Фарид Нагим

Швы жизни

Посмотрел на трещину в белой стене возле «Коломенской» и вспомнил Крым…

Принимал душ в их ванной, тесной от множества бутылочек Няни. Прижал к лицу нагревшееся на трубе махровое полотенце.

Отнял полотенце от лица, и от ярчайшего солнца все показалось белым: море, галька, люди, чайки, прибой… На губах — привкус горячей морской соли и белого сухого вина. Потом шел по приморскому парку и прикрывал горячую, налысо остриженную голову полотенцем. Густой, туго натянутый блеск моря. Под синтетически ярким, радиационным ялтинским солнцем сидят на корточках молодые гомосексуалисты, щурятся и скучно ждут богатых клиентов из отеля «Ореанда».

Жара такая, что в подсвечниках оплывают свечи, свешиваются веревочно. Какой-то шум, будто кашляет кошка. Саня Михайловна лежала и рыдала, как девчонка, и тело вздрагивало, будто его трясли.

— Я прямо не знаю, аж прямо страшно делается. Меня душит прямо. Где Алексей? Жалею, что второго не родила. Были мужики хорошие, один на промбазе. Подошел: «Что-то ты одна ходишь?» — «Я мужа похоронила». — «А я жену, давай сойдемся?» Три раза подходил. А я говорю: два раза мужей хоронила, больше не хочу. Вот теперь саму хоронить некому. Я устала от жизни такой. Я бы легла и умерла, и не могу никак. Господи, под бомбежкой была, с горы летела, может, меня смерть не берет?! Сердце держит. Ничто не интересует, Господи, хоть бы я легла и уснула. А у тебя в Москве есть где жить?

— Нет.

— Приезжай. Будешь здесь жить. А Алексей пусть забирает меня в Москву, я не сварливая, как другие, я не пью. У меня пальто есть зимнее и сапоги еще. Меня страх одолевает, что меня кто-то прихлопнет, умру и буду на полу лежать.

— Саня Михайловна, может, лекарство еще какое-то купить по дороге?

Смотрел на таинственно светящееся море. Оно улавливало невидимый мне луч. Хруст гальки. Высокий парень в теплой кожаной куртке подошел ко мне. Наверное, единственная дорогая вещь в его гардеробе.

— Извините, закурить не будет?

— Нет.

Я отошел и с ненавистью посмотрел на море.

— А вы, наверное, отдыхаете здесь? — с настойчивой учтивостью «голубого» поинтересовался он.

Я скривился, сдерживаясь, чтобы не послать его, и злобно загромыхал галькой в сторону набережной.

Ушел и сел в открытом кафе. Дул плотный теплый ветер, и я прикрывал глаза, чтобы не попал мусор. Мимо прошли дешевые, но дорогие лично для меня проститутки.

Задумаешься о чем-то — и уже темно. Ночь. Так всегда в Крыму.

По Московской дошел до улицы Куйбышева. Замер и услышал, как журчит вода в арыке. На Подъемной лишь один фонарь. Вдруг в черном зеве кустов взблеснула серебристая ручка. И то, что мне виделось фиолетовыми кляксами в глазах, оказалось необычным светом из маленькой двери в стене. Поднялся выше по каменным ступеням, оглянулся на болтающийся свет земного фонаря. Пахнуло душистым кизячным дымком. Почти протискивался меж узких стен татарских домишек, проходил мимо маленьких, укутанных виноградными лозами двориков, в которые спускались деревянные лестницы с веранд. К перилам привязаны почтовые ящики. Всё хрупкое, шаткое и таинственное, как театральные декорации. На свету лампочки видны капилляры и косточки виноградин. Свернул и снова поднимался. Может быть, я заблудился? Так долго подниматься невозможно.

— Aidam, men seni sevem[6], — вдруг явственно услышал над самым ухом.

Оказывается, я стоял у фанерной стены, за которой находились странные существа с мужским и женским голосами. Так темно, и это радостное чувство любви к ним, будто я уже растворен в их голосах и телах. Эта была кодовая фраза, и она что-то значила в моей судьбе, следовало ее запомнить. В кромешной тьме я увидел сиреневые пути, и с каждым новым шагом, с упертой в коленку ладонью, я все меньше слышал и чувствовал самого себя.

— Андрей, Андрей! — сквозил в них тихий голос.

— Андрей, Андрей, — тихо звал я.

В пять часов утра на самом первом троллейбусе я поехал в Симферополь встречать Няню. Светало, и я с удивлением видел море с этой высоты. Надо будет обязательно запомнить для Саньки, что море открывается на повороте, там, где скала «голова Екатерины». Светлеющие, поросшие лесом горы. Надо не забыть сказать ему, что в этих местах русский полководец Кутузов лишился глаза. И чем ближе я был к вокзалу, тем больше понимал, что Няню я уже не люблю.

Я перешагивал через эти надоедливые извивы путей. Поезд прибыл на какую-то вокзальную окраину. Я увидел Саньку внизу, а потом — Няню в дверях тамбура. Я смотрел на них со стороны, как будто заново нужно было узнавать их. Я с особой жалостью и болью утраты почувствовал абсолютную пустоту в груди. Зачем? Ну почему все так?! То короткое мое чувство к Няне испарилось окончательно, как серебряная капля, отставшая от прекрасного ювелирного изделия. Удивительно, я даже не помню, как мы познакомились, с чего все началось, продолжилось и стало тем, что уже есть сейчас. Только помню, там, в Щелыково, вдруг выпорхнуло из-за угла, укутало меня ее облако — желто-волосатое, краснолицее, с ярко-серыми сочными глазами и большими пухлыми губами.

— А пойдем с нами за водой?

Мы с Няней не знали тогда, что это была абсолютная кодовая фраза, надолго связавшая нас. Я вздрогнул и согласился.

С горестной пустотой в груди обнимал странного Саньку и влюбленными, сияющими глазами смотрел на Няню.

— Ну пока, Санька, не болей, — сказал пассажир.

— Ну что, Санька, как ты себя чувствуешь? — усмехнулся другой.

— Давай, Санька, отдыхай, как моряк, — улыбнулась девушка.

— Пока, Санек.

— Он всю дорогу проболел, отравился, что ли, — озабоченно говорила Няня. — Весь вагон на уши поднял, я уж думала на таможне выходить и обратно ехать. Но вроде бы легче потом стало.

— Поехали, Сань, тебя там твоя тезка ждет, она тебя вылечит…

Сэкономив деньги на трамвае, я взял «Волгу», чтобы хорошо видеть море и горы, чтоб никто не мешал нам.

Санька, как взрослый, сидел впереди. Я тихо радовался той не московской красоте, которую они сейчас видят. Радовался, что жарко, что скоро блеснет море, и они не узнают его: «Что это?» А потом оно распахнется во всю свою ширь, и машина полетит прямо в этот низкий, плоско полыхающий треугольник. Няня иногда прижималась ко мне с радостно-покорной женственностью, как в Щелыково это было.

— Я заняла у Машки-саратовской пятьсот долларов, и пошли с Иркой на рынок… Я столько накупила, Андрей, ужас просто! И все вроде бы надо, а так посмотришь, вроде бы и не купила ничего. Майки купила, лосины, какие давно уже хотела, мыльно-рыльные принадлежности, молочко против солнца и для загара.

Вот… вот сейчас… вот. Я увидел Ялту, и меня что-то удивило. Как же я мог раньше не замечать, что это обычный советский городишко, только еще и курортный. Особенно это жуткое, окраинно-московское скопище девятиэтажек. Я глянул на Няню и угадал ее реакцию: а ты совсем другое рассказывал.

Саня Михайловна так радовалась им и уже даже не знала, чем еще угодить.

— Ну, здравствуй, Санька! Ты Санька, и я Санька.

— Как так, мам, как так?

— Вот баба Саня.

— И деда Саша.

— Я не деда.

— Кушай, мальчик должен кушать, — говорила Саня Михайловна.

— А вы?

— А я голодная сирота, не пролажу в ворота.

Женщина в троллейбусе намеренно не подвинулась, и Няня с Санькой не смогли сесть. У меня заболело сердце. Когда ты один — все нормально. Но стоит тебе объединиться с девушкой, как все сразу усложняется и начинаются проблемы. Как будто бог еще раз наказывает вас, как будто решил снова изгнать из рая, как будто мстит мне за женщину, как будто бог «голубой».

