В благолепном и спокойном 1977 году (я, тринадцатилетний подросток, учился тогда в седьмом классе московской средней школы) отец пришел домой и спросил:
— Хочешь пожить у моря, в Крыму, в санатории?
— Конечно, хочу.
— Можешь поехать на целую четверть. Нам на работе дают для детей путевки…
Я стал собираться. В мечтах мне виделся роскошный пансионат, пляж, чайки, море, никаких тебе строгих московских учителей, свобода.
И вот меня отправили в Евпаторию, в школу имени Олега Кошевого.
…Это оказался интернат. Самый настоящий интернет. Правда, на берегу моря.
Там собрались ребята и девчонки со всего Советского Союза — из Москвы и Московской области, Томска и Челябинска, Киева и Харькова… Жили мы, ребята и девчонки, в огромных палатах (разумеется, раздельных), в которых стояло по двадцать пять коек.
Что-то было, конечно, в этом интернате и от санатория: нас водили на лечебные грязи, давали кислородный (очень похожий на молочный) коктейль, возили на экскурсии — в Севастополь, Ялту, Феодосию…
Но все равно отсутствие свободы ничем не заменишь.
Свобода в интернате была, пожалуй, только ночью. Вечерами, после отбоя, все, как сумасшедшие, болтали — травили анекдоты, обсуждали прожитый день…
А вот в дневное время дисциплина в интернате была на самом деле очень строгая, казарменная. Мы ходили маршем, всегда под прямым углом. Пели песни, скандировали речевки.
— Кто шагает дружно в ряд?
— Пионерский наш отряд!
— Наш девиз?
— Бороться и искать, найти и не сдаваться!
Однако там, в Крыму, в этом суровом и каком-то полувоенном интернате, я впервые очень сильно влюбился. Девочку звали Лена Сидорчук. Она приехала из Киева. Она была высокая и чернявая, ее длинные, вьющиеся волосы красиво развевались на крымском теплом ветру. Я смотрел на нее и понимал: никогда в жизни я не встречу девочки (девушки) прекрасней. Это моя судьба.
Как-то мы с Леной находили возможность уединиться, иногда тайком — после отбоя — выбегали на улицу и болтали, болтали, болтали. Она писала стихи, читала их мне — о природе, о взрослой любви, о «высоком Крымском небе», а я только слушал и восхищался ее непостижимым талантом. Пьянящий воздух поздней крымской весны, начинающегося лета, высокие, как любовь, кипарисы, расцветшие и неизвестные мне ранее магнолии, первое сильное чувство… Все это не могло не влиять на формирование мягкой, как пластилин, души подростка. Иногда я начинал думать, что жизнь снится мне, что я попал в какую-то непостижимую теплую и чистую сказку, и хотя здесь, в интернате, полувоенная дисциплина и нужно ходить под прямым углом, может быть, это и замечательно. Как-то здесь все понятно. Белое — это белое, черное — это черное. А когда идешь под прямым углом, даже быстрее доходишь до цели, чем когда пользуешься кривыми путями-дорожками…
Однажды мы с Леной поцеловались. Как взрослые. И я, тринадцатилетний нахалюга, позволил себе прикоснуться рукой к ее молодой и сводящей меня с ума груди. Впервые в жизни, да, впервые в жизни я набрался решительности (наглости), впервые в жизни вкусил сладостный запретный плод, о котором тайно стал мечтать, наверное, с шестого класса… Но все-таки отношения были скорее платонические, ни я, ни она не могли окончательно переступить запретную черту. Не решались. Да и где?
…После ужина все мы, ребята и девчонки, смотрели телевизор. Одна программа, как сейчас помню, шла на украинском языке.
Как-то раз Лидия Ивановна, наша суровая воспитательница, женщина лет сорока пяти, всегда носившая строгий отутюженный костюм, спросила нас, школьников:
— Ребята, вы когда-нибудь слышали нехорошие анекдоты про Ленина?
Мы удивились:
— Нет. А разве такие есть?
— Не слышали, и хорошо, — ответила Лидия Ивановна.
На этом все «политические» разговоры были закончены.
…В школе мне пришлось несколько раз подраться, чтобы меня не задирали. Сильная драка была с пареньком из Красноярска Геркой Плетневым. После этого он меня зауважал.
— Я‑то думал, все москвичи — салаги, а ты кремень, хотя с виду вроде и ботан, — сказал Герка. — Если будут проблемы, обращайся ко мне. Нас, сибиряков, тут целая кодла. Мы любой банде можем навалять…
— Спасибо, Гера, — ответил я. — Если что, обращусь, но пока вроде все спокойно.
Иногда я убегал на море один, ходил босиком по камням (сам себя лечил от плоскостопия, как мама научила), собирал ракушки, однажды — к своему ужасу! — набрел на мертвого дельфина.
Учили в школе спокойно, без надрыва. Лучше, чем в Москве. И спрашивали не так строго. Оценки я получал хорошие. Не было ни одной тройки. Мне легко давались и точные, и гуманитарные предметы. Многие ребята списывали у меня алгебру и физику, диктанты и изложения. Я, разумеется, никому не отказывал.
