(Рассказ о прослушивании альбома Александра Непомнящего «Экстремизм» летом 1996 года в поселке Заозерный, неподалеку от Евпатории, и разнообразных историях, грустных и веселых, произошедших примерно в это же время.)
Словно свет двух фонарей
по обоям на стене,
Помолчим с тобой вдвоем в день,
когда мы все умрем.
А. Непомнящий. «Экстремизм»
Когда просыпаешься утром — подъем в шесть, пока еще нет жары, и можно работать на раскопке; так вот, просыпаясь, чувствуешь холод, открываешь полог палатки, а там прозрачное южное небо, на востоке — узкая красная полоса рассвета. Лагерь просыпается, кто-то звенит умывальником, вода в нем ледяная, остывшая за ночь. Кружка чая — темного, в ней как будто подмешаны кусочки сумерек, которых все меньше, потому что солнце поднялось выше, и небо начинает медленно раскаляться. Мы идем на раскопку, вся «вторая засечная бригада»: нас так прозвали с самого начала, потому что мы делали засеку — ограду из срубленных деревьев и кустов вокруг палаточного лагеря. Он находился в чистом поле, недалеко от дороги: десять шагов — и развалины. Это не Греция, никаких колонн, статуй Афродиты, просто каменный лабиринт, невысокие блоки, оставшиеся там, где когда-то были стены и улицы маленькой греческой фактории. Потом, когда греки уехали или вымерли, тут жили скифы, а после все занесло песком, заросло травой, и сейчас это городище «Чайка» в поселке Заозерный в нескольких километрах от Евпатории. Иногда здесь бывают туристы и проходят практику после первого курса студенты-историки, потому что тут ничего особенно нельзя найти, только всякие мелочи: черепки пифосов, амфор, множество глиняных обломков. Вокруг растут странные колючие деревья, их тоже много, они цепляются за все своими шипами; кругом трава и песок, рассвет, от дороги вдаль углубляются узкие улочки, туда, где начинается набережная и видно море.
Солнце постепенно поднимается, прямо пропорционально мы копаем: движемся вперед и вниз, вперед — до отмеченной веревкой черты сегодняшней нормы, и вниз — к культурному слою древних греков, несколько метров вглубь. Сначала идет сыпучий песок, он стекает вниз струйками, потом начинается глина, по лопатам скрипят камни, редко попадаются черепки. Сначала радовались каждому, потом привыкли — кладем их на деревянный лоток, его относят девушкам под тент, недалеко от раскопки, они чистят и аккуратно складывают осколки. Яма углубляется: уже видно — тут скифы, вот их зола, черепки, несколько сантиметров ниже — греки, а ведь они жили на этой равнине, упирающейся в море, а потом от всей эпохи осталась полоска культурного слоя под песком и глиной.
Солнце поднимается выше — лопата вниз и вверх, — ощутимо жарко, но мы уже успели загореть, боремся со сном, ведь ночью мы почти не спим, гуляем по местным барам, сидим у костра и поем песни. Многие студенты играют на гитарах, поют всякое, часто Чижа «На одной ноге я пришел с войны…», Шевчука, «Чайф» (смешно, когда семнадцатилетние юноши тянут «А у нас дома детей мал-мала…») и «Ассоль» — Чиж исполняет ее вяло, а тогда мы пели искренне, с надрывом, потому что жили у моря, были молоды, и тенты прибрежных кафе хлопали на ветру подобно парусам. Быт был общим и простым: мылись и стирали белье в пансионате — забирались туда через окно (потихоньку), воду набирали из колонки или сливали из поливальной машины, готовили на костре. В котле варилось больше десятка разных супов из пакетиков (каждый брал с собой из дома сам), суп заправлялся тушенкой — очень вкусно. После обеда мы шли на море, и я вспоминал о том, что на этот плоский невзрачный берег высаживались англо-французские войска в Крымскую войну, а потом, во время Великой Отечественной войны, — знаменитый евпаторийский десант. Вдоль набережных росли цветы, а на балконах двухэтажных домов сушилось белье.
Выпивали регулярно: за полтора месяца работы на раскопках без алкоголя прошло дня три-четыре. Это, конечно, был своего рода юношеский «отрыв», но вообще в 90‑е пили много и постоянно; был в этом и протест, своеобразная форма юродства, была просто дурь — сорванная с привычной резьбы жизнь, колесом катящаяся по неведомым подворотням. Для «творческой молодежи» главным было не соответствовать стереотипам «успешности», чем абсурднее, тем прикольнее, процветал дендизм. Темы денег, карьеры были табуированы, полагалось говорить об искусстве, России, философии и любви, в отношениях с девушками смешивались гротескно высокие чувства и цинизм, куртуазные маньеристы стали героями эпохи. Потом пошли наркотики, криминал, начали погибать знакомые. Моего друга детства Женьку выкинули из окна (до сих пор непонятно почему); подругу моей девушки ее парень-наркоман повесил на телефонном шнуре; мою одноклассницу и ее мужа убили за махинации с недвижимостью, а Руслан, высокий красивый парень, выжил после передозировки и рассказывал мне, что попал в ад: «там красное небо, земля как конфорка, все горит, я бегу, тут начинается дождь, я думал, будет лучше, а это горящий целлофан».
