские мэтры из толстых журналов молчат, а говорят какие-то другие, но позже начинаются чтения, где все меняется.
Кто-то громко и эпатажно славословит, кто-то рассказывает о делах, а я заикаюсь, когда представляю наш поэтический журнал, и потом К. в курилке больно хлещет меня по щекам, потому что не справился с заданием редакции и все испортил.
После чтений московских поэтов выступают зрители. Они оказываются тоже поэтами и читают свои стихи, а мы слушаем, хлопаем друг другу и радуемся встрече с высоким.
Ночью едем в Коктебель и спим в автобусе.
Все коктебельские кошки — дикие, но они ходят по домикам отдыхающих и ищут какого-нибудь корма. Если вы будете им давать корм регулярно, то они за время отдыха привыкнут к вам и даже станут позволять себя гладить, например, по утрам, когда лакают ваше молоко.
По ночам коктебельские кошки бегают по бетонным пляжам и высоким межпляжным перегородкам, срываются с четырехметровой высоты вниз и падают со всей дури. Тогда раздаются визг и шипение. Упавшая кошка немного лежит на бетоне, а потом, очухавшись, бежит дальше.
Когда видишь коктебельских кошек, особенно котят, то понимаешь, что скоро закончится сезон, разъедутся отдыхающие, и вся эта полудомашняя живность останется без еды. Животные потянутся с пляжей к центру поселка, просясь в дома старожилов, но у них и так живут свои кошки, а куда девать новых — непонятно.
Из-за этого Е. начинала свой утренний монолог с того, что несла ко мне за шкирку котенка от местной приблудной красавицы и говорила, зная, что у меня в Москве питомцев в квартире нет, какой он чудный, какой он хороший и какой он ласковый. Котенок, прозванный за большие уши Локатором, урчал на моих руках и терся мордочкой о щеку.
Е. проделывала это каждое утро, и, в конце концов, я сдался и запаковал перед отъездом радостное животное в кожаную дорожную сумку в качестве подарка жене.
Первый турнир поэтов прошел в 1918 году в Санкт-Петербурге, и победил в нем Игорь Северянин, а второй — в семидесятые годы в Таллине, и победила в нем некая Л. Д., хотя М. Г., будучи лишь в призерах, говорил всем, что победил он.
Хорошо помню, как мы стояли с М. Г. на пороге коктебельского кафе «Богема», я курил «Winston», а он — трубку с пахучим голландским табаком и рассказывал мне о Д. С., бывшем председателем жюри в Таллине; его, растрогавшегося, ученики и поклонники увели под руки после первого отделения в спокойное место.
На турнирах поэтов стихотворцы обычно читают в три круга свои стихи на заданную тему, а слушатели выставляют оценки по пятибалльной системе, которые потом и суммируются. Отдельно подсчитывается мнение профессионального жюри, в которое входят маститые критики и мэтры, а для выявления дипломанта складываются баллы зрителей и профессионалов.
Всякому понятливому человеку ясно, что корень любой победы кроется не только в выставленных оценках и их подсчете, но и в правильно созданном резонансе.
Например, вы приводите своих друзей, которые ставят только вам максимум, а всем остальным — минимум, и вот вы уже на Олимпе, так как другие выставляли оценки по совести. Мэтры жмут вам руку, музы надевают лавровый венок, а редакторы журналов венчают свои страницы вашими виршами.
Мы не можем утверждать, что такого не было в прошлом, иначе как при живых Маяковском, Есенине и Блоке мог победить Северянин, но в Коктебеле все было честно! Ай да Северянин, ай да сукин сын!
К колдуну нас везли на «шестерке», из окон которой валил дым. Все разом пытались навсегда накуриться перед сеансом отлучения от никотина. Колдун вызывал каждого по очереди, и почти никто ничего целый час не помнил, но все утверждали, что, когда приходили в сознание, по всему телу находили маленькие синячки и царапинки, будто кто-то избивал их со знанием дела и резал, не оставляя следов.
Мне, видимо, помогло, и я сразу спросил кудесника, как избавить Коляна от Лильки. Лилька — это шестнадцатилетнее динамо, сосущее бабло и жрачку из карманов нашего общажного соседа. Бедняга вечно требовал ласки, а Лилька лишь свистнет, чего-нибудь добудет, а ночью: «Я еще не готова». Мы все только завистливо наблюдали, как мимо нас на женскую половину уходят баулы западенской[7] еды.
Колдун исповедь сочувственно выслушал и сказал, что для верной отвады такого западла необходимо добыть четыре волоска из подмышки женщины, на что по приезде в Москву мы подписали лучшего друга Николая — Соломона Евдулгедовича Гаспаряна. Гаспарян вошел к Лильке ночью и вышел наутро мужем, а Николай с ним стрелялся, как Волошин с Гумилевым: поднял «АКМ»[8], но выстрелил мимо.