В первые дни мы по пропуску Сани Михайловны купались на лечебном пляже, но это было все же далеко, и мы, как и все глупые курортники, стали ходить на городской пляж, прямо под набережной, со всеми ресторанными и магазинными стоками.

— Тебе нравятся эти полосатые плавки? — показывала она на парня по колено в воде.

— Нет, так себе.

— А мне нравятся, они на тебе хорошо смотрелись бы…

Она очень любила выискивать на моей спине какие-то прыщики и выдавливать их. Это было больно и злило.

— Ты не злишься?

— Нет, даже приятно.

— Правда, приятно?

— Да.

— Зая, давай я еще у тебя из носа жир выдавлю.

— Может, не надо?

— Вот, смотри, — она надавила ногтями на мою ноздрю.

— Фу-у, — брезгливо сморщился высунувшийся из-за ее плеча Санька.

— Зайка, тебе вообще надо чистку лица сделать.

— Думаешь?

— Мамуль, море такое блестящее, что его хочется лизнуть.

Сначала обедали в ресторанчиках, а потом уже — в общих и недорогих столовках. И снова загорали по инструкции — со всеми средствами против и для загара.

— А вода не соленая, а горькая… и запах какой-то…

— Йодом пахнет, это очень полезно…

Пена выплескивается на гальку, мгновенно тает, исчезает, только галька блестит сильнее. Девушка несла свою грудь, как каравай. Все тело — постамент под ее груди. Сердце саднило, хотелось выпить.

— Смешные эти «братки», да?

— А что? — подняла она от гальки належалое лицо.

— А он прямо с сигаретой и борсеткой пошел в воду.

— А‑а…

— А знаешь, во время революции они были бы революционными матросами, с такими же шеями и цепями, а в советское время были бы стахановцами, ударниками соцтруда, а сейчас они бандиты.

— Ты им просто завидуешь.

— Мей би, мей би…

Бог, наверное, избрал меня своим глазом, чтобы я любовался женским телом. А я мучительно старался не смотреть, но глаза косили и будто бы сохли. Неумолимая сила сворачивала голову, и я глядел, пряча от нее лицо и делая задумчивым взгляд. И говорил ей что-то незначительное о море, о погоде, будто думал только об этом, а не рассматривал женщин. Будто специально, все как на подбор: удивительно красивые, загорелые и блестящие на солнце, музей достижений современного женского тела. Я будто бы воровал у нее из-под носа эти фрагменты грудей, ягодиц, ног.

— Тебе, видно, очень нравится эта, в стрингах? — Няня спокойно смотрела на меня из-под панамы.

— Какая? Эта? Фу, нет, что ты.

— А вон та, в купальнике от Версаче? — Она приподнялась на локте и щурилась.

— Как ты видишь, что это купальник от Версаче? Так себе, мне не нравятся худые модели, они нравятся толстым мужикам.

— И купальник от Версаче не понравился? Я же вижу, что ты врешь, Андрей. Чего ты боишься? У тебя уже глаза косят в разные стороны!

— Ну, это скорее какое-то эстетическое зрелище, что ли.

— А от меня? — с вызовом толстушки спросила она.

— От тебя даже большее.

— Я знаю, что только большее, но не эстетическое!

И вдруг громкий, вспухающий шум прибоя, будто напоминающий о себе, и длинный, всасывающий звук его отступления. Шампунная пена, черная мокрая галька, голубое стекло воды. Нещадное солнце, все вокруг белое, обведенное фиолетовым нимбом. Зеленый пластик водоросли прилип к ее большому пальцу. Крики чаек, купающихся, торговцев пахлавой, лай собаки. «Теплоход «Константин Паустовский» отправляется по… шруту… ассе номер пять». Она, раздраженно закрыв глаза, лежала на боку. Я рядом с нею, на мне эти полосатые плавки. Она хотела что-то сказать и промолчала, только веки вздрогнули. В этом августе, лежа рядом с женщиной у моря, я вдруг остро почувствовал свою смертность. С женщиной всегда чувствуешь смертность и конечность пути. Хотелось выпить и закурить. Хорошо выпить и знать уже, что умрешь, глядя в морскую даль, лежа рядом с женщиной — любимой или не очень, все равно… Приятно закурить. Курить и чувствовать, как проходит жизнь.

— О чем ты думаешь? — спросила она.

Мне очень хотелось показать им лайнер. Но его все не было. Были толпы людей на улицах, на рынках, в тесных троллейбусах; озлобленные, яростно агрессивные кондукторы и местные жители. Изнуряющая жара и вечерний смог на улицах Московской и Киевской. Тот же наглый бандурист на набережной, суровый старик в морской форме и с баяном, весы за 25 «копиiёк». Мне было обидно за отдых Няни и Саньки, и я остро переживал, когда их толкали, обсчитывали, пролезали вперед них в очереди и грубили.

Лайнера все не было, и я решил открыть им прекрасную тайну, которую заготовил напоследок. Я повел их по улице Чехова, чтобы показать им Ялту, которую сам очень любил, — эти изогнутые, ступенчатые старые дома с большими верандами, насквозь проросшими толстыми, перекрученными ветвями дикого винограда, эти таинственные, каменные спуски во дворы, этих странных, будто бы музейных людей, эти парки, будто бы навсегда сокрытые от простых смертных. Но поразительно: та, прошлогодняя, Ялта спряталась от меня, и ТА улица Чехова будто бы отступила за саму себя, за эту обычную, ничем особенным не примечательную провинциальную улочку, и казалось, вновь проявляется за моей спиной, но стоит обернуться вместе с Няней — и все пропадает. Словно бы в этой Ялте меня окружала странная граница, переступая которую я попадал в строительный магазин «Евроремонт», «Покрiвля для ВАШОГУ дому», продуктовый гастроном, магазин женского белья, дорогой и скучнейший ресторан, гордящийся тем, что все на уровне и как в Москве, и становился обычным семейным курортником с пивом в руке.

После еды она подкрашивала губы, и делала это с таким аппетитом, будто совершала некий ритуал, продолжая есть. Я со страхом в душе думал о Массандровской улице, уже зная, что и там меня будет ждать эта невидимая граница со шлагбаумом и невидимым насмешливым часовым.

— О чем ты думаешь?

И я вздрогнул, снова увидев в ней чужого человека.

— Так… Какое странное чувство было у меня в Германии…

— Ты был в Германии?

— Да, немецкоязычная группа нашего института. Дойче аустаушдинст.

— Надо же, — она с уважительной готовностью сменила лицо.

— И вот там я вдруг что-то ощутил, это длилось всего секунду, что-то такое последнее на земле. У меня сжалась душа, и я что-то окончательное понял, что-то такое грустное. Маленький городок, то ли Майнц, то ли Дармштадт, не помню.

— Ах, какие названия… Ты их так называешь запросто.

— Ты не понимаешь, а я не могу объяснить. Что-то общее и такое интимное, стыдное и конечное. И неважно, какие названия, словно я бывал уже здесь, как я бывал в казахских степях, как я вот здесь сижу. Нет, не то, не могу объяснить чувства.

— Я поняла тебя, — и она с такой же готовностью нахмурила брови.

«Что это было все-таки? Потом меня окликнули, и я пошел-пошел, возвращаясь к автобусу, постепенно одеваясь в земное, становясь Андреем… Бегичевым… нищим студентом третьего курса… стесняющимся незнания немецкого языка…»

А через неделю Санька заболел так, что пришлось вызывать «Скорую». И врач с провинциальным чемоданом в руке успокоил нас: ничего страшного, это не солнечный удар, не сотрясение мозга, а просто курортный грипп из-за акклиматизации, как это часто бывает у детей. Няня дала ему деньги, он растерялся, покраснел и поблагодарил с преувеличенной солидностью.

Саня Михайловна мочила в уксусной воде марлю и укрывала Саньку. Она почти умоляла нас сходить куда-нибудь, чтобы побыть с ним одной. Я увидел однажды, с какой завистью она смотрела на него, как она смаковала и упивалась зрелищем этого маленького человечка. Когда мы уходили, она прикрывала жалюзи, пила крепкий кофе, выкуривала тончайшую сигаретку и с тайной улыбкой превращалась в добрую фею.