Может, не стоит сгущать краски, но 90‑е запомнились как время, где перегородка между жизнью и смертью истончилась. Мы привыкли видеть трупы на улицах, перестали удивляться новостям с «тысячами погибших», нас приучили к смерти — не той, которую можно превозмочь, не победе над ней, а к тупому умиранию, издыханию, когда все вокруг даже не «пожирается вечности жерлом», как у Державина, а затягивается в сточную яму. Убрать с глаз долой, побыстрее — как замерзшего старика-бомжа, который умер в переходе на Пушкинской, его лицо сливалось с белым кафелем облицовки, он был совсем неуместен в этом торговом ряду. А через несколько лет там рванула взрывчатка, и счет тел пошел на десятки. Тогда мы жили бесшабашно — молодость, ничего не поделаешь; сейчас я вспоминаю об этом по-другому, тут кстати будет строчка Луи Фердинанда Селина из романа «Ригодон»: «Грусти, как, впрочем, и всему остальному, обучаешься вместе с жизнью, это лишь вопрос времени…»
…Альбом Саши Непомнящего «Экстремизм» я впервые услышал именно в этой экспедиции, в Заозерном, мне дал его послушать Леша, наш бригадир-старшекурсник, который меня туда и пригласил — я учился в Литературном институте, перешел на четвертый курс. (С Лешей мы были знакомы по «правой» тусовке в Москве, которая крутилась рядом и внутри Фронта национал-революционного действия.) Это был первый альбом Непомнящего, который я услышал, он произвел на меня ошеломляющее впечатление. Сейчас мне больше нравятся «Хлеб земной» и «Поражение», я очень люблю удивительно светлый Сашин интернет-дневник последнего года его жизни. «Экстремизм» уже не совсем мой, хотя некоторые песни слушаются так же пронзительно. Этот альбом для меня навсегда останется связанным с морем, греческим городищем, лиманами и дюнами — местом, которое запомнилось как «самое красивое и печальное на свете», словно уголок пустыни на последней странице «Маленького принца». Я вспоминаю, как сидел на песчаном холме за раскопками, слушал с Лешей (каждому по наушнику) кассету Непомнящего; и мне представлялись дороги с птицами на проводах, Китеж и Килиманджаро — тот эпизод в рассказе Хемингуэя, где выясняется, что самолет не летит в Арушу, а впереди темнеют горы. И мы — все мы — уже понимаем, куда держим путь.
Когда ты идешь по своей земле,
Кто имеет право бить тебя по лицу?
А. Непомнящий. «Экстремизм»
Нельзя сказать, что эта драка возникла совсем на пустом месте: повод все-таки был. Мы с нашей бригадой и примкнувшими девушками-студентками (которые на раскопке чистили черепки амфор) пошли пить водку на берег моря. Было холодно, купаться не хотелось, мы быстро опьянели и пошли брать еще с Олегом, симпатичным кудрявым первокурсником (он говорил, что по происхождению кубанский казак), и Лешей в палатку на центральную улицу. По пути распевали песню группы «Лицей», то есть валяли дурака — двое изображали гитары и пели «пам-пабабам», а я тянул: «Свет твоего окна для меня погас, стало вдруг темно…» Вернулись, спели, покричали «Слава России!» еще что-то радикальное. Некоторые промолчали, но никто не обижался. Олег предложил скандировать «Хайль блиттер!», то есть «Слава поллитру!» — так немецкие бюргеры с иронией переделывали нацистское приветствие. Уже было очень поздно, море казалось свинцовым, волны широкой полосой накатывались на берег.