Школа стояла на самом берегу моря. Глядя в окошко во время уроков, я постоянно видел, как частыми синхронными нырками плыли по морю дельфины.
Проживая в Крыму, я активно тренировал свою волю. Когда я увидел, что мои сверстники, местные аборигены, свободно прыгают головой вниз с пирса в море, я удивился их смелости и решил стать на них похожим. Сделать это было непросто. Однако я переломил себя и вскоре отчаянно нырял в соленую воду с трехметрового пирса; вода была не шибко теплая, но все-таки уже прогрелась к маю. Потом мы стали прыгать в море вместе с Володькой Черепановым, с которым удирали в тихий час на побережье; Володька приехал в Крым из Томска, море вообще никогда раньше не видел. Поначалу он тоже робел, но я его подбадривал, и он стал нырять еще лучше, чем я: очень плавно входил в плотную соленую воду.
Потом у меня появилось еще одно экстремальное морское развлечение, от которого даже Володька Черепанов отказался. Я полюбил прыгать в огромную, страшную, пугающую пляжников волну. Она крутила, переворачивала меня в своей стихии, как стиральная машина — белье. И выбрасывала на берег. Обессиленный, но почему-то жутко счастливый, я лежал на песке.
Там, в интернате, мой другой соученик, Саша Коломийцев из Харькова, прочитал на одном школьном «капустнике» стихотворение «Вересковый мед». Я был потрясен. Это стихотворение как-то особенно запало в душу. А Саша Коломийцев мне казался настоящим поэтом, почти как Лена. Я мало тогда знал других поэтов.
Однажды в школе произошел неприятный инцидент. У моего одноклассника — киевлянина Сережи Смирнова — пропал фотоаппарат. Ко мне подошла наша воспитательница Лидия Ивановна и, строго глядя мне в глаза, сказала:
— Женя, это не ты, часом, украл фотоаппарат у Сережи? Он тебя подозревает.
Я даже растерялся. Таких претензий мне раньше никогда не предъявляли.
— Нет, — ответил я, — ничего я не украл. У меня и свой фотоаппарат есть, «Смена‑7».
— И все-таки, — парировала Лидия Ивановна, — нам придется проверить твой чемодан.
— Пожалуйста, проверяйте, — ответил я. — Но только вы ничего не найдете. Даже если бы я украл, не такой уж я дурак, чтобы хранить украденную вещь у себя в чемодане.
Мы пошли в кладовую. Я открыл свой чемодан и на самом верху (о ужас!) увидел чужой фотоаппарат. Это был видавший виды, старенький потертый ФЭД.
— Это чей фотоаппарат? — спросила, нахмурив брови, суровая и непроницаемая Лидия Ивановна.
— Не знаю, — промямлил я. И понял, что случилось нечто страшное. Как теперь докажешь, что ты не верблюд?!
А потом было открытое пионерское собрание. И наш председатель совета отряда, мой товарищ Володька Черепанов, говорил обо мне жутковатые слова («как ты мог, Евгений, разве так ведут себя советские люди, мы не ожидали…») и даже поставил вопрос на голосование: «Быть Евгению в пионерах или не быть?»
Я стоял посередине класса и, точно главный герой фильма «Всадник без головы», молчал. Уже тогда, в детстве, я понимал, что спорить с толпой, даже если ты прав, бесполезно. Тебя все равно не услышат и не поймут. И уже тогда я понимал, что молчание — весьма сильное оружие, оно обескураживает оппонентов. А вдруг он и в самом деле не виноват? Ведь если не оправдывается, то, может быть, правда на его стороне?
Короче, я стоял и молчал. А на меня смотрели десятки глаз моих товарищей и — глаза моей прекрасной возлюбленной Лены.
Именно Лена встала и сказала:
— Володя, ребята, я никогда не поверю, что Женя мог что-то украсть. Это невозможно. Я знаю его, наверное, лучше других.
— Сидорчук, мы все знаем, знаем, — одернула Лену Лидия Ивановна. — Всем известно о ваших отношениях с Евгением.
Лена вспыхнула и села на место.
Володька Черепанов, опасливо глядя на Лидию Ивановну, поставил вопрос на голосование:
— Кто за исключение Евгения из пионеров?
И тут произошло нечто неожиданное, чему я поражаюсь до сих пор.
За мое исключение не проголосовал никто. В самом деле — никто! И даже Володька Черепанов только воздержался.
А потом встал поникший Сережа Смирнов и признался, что это он сам подстроил кражу, мол, хотел мне отомстить. И разрыдался.
Лидия Ивановна увела его в палату…
Как потом рассказал мне сам Сережа, он был с детских лет влюблен в Леночку Сидорчук и не мог видеть, как между ней и мной развивается любовь.
Я, разумеется, простил Сережу.
А класс на него рассердился, ему объявили бойкот. И ему пришлось вернуться домой, в Киев. За ним приехали родители.
А вскоре закончился и учебный год, мы все разъехались по домам, навсегда сохранив нежную память о Крыме.
…Мы, крымские одноклассники, до сих пор переписываемся. Сережа Смирнов, кстати, женился на Леночке Сидорчук, у них сейчас трое детей и пятеро внуков.