Съездили с Няней в Ливадию. Пили там портвейн «Ливадия» и хрустели пластиковыми стаканчиками.

— На этом месте, где мы сейчас с тобой сидим, — сказал я, — когда-то стоял деревянный дворец Александра Третьего, мы, по сути, сидим на его фундаменте… он умер в этом дворце, и его сын Николай в ужасе выбежал и просил дух отца: «Сандра, научи! Сандра, научи!» А в сорок первом году, когда наши отступали, этот дворец сгорел от окурка неизвестного солдата… И вот теперь здесь спортивная площадка, и мы с тобой сидим, и что-то будет еще…

И я увидел этот дворец, этого юношу-царя, ужаснувшегося своей участи правителя огромной империи, как будто он все предчувствовал, увидел этого солдата, докуривающего свою самокрутку, и увидел нас, странным образом объединившихся в этом мире, застывших на мгновение в этом потоке, в Ливадии, с одноразовыми стаканчиками в руках.

Няне все-таки хотелось показать кому-то все наряды, которые она приготовила для этого отдыха. И везде в городе, когда ей оказывали малейшую, обычную, человеческую услугу, она всегда спрашивала, делая «взрослое лицо»:

— Я вам что-то должна? — и тут же вынимала большое портмоне.

Люди терялись, медленно кивали головой. Она рада была заплатить за тот образ жизни, который вела в Москве, и который казался ей абсолютно законным, незыблемым, и которым она будто бы специально хотела заразить всех местных жителей.

Море сдвигало к берегу зыбкое отражение огней набережной, похожих на пылающие угли. Я доводил ее только до начала Массандровской. И возвращались назад на набережную — по улице Рузвельта, мимо антикварного магазина, мимо отеля «Бристоль». Густая и плотная толпа. Скучающие люди сидели на парапете, пили пиво и слушали оркестр латиноамериканцев, как в Москве. Мы шли вперед, потом — назад… навстречу попадались те же самые гуляющие. Раскаты смеха — это рассказывали анекдоты те самые ребята с Арбата. Она обрадовалась им, как чему-то родному здесь, и ей хотелось сказать: «Ребята, я тоже из Москвы».

Потом мы танцевали с ней в дискоклубе «Торнадо». Она скрывала от меня свое разочарование заведением. В этой майке, в этих пятнистых далматинских лосинах она была слишком женщина: неприятно обтянутые женские ляжки, лобок, живот, груди. Что-то откровенное, открытое, раззявленное. Я танцевал вместе с нею как в истерике. Потом, сидя на теплом, почти горячем парапете, мы выпили с ней бутылку красного массандровского портвейна, вкус его был отдаленно знакомым. Словно диковинные животные, независимые и ко всему презрительные, не сгибая коленей, шли высокие девушки в белом. И у всех узкие, врезавшиеся меж ягодиц стринги. Те простые бабы-лохушки, которые сидели в них, испуганно несли впереди себя вот это все: белое, несгибаемое, накрашенное, накрученное и зафиксированное. Странно, что здесь, рядом с нами, — невидимое, громадное и какое-то лишнее море.

— А здесь много богатых и бандюков. Смотри, как одеваются: Габана, Труссарди, Фенди, Версаче…

Я хотел оторвать море, как надоевшую бумажку, и вдруг рядом со мной застыл мыльный пузырь. Удивительно тонкостенный, с мыльной завитушкой — округло очертившийся пузырек ночного воздуха, в котором, как в магическом шаре, собралась и отразилась вся Ялта.

— ……………………, — говорила она.

А он все висел рядом со мной, как чье-то послание, как обещание и надежда на что-то лучшее, и в нем клубилась и скользила вся жизнь.

— …………, — засмеялась она. — Что ты все молчишь и дуешь в кулачок, как будто там дудочка.

— Я дую в кулачок? Надо же.

Очерченный шарик опустился на траву, и пропали все его линии, вся накопленная в нем жизнь.

Потом пошли на «канатку». И так неожиданно тихо и пустынно стало нам в этой скрипящей кабине. Она посмотрела на меня и промолчала.

— Ну что, Няня?

Она снова красноречиво промолчала.

— Ты что-то хотела сказать?

— Зачем ты постригся налысо?!

— Чтобы жизнь моя изменилась!

— Изменилась? Я вижу, что ты меня больше не ЛЮ! — пьяно сказала она, откинула задвижку и открыла дверь.

— Упадешь, Няня! — разозлился я и понял, что скажу ей сейчас всю правду. И вдруг увидел, что у нее точно так же, как у Саньки, выпятилась и дрожит нижняя губа.

— Ты меня не ЛЮ! — и свесила вниз ногу. — Я это увидела, когда ты подошел к поезду, я почувствовала, что ты меня уже не ЛЮ!

— Няня, хватит дурачиться, упадешь.

— Ну и упаду, упаду…

— У тебя губа дрожит, как у Саньки.

— Ты меня не ЛЮ, Андрей!

— ЛЮ! ЛЮ!

И она плюхнулась мне на колени.

— Я тяжелая? Тяжелая? — настойчиво спрашивала она, словно бы мстя мне за то, что она тяжелая.

«Няня!» — взъярилась во мне эта волна, и вдруг в ее серых дрожащих глазах увидел столько боли.

Саня Михайловна показывала свои награды и грамоты, показала дарственные часы. Рассказывала, как во время войны ходили с тележками в Симферополь обменивать шляпы и веера на продукты. А над ними смеялись немецкие солдаты на велосипедах и ругались русским матом: «Сталинские кони, вашу мать!» А потом принесла альбом. Видел ее сына. Очень гладкое, скользкое лицо с неуловимой улыбкой и скрывающимся взглядом, как будто он знал некую тайну.

— …так-то он хороший, Алексей, помогал мне, плиту на печке побелил.

— Плиту?

— Да, заради красоты. Я уж его не ругала… Потом он снежки на печке хотел высушить.

— Да-а, надо же.

— Какой интересный ребенок был, — рассеянно сказала Няня. — Другой раз его нечаянно в санатории в холодильнике закрыли.

— Зачем? Как это? — устало поинтересовался я.

— А он хотел посмотреть, как огонек свечки замерзнет.

— Интересный ребенок.

— Вот только не женился, а хорошие девушки к нему приезжали, вот была Лариса, она мне тоже нравилась.

И вот я шел и наслаждался своим одиночеством. Утренняя набережная — как вымытая и спрыснутая из пульверизатора комната, огромный платан, заброшенная киностудия, приморский парк, сутулый и тепло одетый Горький… я бежал все дальше и дальше, в другую сторону от Массандровской улицы, словно хотел пересечь эту странную границу, постоянно отдаляющую от меня мой самый любимый город на земле. Уставал, шел и снова спешил. Пустынные, какие-то промышленные пляжи, бетонные блоки, арматуры, металлолом…

Я прошел еще несколько шагов, ослепленный каким-то ударом… потом еще несколько шагов. Что это? Этого не могло быть! Какая-то бессмыслица. Это было явное нарушение человеческих законов, разлом… И все замерло, когда стало ясно, что я застал все это врасплох, словно увидел мир с перерезанным горлом, с завернутой к ушам кожей. Что это? Опорные стены.

С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! В ШТОРМ КУПАТЬСЯ ЗАПРЕЩЕНО!

И я, и безмятежные ОНИ — никто из нас не знал, что теперь делать и как дальше жить.

С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! В ШТОРМ КУП…

Так доступно, небрежно открыто, как в концлагере…

С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! NUDE — и перечеркнутые трусы.