Лилька вернулась к Николаю через десять лет с двумя детьми, а я подумал, что ни волоски, ни колдун больше не понадобятся.
Женя был раздолбаем, и об этом знал весь Коктебель. Он ходил по домам и занимал деньги, а потом проигрывал их в игральных автоматах и спускал в кабаках. Отец же его следовал по заимодавцам и говорил: «Что же вы делаете, идиоты, кому даете? Он же ни одной копейки в дом не принес». Когда скопилась сумма в тысячу гривен, то выплачивать пришлось родным, и тетя Нина сидела и плакала над трехмесячной пенсией и не хотела даже видеть Женю.
Он мялся в стороне и пытался доказать всем, что на что-то еще годен, но на побережье уже все знали, и поэтому на работу не брали, потому что он даже летом и осенью не работал, а жил разухабисто. Пару раз сорвался в самое жаркое время, когда наплыв туристов и только успевай ловить и продавать на пляжах черноморскую креветку.
Однажды раздолбай силой забрал деньги у матери и исчез из Коктебеля навсегда. И хотя на всякий случай объявили розыск, участковый Антипенко сказал: «Зачем его искать? Раздолбай с возу — Коктебелю легче».
Максимилиан Волошин умер в 1932 году, и его, как он и хотел, похоронили на вершине холма Кучук-Енишар, откуда открывается великолепный вид на окрестности Коктебеля.
Если забираться на холм, где похоронены писатели и поэты, то долго идешь и думаешь, когда же наконец доберешься, а потом подходишь, запыхавшийся, смотришь на могильную плиту в лучах заката и думаешь: до чего же хорошо!
Когда мы так стояли плечом к плечу с К. и смотрели на окрестности, он поглядел на меня пронзительно и сказал: «Хочу быть похороненным рядом с Волошиным», — и как-то даже вздрогнул.
Хотя если честно, я его понимаю. Чего еще надо поэту? Ветер, море, солнце и вечность.
Последним перед отъездом коктебельским вечером к нам пришел московский бармен Сема и принес бутылку местного алиготе. Мы сидели с Н. и Е. и смотрели на закат, а Сема рассказывал про цены на колбасу и сало на рынке «Крымский кооператор». Когда Сема ушел, мы пошли прощаться с соседями, а Н. зачитал им «Полину» Губанова. Соседи возмутились и сказали, что ранний Губанов — это полное фуфло, а вот поздний Губанов — это сила, и привели пару цитат, на что мы с Н. затопали ногами и тоже продекламировали по памяти пару-тройку строк. Так мы и цитировали друг другу часов пять, а утром оказалось, что у Н. разбиты очки, а у меня побаливает плечо.
Е. вывинтила мне ухо, думая, что это я, как обычно, во всем виноват, но Н. утверждал, что все дело было не так. Сидя на верхней полке в купе, он возносил руки вверх, громогласно твердил о моей чистоте и близоруко подносил железнодорожные билеты к самому носу.
Когда на станции Владиславовка мы сели в поезд «Керчь — Москва», Н. на мобильный телефон позвонила Лиля Федоровна Ж. Она хотела приобрести пятьсот журналов «Современная поэзия» за бюджетные деньги для региональных библиотек.
Услышав это, Н. зарычал, как медведь, и бросился мне на шею, а Е. порылась в своем рюкзаке и достала бутылку коктебельского алиготе, чтобы отметить небывалый успех поэтических текстов наших соотечественников.
В районе Джанкоя, когда мы открыли бутылку и наполнили бокалы, в наше купе постучали. Вошли два суровых работника железнодорожной милиции, чтобы проверить, как мы ведем себя под воздействием алкоголя, ибо распитие спиртных напитков на украинских дорогах запрещено.
Изъяв документы у Е. (гражданки Беларуси) и покопавшись в паспорте Н. (выросшего в подмосковном городе Дзержинске), они перешли к моему паспорту под нескончаемый щебет Е. о наших героических усилиях в области поэтического самопожертвования.
В конце концов, маленький, с оттопыренными ушами, ткнув пальцем в строку паспорта с моей фамилией, произнес:
— Ваша фамилия Харченко?
— Да, — ответил я и заискивающе задергался.
— Вы родились в поселке Холмском Краматорского района Харьковской области в 1971 году?
— Да. — Я еще больше скукожился и закивал.
— Пойдем, Петро. Цэ наши гарны хлопци, — сказал маленький с оттопыренными ушами своему напарнику и хлопнул меня по плечу.
Впервые в жизни я получил преимущества от того, что являюсь русским украинского происхождения, забывшим язык, но сохранившим фамилию!