Они валялись там и сям, как кожаные тряпки, комки, кульки и мешки, более целомудренные, чем если б они были в купальниках, более голые, чем они могли быть на самом деле, голые, как абсолютная правда. Странность и отчаяние в том, что это было абсолютно не постыдно, нисколько не развратно, и эта пустота нежелания в груди, будто я лизнул язык своей матери. За моей спиной, равнодушно посвистывая и глядя в сторону, стоял уличенный мною весь цивилизованный мир, с фотошопом, кисточкой и купальником в руке. А впереди, отчерченные кромкой прибоя, на серой и грязной гальке промышленного пляжа валялись они, невозможно утратившие все свои формы, словно их вынули из матрицы, в удобных им, расслабленно-натуральных и потому особенно нестыдных и обидно неразвратных позах. Мучительно нестыдных. Молоденькая девушка с мальчишеским пупком лежала, развалив длиннокостные колени, в странном надрезе торчал и блестел уголком на солнце этот розовый мясной лепесток. Поодаль — нечто новое и мультипликационное. Кожаные кармашки — округлые куски мяса — свисали по бокам, синие морщинистые соски, двигались и встряхивались сальные пояса, жидко расползалось по гальке то, на чем они сидели. Словно они сняли свои женские костюмы, спрятали их, чтоб не портить на солнце, и теперь вот остались в настоящем виде. Они замечали меня, смотрели и не видели, как дальтоники. Одна из них, со странным горбиком на шее, была в бейсболке и курила сигарету. Другая листала «Vogue». И этот журнал, и сигарета, и сигаретный дым казались одетыми.

С БУН ПРЫГАТЬ ЗАПРЕЩЕНО! NUDE — и перечеркнутые трусы.

Сегодня они сдали мне одну из тайн. И эта новая, гнетущая пустота в груди. Я вспомнил Няню, все ее постепенное и предсказуемое поведение женщины, ее странные отношения с матерью, и почувствовал, что теперь я начал видеть швы жизни. Я вспоминал юношескую любовь, все свои бессмысленные работы, ложь, тщету, нехудожественность и пошлую закономерность земного устройства и воочию увидел в воздухе эти грубые стежки и концы белых ниток.

Что-то скрежетало, вскрикивали чайки. Дорога к моему самому любимому городу на земле бильярдным закрученным шаром укатывалась и плавно срезалась опорной стеной. А я брел назад.

Отнял полотенце от лица — в зеркале подпрыгивали и улетали виды. Этот резиновый разжиженный туалетный запах, вода, пахнущая железными внутренностями поезда… Хлопнула дверь тамбура. Прокричал локомотив; поднятый мною стакан схватил и отшвырнул этот стремительный невесомый комок.

Много выпил, и когда закурил в тамбуре, то показалось, что поезд идет наискосок.

Встреча в октябре

I

Это были дни свободы и грусти. Я заново открывал для себя светлые мелодии, написанные словно бы специально для меня, одухотворившие мою грусть. Рядом появились прекрасные люди, чтобы сочувствовать и весело и беззаботно спасать меня на том горестном чудаческом пути, что уготовила судьба. Все напитки были вкусны и жгучи, даже самые дешевые и поддельные. Но той осенью я остался в Ялте один, а горы и море обостряют и усиливают все чувства.

Каждый день я спешил к морю. В косых рамках, составленных выжженным небом, чинарами, горами, каменными улочками и переулками, синими и купоросно-голубыми полотнами вставало и волновалось море. Улочки такие узкие, что парень с девушкой могли бы поцеловаться, высунувшись из окон противоположных домов. Самодельные антенны и провода увиты сухим поблекшим виноградом… Наверное, хорошо, что сохранились эти записи на счетах дешевых ресторанов, обрывках пачек из-под сигарет, и я вспоминаю.

Ялта. Октябрь, 1997 год.

Выхожу на набережную, и мне кажется, что я заблудился, потому что впереди — девятиэтажный дом. Тут никогда не было высоток, а потом понял: это круизный лайнер. «Принцесса Исландии». Она едва покачивалась, но оттого, что корабль такой огромный, казалось, он стоит спокойно, а качаешься ты, качается набережная, деревья и дома, кружится голова. Я сел. С заснеженных гор спустилось одиночество и положило мне на плечи бивни мамонта. Надо выпить. Выпить и пойти в «Диану».

Сижу в дискоклубе «Диана». Взял пива, потому что от вина уже болят почки или печень, но что-то там болит. Руки холодные, как лед. Дрожу, даже кружку боюсь взять. Так вздрагивает рука, что даже смеюсь. Увидел молоденькую девушку, одиноко сидящую в углу. Такой нежный белый свитер и черная юбка. «Девушка, можно вас угостить?.. Девушка, вы одна? Девушка, вы не одна? Какая улыбка красивая». И так далее, и так далее… Девушка, девушка. Подойди да спроси, что ты сам с собой общаешься?! Потом пришло много людей. Пьяные турки компанией, иностранные моряки, наверное, с американского военного корабля, все остальные — местные. Я курил и улыбался своему состоянию. Под этим сиреневым светом моя зеленая зажигалка вдруг стала голубой, а ее красная кнопка — ярко-оранжевой, и белые одежды исходят, дымят иссиня-фиолетовым светом, будто люди растворяются. Страшным упругим боем бьют динамики. Вздрагивает ложечка в чашке, и брючина шевелится на ноге. Если не двигаться, то сердце начинает сбиваться со своего ритма. Вдруг мне стало хорошо и радостно, и люди показались не такими плохими и даже дружными, и так уютно вокруг. Зачем-то подмигнул кому-то. Выпил еще две кружки холодного местного пива «Оболонь». Губы приятно онемели, и затяжелели скулы, будто на них железные пластины. Захотел, чтобы продавщица цветов вернулась. Она вернулась. Я купил розу за десять гривен и попросил передать ее той девчонке в углу, нежной и хрупкой. «От кого?!» «А хрен уже знает от кого, от Степного барона скажите!» Девчонка издали пожала плечами. Потом подойду к ней. «Ты показалась мне такой нежной и хрупкой, что я решил передать тебе хрупкий подарок природы»… и так далее, короче, пью. Уши горят и вот-вот отделятся от головы, а может уже, да и по фигу.

И вот я уже хорош. Вхожу в эту музыку, закрываю глаза и танцую так, будто утром умру.

Моя нежная девчонка, которой я подарил цветы, куда-то исчезла, пока я танцевал. Ее уже нет, и официантка спокойно убирает стол… САМБА! Ди Жанейро… Па-па-па-па-пау-пау. От грома тошнит, и немеют руки.

Мелькнула лестница, как быстрый эскалатор. В туалете… в зеркале издалека, как из тумана, проявилось мое отражение… я даже провел по зеркалу рукой, чтобы проверить реальность лица… женская прокладка валяется внизу. Чувствую, уносит и тянет назад; хватаюсь за кран, и кран вместе с холодной струей, вместе со стеной, вместе с зеркалом и моим изображением в нем скользит вверх и наваливается на меня. Потом вдруг… Не помню перехода. Снова в «Диане». Мелькнула девушка с большой грудью и длинной улыбкой. Свет падает, как снег, будто сижу под зеркальным новогодним шариком. Вдруг в глазах — рекламный щит: ЗАВЖДЫ КОКА-КОЛА. Вспомнил, что я в Крыму и что Ялта — это Украина! Пробежали охранники в казино. Кто-то присел напротив. Толстые пальцы с печаткой. Сигарета. «Парламент». Что они так серьезно сидят, как будто только что договорились банк грабить? Вот еще пальцы с наколкой. Пью. Пальцы ушли, на столе уже тонкие нервные руки. И вдруг уже пью бутылку вина вместе с Верой. Как-то быстро. Да, Вера, Рак по гороскопу. Я узнал ее и очень обрадовался, что она одна.

— Ты вчера такая грустная была с этим бандитом, это же убийца какой-то, честно говоря, он так мучил тебя в танце, я видел. Мне так жалко было тебя, честно говоря.

— Что?! А он и есть убийца, он из Новороссийска.

— А ты чего с ним тут делаешь?

— ……………..

— Чего? А‑а‑а, ясно.

Она сегодня, наверное, очень долго была на солнце: ее зеленые глаза так горели, что казались пустыми. Все в них видно, даже бархатную шероховатость самого дна. И все равно даже из-под донышка идет свет, будто ее голова наполнена солнцем, его сиянием. Она моргнула, и я увидел в глазах тень от ресниц.

— Что? Я? Я Степной барон.

— …………….! — засмеялась она.

И я смеялся вместе с нею. Я казался трезвым сам себе. Надо же. Потом мы танцевали. Она была удивительно стройная и худенькая под своей большой джинсовой курткой. Маленькие твердые груди — как удивительное и приятное продолжение тела, а не что-то отдельное, двигающееся само по себе. И красивая, крепкая попка, как у многих курортных девушек, потому что часто плавают в сильной воде моря.

— А я думала, что ты голубой.

— Я?! Ты что? Почему?

— Игорь Петрович сказал, что ты п…

— Надо же… А знаешь, Вер, говорят, что п… всегда чувствуют других п…

— Да? А‑а. Хорошо, что он тебя не слышит.

— Вер, а что у тебя на майке написано?

— ……………..

— СЕНЕГАЛ. Удивительно: целая страна Сенегал на твоей груди умещается, и даже буква Е посередине растянулась… Вер, ты знаешь, они здесь все так ходят, будто у них два пистолета под мышкой… Ты, братан, походку сделай попроще!

Она закрыла мой рот ладошкой. Такая маленькая и крепкая. Удивительные у нее глаза: казалось, что они в темноте будут светить на ее лоб и щеки. Они были старше ее самой на сто лет, такая трогательная в них женская доброта и мудрость. Мы спешили говорить с ней, пока не было музыки, потому что потом ничего не слышно.

— Вер, у тебя глаза в темноте светятся?

— Нет.

— Вер, а ты знаешь, в Ялте даже у кошек теплые глаза.

— Здесь у всех солнечные глаза.

— Кроме вашего Игоря Петровича.

— Давай уйдем отсюда?

Мы пошли к выходу, там почему-то толпился народ. Мы спустились вниз по железной лестнице. По переулку вышли на набережную.

— Вера! — крикнул я. — А что это?

— Ты что?! — кричала она. — Это же шторм.

— Да? Я же оглох от музыки.

— Ты вообще глуховат, по-моему.

Море поднялось высоко, наверное, на метр. И странно было стоять на неподвижной набережной и видеть в нескольких метрах что-то кошмарное, зыбкое, клокочущее. Не замечая того, мы попятились, казалось, что и все дома пятятся назад. Я прижался виском к холодному камню стены. Мелко дрожала крышка старого почтового ящика.

— Что?!

— Голова кружится! — крикнула она.

— Ага!

Гигантская жидкая глыба, крупно вздыхая, набегая свободно и размашисто, стеклянно вспыхнула в луче фонаря и пропала… вдруг набережную потряс удар, а потом над нами поднялось и выросло заиндевелое дерево. Замерло на долю секунды — и обрушилось вниз тысячами кипящих капель. Нас накрыло свежим и холодным дымом мельчайших брызг. Странно было, что море черное, а взрывающиеся волны — кипенно-белые.

— Ни-че-го себе, Вер!

— Знаешь, какие у нас в Новороссийске штормы? Ого! А в мороз из-за штормов так намерзает! Такие наледи на сто метров, ого! У нас ветер 50 метров в секунду.

— В Новороссийске?

— Да, про который «Малую землю» Брежнев написал.

— Знаю.

— Ого!

— Что?

— Отойди, это очень сильная волна катится, очень!

— Что, очень?!

— Да!

— Давай, наоборот, подбежим.

— Давай.

Что-то лопнуло, треснуло и с жестким хрустом сломилось. Кипящая лава вздыбилась, легко перемахнула причал, зависла над парапетом набережной и рухнула на фонарь. Я прижал Веру к себе и поцеловал скользкое и горькое лицо. Нас снова накрыло влажным прозрачным облаком.

— Хм, — спокойно и отстраненно хмыкнула она, как мальчик.

Пена схлынула, осталось несколько густых клоков. Потом только я понял, что это осколки керамических плафонов. Фонарь стоял, словно облетевший цветок. Остро-затхлый запах древних водорослей с морского дна и сырой рыбы.

Мы шли, прижимаясь к стенам домов. А впереди и позади нас то и дело вспыхивали белые взрывы, замирали в черноте неба и резко осыпались. Мусор из опрокинутых урн утягивало в море.

— Давай еще посидим?

— Давай.

— Сюда зайдем, здесь тихо.

Тушь растеклась по щекам. Удивительно, что никто не замечал, какие красивые у нее глаза, какой мягкий зеленый свет. Сидели в «Ностальгии» и как бы пытались скрыть, что мы насквозь мокрые. Официант с охранником, отодвинув занавеску, смотрели в окно. Официант охал и смешно отшатывался, сам того не замечая. Я посмотрел на два окошечка под потолком и понял, что в советское время здесь был кинотеатр.

— Вер, я здесь такую классную песню слышал: «Позови меня с собой, я пройду сквозь злые ночи…» Все про меня, и так точно, я думал, умру от тоски.

— Это Пугачева поет.

— Странно, я иногда совсем не узнаю ее голос. Точно, Пугачева?

— Точно. А почему ты Степной барон?

— А вот смотри — есть наркобарон, есть цыганский барон, кто еще, да газовый барон, а я просто Степной барон, ну просто я родился и вырос в степи, значит, Степной барон, сочетание красивое.

Я знал, что она хочет есть, я и сам проголодался, но у меня уже не хватило бы денег, и я снова взял выпить. Потом подошел охранник и сказал, что вход платный. Да, хорошо, что не заказал еды. Я рассказывал ей про «Чертову лестницу», про то, как Пушкин поднимался по ней, держась за хвостик мула, про этот сказочный буковый лес, просвеченный солнцем, и зеленую нежную траву, про дорогу, выложенную римскими легионерами. Она сидела, ссутулившись, сунув ладошки в карманы куртки, и слушала с трогательным вниманием. Это была та девушка. Она так слушала, что хотелось рассказывать бесконечно. И, конечно, эти ее глаза.

— Я завтра позвоню, — твердо сказала она. — И пойдем с тобой по этому маршруту.

И было радостно от этих ее слов, от шторма… Беспричинное ликование от всего, что вокруг… Жалко, жалко, что я так мало взял с собой денег.

— А ты знаешь, АНВАР, в ялтинских подъездах и домах слышно море, оно шумит, как в раковине. Давай выпьем за море.

— Хм.

— Подожди, сейчас ударит, и выпьем.

Ударяло часто, и нам не пришлось долго ждать. Тело слышало сквозь стену, как волны бьют в берег.

— Прикольно, — сказала она. — Смотри, соломинка вздрагивает от ударов, прикол.

Спокойно, красным светом без лучей, вспыхивал маяк. Шипели и дымились фонари. Мы дошли до конца набережной; странно, что под этим мостиком вода журчала, как обычно. «А Игорь Петрович… — хотел спросить я. — А твой Игорь Петрович…» И не решался.

Я увидел в темноте железную табличку гостиницы «Крым». Как я ее раньше не замечал?

«Надо снова ее поцеловать».

— Ты позвони, там будет Саня Михайловна, но я постараюсь взять трубку.

— Я позвоню.

«Вот сейчас».

— А если нет, то я в субботу буду ждать тебя в «Диане»… Я буду с книжкой, а то ты меня не вспомнишь.

— Я позвоню.

Она нажала кнопку вызова.

«Вот сейчас, да».

— Ну, ступай, иди спать, — раздраженно сказала она.

Внутри загорелся свет. Охранник открыл ей дверь. Пропустил, видимо, уже знает ее. Я смотрел, где загорится окно. Ни одно окно так и не загорелось. Она тихо вошла в номер и легла рядом с убийцей.

Шел по Московской, увидел светлую выемку кафе на той стороне речки, на Киевской, и обрадовался — так не хотелось идти домой, но там сидели одни только парни. Помочился в кустах напротив цирка. Постепенно из сереющего воздуха проступали деревья и стены домов. В ночном киоске у объездной дороги догорала свеча, женщина спала, положив голову на руки. Несколько огарков на банках с пепси-колой.

Сижу в дискоклубе «Диана» и читаю «Ночи Кабирии». Фильм не понравился, а читать приятно. На танцполе дурачатся только две маленькие девчонки и мальчик на одной ноге и без руки. Как он забрался по этой железной лестнице? Танцует брейк на спине. Их собака сидит, смотрит и лает иногда.

Взял водки с соком. Допью и уйду отсюда, все ясно уже и так. Закурил, от этого света голубые пятна на сигарете. Выдохнул дым, и он плоскими клубами заструился в лучах цветомузыки. Хорошо. А зачем мне уходить, раз уже пришел? Можно выпить еще пятьдесят с соком и потанцевать напоследок. Да, надо выпить. Лучше сразу сто выпить, быстрее опьянеешь.

Пришли крымские татары со своими серьезными застенчивыми девушками. Девушки сидели прямо, сложив руки на коленях. Официант забавный и трогательный с этой своей блатной походочкой. Школьники наливают водку из-под полы, суровые и смешные, тоже подражают каким-то бандитам. И не знают, что настоящий бандит — это я. Какой ты, на хрен, бандит, Степной барон? Да, ты прав. Сейчас два глотка сделаю и закурю. Приятно закурить. Так вздрогнула нога, будто хотел сорваться и убежать. Бывает. Им смешно, конечно, что я здесь с книжкой. Зато я отличаюсь. Оригинал. Идиот ты, а не оригинал. Мей би, мей би.

Снова эти важные богатые турки. Сейчас составят столы. Волосатые руки в перстнях и браслетах. Это итальянцы.

Собака скалится, прижимает уши, поджимает хвост. Убегает, отпрыгивает от танцующих, не понимает, что делают люди. И ты здесь, как эта собака. Вера не придет.

Выпил и ушел. Сидел на набережной, курил и все удивлялся огромной несуразности платана, будто это первое дерево, которое начал создавать Бог, не учитывая земные законы, и эти громадные рычаги ветвей — каждая, как отдельное дерево, — держатся, вопреки физике, только на силе Бога. Можно было Вере его показать. С платана сорвался лист, но, не долетев до земли, исчез, потом другой… тоже пропал, и я понял, что это летучая мышь.

И вот я снова в «Диане», как проклятый. Зашел к диджею и заказал песню. Вот сейчас. «Песня «Побег» для пацанов из Днепропетровска». Нет, после этой. «Для Веры из Новороссийска, в память о ее зеленых глазах, «В машине смерти» от Степного барона, в подарок». Какая классная песня. Какая грустная. Так жаль, что она ее не слышит.

Я очень люблю танцевать, когда мне плохо. С замиранием вхожу в толпу людей, поднимаю руки, закрываю глаза, и рыдаю в танце, и забываю, где я есть, может быть, это уже не я, а только извилистые волны этой грустной мелодии. Я так хотел бы войти в транс и раствориться в нем, вообще раствориться во всем этом мире. Мой танец для печали. Это единственное, что у меня есть, в чем я могу забыться, и потому мне так больно и так хорошо. И я улыбался с закрытыми глазами.

И вдруг уже танцую с этой, с улыбкой. Медленный танец, так сказать. Крашеные волосы. Полные и длинные губы, помада размазалась по щеке. Ненормально большая грудь. Все мерзко, все пошло, но улыбка все-таки приятная, неимоверно женская, развратная и приятная.

— Я запомнил твою улыбку.

— А?!

— Я! Запомнил! Твою! Улыбку!

— ……………..

— Что?!

— Ты! Меня! Смущаешь! — Губы так и поползли…

— Будешь что-нибудь пить?

— Да, джюс.

— Что?!

— Джюс. Водка с соком.

— А я тоже сегодня пью только водку с соком.

— Что?!

Бармен странно посмотрел на меня и сделал нам водки с соком. Этот коктейль он назвал «отверткой».

— А ты местная?

Как же гремит эта музыка!

— Нет, я из Джанкоя, я здесь работаю.

— Кем?

Она замялась, посмотрела на меня и по сторонам.

— Я проститутка. Сто долларов за ночь, — сказала она с какой-то гордостью. — Я с подругами.

Возникает странное чувство, когда узнаешь, что девушка проститутка. Эта пауза. И стараешься не измениться в лице, чтобы не обидеть.

— Всего сто долларов, — просительно сказала она. Махнула кому-то за моей спиной, улыбнулась этой своей улыбкой.

— Это дорого для меня, извини, Ира.

Она сказала, что я голубой, только потому, что она проститутка. Ей легче было признаться в этом гомику и не стыдно с ним общаться. Я, видимо, ей и так понравился. И она бы, конечно, хотела со мной. Телец. Везет мне с Тельцами!..

Подруги смотрели на нее с ленивым вниманием. Все или крашеные блондинки, или жгучие брюнетки. Она снова кому-то улыбнулась, раздвигая улыбку, как щит, рекламный щит. И грудь. Улыбка и грудь. Очень красивая улыбка, длинная, томная, наивная и безобидно развратная. Развратная уже от природы. Жалко ее. Я ей понравился, но деньги все разрушат между нами.

Потом все куда-то сорвались, и она тоже. На работу забрали, видимо.

И вдруг вижу себя со стороны стоящим и орущим у барной стойки. Рассказываю барменам, уставшим от пьяного дружелюбия, как сделать газировку без газа, как самим сделать текилу: нужна минералка, спирт, сок алоэ и еще кое-что, некоторые баронские ингредиенты, о которых я им сказать не могу… Изображал из себя бармена и говорил, что я из Оренбурга.

Они тактично кивали головой и автоматически двигали руками с посудой. Бармены были Рак и Скорпион. Скорпион учился в мореходном училище. Мог стать капитаном. Работают два через два.

Из динамиков неслось что-то скрежещущее, будто наверху, среди огромных железных и резиновых механизмов, вырабатывающих звук, что-то оторвалось.

Понравилась одна с короткими волосами, в длинном белом свитере с подплечиками. Похожа на кого-то. Не помню уже, на кого… Провинциально все знакомы друг с другом. Здороваются. Склоняясь к уху, что-то говорят эдакое. У всех все есть — знакомые, мужья, дети. И только я остался один во всем мире уже навсегда. И я испугался, показалось, что я — другое существо, но сам не замечаю этого и хочу, хочу быть с ними. А они все удивляются и из деликатности не говорят мне об этом. Может быть, действительно со мной что-то не так? Но ведь я же родился от женщины. У меня есть сестра, она тоже женщина. Они нормально общались со мной. Что же не так? Бог, видимо, еще не определился со мной.

Снова этот официант со своей развязной, блатной походкой, будто он не официант, а так, прогуляться вышел.

— Эй, братан, походку сделай попроще!

— Ты чё, крендель! — скривился он, как настоящий вор. — Отдыхаешь — отдыхай, а у нас тут свои законы!

— Законы? А ты чё, в законе, что ли?!

— Нет пока.

— Тогда что — блатуешь, что ли?!

Жалко рубашку. Хорошо, что только с официантом подрался, и охранники только раз ударили, тот козел толстый, исподтишка. «Ночи Кабирии» жалко. Будь я больше и страшней, официант сделал бы вид, что не расслышал моих слов. Эх, ребята, вы не моряки.

Потом уже издалека пробился в уши шум невидимого моря. Такое чувство потерянности в мире, и Ялта — уже не Ялта, а город вообще. И я — это не я, а кто-то другой в моем теле: нет ни друзей, ни Москвы… Есть какой-то вор с потерянной судьбой, который придет в каморку, тихо ляжет в угол, глянет на знакомую трещину в стене, а за ней — пьянка и что-то делят.

Обтянутые кровавыми многоточиями дюралайта, странно светятся деревья и арки закрытых летних кафе. Сквозь мятущиеся листья льется свет маленьких витрин. Огни пустых аттракционов. Теплоходы с горбатым дном и большими винтами — на подставках. Вокруг фонаря, как привязанная, то и дело мелькает летучая мышь. Такой черный и бездонный провал Черного моря, так гулко звучат мои шаги, так похоже на шаги робкого человека шуршит за мною грязный целлофановый пакет, что тускло освещенная набережная с огромными декорациями зданий, платанов, магнолий и пальм кажется подмостками моего одиночества, на которые меня вытолкнули, а я горблюсь, пытаюсь спрятаться и ничего не понимаю.

Замер у подземного перехода возле телеграфа.

— Ну что, довольна твоя душенька? — спросил сам у себя и удивился, насколько у меня пьяный голос и что вдобавок я еще икаю.

Шаги каблуков из тьмы переулка. Двое. Я замер. И тихо выступает на свет фонаря маленький ослик, похожий на сумасшедшего. Откуда он здесь? Мы стояли и смотрели друг на друга. Как будто хотел попросить закурить.

Шел, вздыхая и замирая, чтобы не икать. Дальше, там, где начинается улица Куйбышева и всегда журчит вода в арыке, что-то непонятое в сером утреннем тумане. Тихо бормочет радио в «БМВ» с распахнутыми дверьми, милицейская машина, люди в дешевой гражданской одежде склонились над кем-то. Вижу труп, накрытый целлофаном, черную жидкость, кровь, торчащие ноги. «Такие классные, почти новые ботинки». Стоял в отупении. Икота прошла.

II

Светящийся угол дверных щелей. Та вечерняя тишина, когда отчетливо слышно, как люди на верхнем этаже что-то двигают по полу, звонки их телефона. Изредка, когда сверху, с объездной дороги, в окна попадал свет фар, на стене возле дивана появлялись полоски, светящиеся квадраты с мелкой в них жизнью, пятна, похожие на бабочек, — все это беззвучно, невесомо двигалось, переставлялось, кружилось и порхало по комнате.

Страшно. Как страшно каждый вечер, а чего страшно, и сам не знаю. Без денег, без работы, осенью в чужом городе, один на диване в углу — я, неудачник, и это уже не смешно.

Вспомнил, что давно не курил. Забилось сердце, и загорелись кончики ушей.

— Боже, дай мне женщину.

Что же ты сразу не дал мне женщину, которую я раз и навсегда полюбил бы и не мучился бы так?! Не буду ждать звонка от Веры. Все еще жду. Зачем она тебе? Что вы делали бы? Здравствуй, пишу тебе о своих… Нет, не так. Здравствуй, моя самая любимая женщина на Земле… Здравствуй, моя самая любимая женщина на Земле, которой нет у меня.

Внизу, рядом со ступеньками общаги, сидела женщина на скамье. Дискотека — тупик. Безысходно. Опять потом всю неделю из темной воды глаз будут выныривать женские, лиловые головы, а в ушах сама по себе будет биться перепонка.

Смотрел телевизор. Где-то упали акции. Перещелкнул на другой канал. Показывали «Крепкий орешек» на украинском языке, это с непривычки было смешно, но я знал, что голых в этом фильме нет, кроме Брюса Уиллиса. Перещелкнул. И на этом канале упали акции, хоть бы женщина какая-нибудь об этом рассказывала. На ОРТ говорили, что в Америке упали акции, но потом стали неуклонно расти. Выключил звук. На всех биржах маленькие человечки в одинаковых рубашках с надрывом открывали рты, кривили лица, ерошили волосы, дергали галстуки и махали во все стороны руками, складывая из пальцев кружочки и крючки, даже подпрыгивали. В напряженной тишине вдруг громко и сладострастно застонала где-то женщина и замолчала. В телевизоре все вздрогнуло и замерло. Потом снова этот стон.

— Не может быть?! — я застыл, оглушенный.

Что-то сломалось в сердце. И когда это повторилось снова, я с ужасом… и вдруг понял, что это на улице так лает собака. Собака. Это же собака.

— Вообще уже, — голос прервался, и горло самопроизвольно сглотнуло.

Вышел на лоджию и глянул на общежитие. Так же сидит женщина внизу. В синем свете вестибюля золотились ее локоны. Муж, наверное, выгнал — так склонена голова.

Машина. Дерево осветилось неприятно, будто летучие мыши вспорхнули. Эта все сидит на скамейке. Волосы жидко золотятся по плечам. Челка. Лица не видно. Подперла подбородок рукой и ждет чего-то. Еще одна вышла — большая, мужеподобная женщина в спортивном костюме. Впереди собака, мускулистая, приземистая, лопатки в стороны торчат. По-хозяйски обнюхала сидящую золотистую и побежала во двор. Большая женщина посмотрела на сидящую, видимо, что-то спрашивая.

— А ты чё здесь сидишь? — наверное, спросила она.

— ……………… — грустно ответила сидящая. Было видно, что ей не до разговоров.

— ……… па-а‑аня-атно, — видимо, вздохнула большая женщина. — Опять поссорились? Охо-хо, — она закурила.

А сидящей даже не дала закурить. Я бы угостил. А может, и предлагала.

Мол, «на, хоть закури». А та не захотела с горя.

— Ты знаешь, я тебя пригласила бы к себе, — искоса поглядывая на сидящую, сказала большая женщина. Что-то крикнула в сторону, видимо, подзывая собаку. — Но у меня же… ну, ты сама знаешь, что там у меня… Ты же знаешь, что про меня говорят, будто я лесбиянка… это правда! Что-о, ну и трахайся сама? Ну и сиди здесь сама! — разозлилась большая, посмотрела на сигарету и выбросила ее.

— Да вот же я здесь стою! — удивленно сказал я. — В соседнем доме, на четвертом этаже, за шторой! У меня тепло и целых два дивана.

Нахохлилась. Сидит там, угрюмая. Наверняка в сером мохеровом свитере и «вареных» джинсах. А лицо мелкое и злобное. Ну и сиди.

Кухня. На подоконнике, за тюлевой пеленой — МАССАНДРА. портвейн. Красный Крымский. Сейчас если выпью, сразу побегу на набережную.

— А ты ее пригласи!

Застучало сердце. Вспотели ладони. И удивился, что хорошие и простые мысли приходят так поздно. Сидит одна на холоде. Вышел на большую лоджию и тихо сказал: «Девушка, пойдемте со мной на дискотеку».

А муж, наверное, спит давно. А она сидит. А муж курит сигареты одну за одной, клянет ее и думает, как ему хорошо было, пока не женился. А теперь вот сердце болит.

Вино. Красное, теплое. Так ведь спиться можно. Ушла уже, наверное? Муж вышел и сказал: «Пошли, хватит тут сидеть, на хрен!» И она пошла с радостью.

00.15 на часах зеленым пунктиром. Лоджия. Штора. Глянул искоса — сидит! Только, кажется, поменяла позу. В окнах высотки, на восьмом и двенадцатом этажах, синхронно меняется синий свет.

— Что же она, всю ночь так собирается просидеть?!

Не знаю. Муж уже спит, наверное? Или нет, не спит, порнуху смотрит. Точно, что ему? Две девушки в кожаных куртках зашли под козырек. Хорошие ноги. Светят в ее сторону фонариком. Так бесцеремонно: «Вы чё?!» Не знают ее или пьяные? Насмехаются над нею.

Приходи ко мне. Просто приходи. Я ничего не буду делать. Но она сама захочет. Увидит меня. Поймет меня. Как хорошо мы канем с нею в темноту! Мягкую, нежную, округлую, теплую и глубокую. Когда мужчина с женщиной ложатся в темноту, то они проваливаются через щель между диваном и стеной в другой мир.

Дрожу и тихо смеюсь у черного блестящего окна. Ушел на маленькую лоджию.

— Лучше бы у того окна курил, она тебя увидела бы!

Так все дрожит, и так меня во мне много!

Темно. Цикады раздвигают ночное пространство. Залаяли собаки. В начале объездной дороги вспыхнул огонь. Зачем она тебе?! Ни дома у тебя, ни квартиры, ни будущего. Ни тестостерона.

Удивительно: я верил во что-то когда-то, а ничего уже не будет — один глобализм и жизнь после смерти. Сигарета дрожала в пальцах, думал о миллионе долларов.

— Если сейчас гляну, и она там, точно позову ее! Хватит мне тебя слушаться. Хватит тебе мучить меня. Мне уже давно пора повышать свои акции! Точно позову!

Ужас! Она сидит. Она же простудит там все у себя!

И это ее «все» представлялось, как родная собственность, милая, по-детски беззащитная.

Может, подложила что-то? Если через полчаса еще будет сидеть — точно позову! Уйди, уйди оттуда! Не нужна ты мне. Я знаю уже, как все будет. Уходи. Неужели эта горбатая слоновья сила во мне проходит всего-навсего сквозь игольное ушко женщины?

— Уходи!

Помыл руки. В зеркале увидел свое лицо, странно бледное и неподвижное.

— А меня Степной барон зовут.

— Странный у вас титул.

— А вас как, девушка?.. Очень приятно.

— Вот гляну сейчас, а ее уже нет. Твой муж ничего не будет знать. Да и что он? Мы не сделаем ему плохо, ведь я так хорошо к тебе отношусь. И мне с тобой так хорошо, что ему ТАМ зачтется за это. Утром ты уйдешь. А он очухается и будет чувствовать себя виноватым. Если хочешь…

— А с какого ты решил, что она замужем?! Кто тебе сказал об этом?

Вот оно! Говорил себе — не ищи любви, она сама тебя найдет. Бога просил. Вот она, пожалуйста! Сидит одна. На холоде. Ждет. Нашла меня, единственного, чисто интуитивно. И неважно ей, что это семейное общежитие, что холодно, поздно и страшно — она чует меня.

— Ну, наконец-то ты все понял, мой милый, как я устала ждать тебя!

И с ней-то у меня все получится. Так что я сам себе, ей и счастью своему удивлюсь. И глупо захочу мира во всем мире. Слушай, а ведь это все уже не просто так. Она никуда не уйдет, она тоже знает, что уже не одна. Надо переждать, чтобы убедиться.

Она так же сидела в темноте, на скамейке. 02.40 — спокойно высвечивали часы.

— Ничего себе! — преувеличенно удивляюсь я. — Это чудо какое-то! Она что, собирается всю ночь так просидеть?

Открыл окно — неожиданно теплая, как всегда в Крыму, густая волна воздуха. Теплый, дымный и пряный татарский запах. Тихим караваном лежат горы. Небо уже чуть светлее их горбов. Закурил. Затягивался, не жалея легких. Она не может не заметить огонек сигареты. Несколько раз щелкал зажигалкой, задумчиво смотрел на огонь.

— Смешной. Он хочет, чтобы я его заметила. Внимание привлекает.

— Я хочу, чтобы ты меня заметила.

Как золотятся локоны по плечам! Крашеная, наверное. Челка. Даже пробор виден. Похоже, смотрит на меня исподлобья. Подперла подбородок ладошкой и смотрит. Подними голову, спроси что-нибудь: закурить, время — у меня все есть.

Спокойно выпустил дым, а сам дрожал. Колени подгибались. Дрожали пальцы, плечи, поджимало живот, и вся дрожь сбегалась к груди, скапливалась, резиново сжималась, пульсировала и снова разбегалась по телу, сотрясая его. Я усмехнулся и задрожал сильнее, даже согнуло набок.

Нет, она ничего не спросит. Ну как она спросит? Это же кричать надо. Нет, я выпью, а то не смогу говорить от спазма. Я и так уже сколько не пил. Скажет: «Что ты дрожишь, как маньяк?» Что я, сопьюсь, что ли? Да ведь и она уже у меня есть! Если столько налью, то нам с ней еще хватит.

Потом налил себе еще бокал. Сел за стол, подпер подбородок рукой. Тепло, только челюсть мелко и мощно дрожит, бьет в ладонь.

Мне показалось, что у меня с нею одна большая столешница — девушка касается ее со своих ступенек, видит меня со своего края, чувствует запах вина, у нее вздрагивают ноздри, и слезы щиплют глаза.

— А ведь я так долго искала тебя и столько шла к тебе. Если бы ты знал, что мне пришлось пережить на этом пути!

— А если бы ты знала, сколько горечи и страданий пережил я без тебя, самому себе и стольким девушкам испортил жизнь!

— Я сидела и думала, ну когда же он придет ко мне?! А ты все дурачился, мелькал в окне то с сигаретой, то с вином… Эх ты, трус!

— Да, да, я боялся спугнуть тебя, как мираж. Потерять тебя. Невыносимо без тебя!

— А мне без тебя. Я в ужасе сидела на этой скамье.

— Да, я знаю, так бывает: живешь-живешь один, и вдруг так ужаснешься, что ты ОДИН среди людей…

— И хочется выскочить на площадь и заорать или сесть и сидеть всю ночь напролет и ждать кого-то, трезво‑ужасно сознавая, что он никогда не придет…

— А ведь я хотел на дискотеку тебя пригласить. Давай потанцуем… как хочешь…

Обняв невидимую девушку, танцую с нею. Потом сгибаю руки, точно баюкая ребенка, и танцуем уже втроем.

Сейчас напьюсь, а она уйдет. Сидит. Видимо, заволновалась.

— Дев!.. Девушка! — сейчас ведь крикну громко.

А что крикнуть-то? Надо выйти к ней.

Фу, ну конечно! Девушка, видите, я уже собираюсь?

Приятно упругое тело, свежий запах майки, острый озноб от одеколонной пыли на шее и за ушами. Уши горели, а руки были холодные, как лед, и от этого казались изящными и утонченными.

— Девушка, вы что же, собираетесь всю ночь так просидеть? Можно я с вами посижу? Мы сидим с вами, как будто у нас одно горе.

Выпил, уже ничего не чувствуя, только ожог в трахее.

— Девушка, пойдемте, все хорошо. У меня было вино, но я его выпил, боялся к вам подойти.

И это счастье, что прежде, чем идти домой, мы пройдемся с ней до ночного киоска и купим вина и еды.

Вышел во двор и чуть не вскрикнул: камешки под ногами лопались и взрывались на всю округу.

— Привет… Привет…

А может, не ходить?

Чувствовал себя в своем теле, как в огромной подводной лодке. И удивился темной силе, которая все знала за меня.

«Стрейнджер ин зе найт ту лав ю»…

— Привет… Девушка, вы что, собираетесь так всю ночь просидеть…

Отошел к кусту. Смотрю сквозь листья. Парень какой-то. Муж? Дурацкая куртка! Познакомиться хочет? Бросил окурок. Ушел.

«Стрейнджер Инзу найт ту лав ю пипл»…

— Привет… Девушка, вы что, собираетесь всю ночь так просидеть?

— А что? А чего? — скажет она. Нет, она не скажет, а устало спросит…

— Ничего, девушка, просто мне одиноко. Страшно одиноко, вот и все…

Так и надо будет сказать: страшно одиноко, и все.

Шел, видя и слыша себя со стороны, и в то же время немного держался за себя — изредка чувствовал ноги, шум в ушах, будто кто-то быстро шел по воде.

Страшно одиноко, и все.

Нет ее, что ли?! Не-ет — золотится макушка, сидит. Кошмар — так долго сидеть! Сажусь вон там, на корточки… Ну и что — люди?! Всю жизнь будет кто-то мешать! А может, я ее знакомый? Привет. Привет. Чего? Мне так плохо без тебя…

Там никого не было. По инерции вошел в вестибюль. Щелкает и моргает свет люминесцентной лампы. В отупении постоял у лифта. Краской на стене: «ГР.ОБ. — Егор Летов».

Посмотрел искоса.

Песок. Перья. Скомканный мешок.

Этого не может быть?!

— Ты же видел ее? Точно видел! Да ты же и сам видел.

Прихожу домой. Курю. Смотрю. Она сидит! Золотятся на плечах локоны. Челка. Может быть, я не с той стороны подошел, проскочил как-то так, может, она испугалась и отодвинулась в темноту?

Курю. Жду. Смеясь, парочка уходит.

«Стрейнджер ин зе найт ту»… Ее как будто не замечают. Спускаюсь вниз, подкрадываюсь. Та же страшная перемена — ее склонившаяся голова, макушка с милым пробором…

Это она!

…Сделав шаг, переступаю страшную границу: золотой пух волос темнеет, тускло, плоско, гладко… еще шаг — замерла, омертвела голова, неестественно сжимаясь в уголок скомканного мешка из-под цемента. Желтый, из многослойной бумаги. Края с зубчиками, середина смята. Уголок из-за ступеней высовывается. И вот с этим уголком я общался всю ночь!

Квартира и все вещи в ней казались маленькими, мертвыми. Долго смотрел на мешок возле общаги. Она еще больше повернулась ко мне. Смотрит только на меня. Золотые локоны, челка, серебрится овал лица. Ногу на ногу закинула. Смотрит и молчит…

Через несколько дней я уехал в Москву.

Загрузка...