К этому времени Даша — главная красавица экспедиции — захотела вернуться в лагерь, а я увязался ее провожать, почему-то решив, что она мне нравится. Даша шла впереди, по узкой улице, расчерченной фонарями, ее клетчатая юбка-шотландка маячила у меня перед глазами, она пела «Джингл-беллз», рождественскую песенку, и весело подпрыгивала. А я грустил, что она меня не любит, мы не целуемся прямо здесь, и главное — чувствовал, что быстро и неудержимо пьянею. Когда мы пришли, я уже был зол на Дашу за мою непонятую любовь и, что-то сказав на прощание, побежал на берег моря; в голове гудело, под ногами скрипели консервные банки — лагерь был расположен недалеко от поселковой свалки. Спьяну я забыл, в какую сторону поворачивать на берегу, и обратился за помощью к торговцам шашлыком. В моей памяти зафиксировались смазанные кавказские лица, память еще не отключилась, но цепляла события избирательно. «Где ребята, — спросил я у них довольно вежливо, — которые тут сидели…» Задал этот вопрос несколько раз и, наверное, слишком настойчиво, потому что надоел продавцам, и они стали бить меня вдвоем: наверное, тоже были пьяные, но трезвей меня. Я уклонился, пара ударов попала по спине, несколько — по голове. За мной они не гнались, я пошел на берег, вдоль полосы прибоя — искать своих. Когда я их нашел, все на тех же скамейках у моря, мне уже сильно хотелось отомстить продавцам шашлыка: все-таки противно, когда бьют так, ни за что. Я с ходу прокричал «Наших бьют!», коротко рассказал о драке. В итоге мы почти сразу решили «разобраться». Пошли почти все. Паша, рыжий высокий парень, голосовавший за Зюганова на президентских выборах «Голосуй или проиграешь» и этого стеснявшийся. (Как и многие — стеснялись самого нерешительного Зюганова и собственного идеализма.) Володя, интеллигентно хипповавший: сразу после приезда он вылепил полосками пластыря на груди «пацифик», потом загорел, и у него остался значок — белые линии на темной коже. Высокий и красивый Леня — воспитанный еврейский юноша с бархатными глазами, казак Олег, Максим второй — длинноволосый невысокий блондин, и Иван, семнадцатилетний «приблатненный» парень. В поезде по дороге в Евпаторию он рассказывал мне, что «целый год жил «по понятиям» — это тяжело, но правильно», поэтому он не хотел сразу драться, а сначала перебазарить с пацанами. Мы шли по пляжу, в голове шумело, помню кадрами: медленно один, потом второй, третий — как ботинок погружается в песок, потом он поднимается вверх и песок рассыпается. Иван сразу отправился к палатке — общаться «по понятиям». К нам вышло двое-трое человек, мы сблизились, и тут я с криком «что с ними разговаривать, их надо бить!» ударил ближайшего ногой, попал удачно, он упал. Тут все и закрутилось…
Сначала мы даже «одерживали верх», оттеснив противника к палатке. Крепкий Паша практически вырубил одного, но потом ситуация изменилась. Откуда-то на подмогу шашлычникам прибежали еще несколько здоровенных мужиков‑украинцев, так что у них получилась настоящая интербригада. Соотношение сил изменилось один к двум не в нашу пользу, и мы начали получать. В этот момент я дрался с каким-то мужиком в летах, он орудовал шампуром — сначала пытался меня колоть, я увернулся, шампур соскочил, оставив ссадину на животе. Тогда он стал размахивать им, как саблей — лупить с двух сторон, к нему подбежал еще один, через какое-то время — в драке его сложно отметить, кажется, что все тянется часами, а на самом деле доли секунды — я оказался у фанерного щита. Рядом со мной дрался Паша, меня уже дважды сбили с ног, пьяные продавцы вопили, чтобы им выдали «этого, да, в синей рубахе» — меня то есть. Не было страшно, но в голове появилось осознание: не уверен, что выйду отсюда живым или, по крайней мере, на своих ногах. Паша крикнул, чтобы я уходил, потому что иначе нас всех не выпустят, и я побежал вдоль песчаного пляжа — не думая; через минуту остановился, осознал, что это неправильно, и побежал обратно — на помощь. Наши уже быстро шли навстречу — торговцы за ними не увязались. У Олега бутылкой была рассечена бровь, кровь стекала по лицу, Володе разбили голову, но по касательной, остальные отделались синяками, а Максима просто избили пощечинами: он совсем не умел драться, его били, он поднимался, его били снова. К нам присоединился Леша — он проспал все время битвы под скамейкой на пляже. Леша не помнил ничего, но, узнав, что была драка, стал спрашивать: «Как я бился?» Его успокоили, сказали, что здорово, но он не совсем верил и переспрашивал — мы не хотели его огорчать и придумывали подробности. Потом еще выпили, около лагеря я подрался с Ваней, он в групповой драке не участвовал, пришел раньше, нас растащили, он говорил, что зря я полез к шашлычникам, надо было побазарить.
Потом мы сидели у палатки и курили. Я считал себя виноватым, и мне было довольно противно. Болели ребра, сочилась кровь, от ударов шампура останутся шрамы. Олег говорил: «Хорошо, что подрались, теперь будет что вспомнить». А Леша, вообразив себя в родном Ясеневе, твердил: «Сейчас позвоню знакомым ребятам, они этих шашлычников на части порвут». — А потом переспрашивал: «Ну, как я бился?..»
…Через два дня боевики захватили Грозный, Лебедь вылетел подписывать мир. Мы узнали об этом случайно: ни телевизора, ни радио у нас не было. Сели вечером у костра (несмотря на разность наших политических убеждений, мы чувствовали горечь общего поражения и солидарность), играли на гитарах, пели Шевчука: «А наутро выпал снег после долгого огня. Этот снег убил меня, погасил двацатый век»… На нас вдруг дохнуло чем-то ледяным и подлинным, таким, что сводило скулы и хотелось это изменить. Нас воспитывали в Советском Союзе, на примере пионеров‑героев, сложись обстоятельства иначе, мы сами были бы там — среди обгорелых кварталов павшего Грозного, и отступать было бы некуда, и пришлось бы драться, как получится, но по-настоящему.
Спустя несколько месяцев мы встретились в Москве, наша драка уже переместилась из категории поражения в раздел героических приключений. Я помирился с Ваней, все участники битвы вспоминали подробности: кто кому успел попасть, и вообще, как было круто — за историю студенческих поездок в Евпаторию такая драка случилась в первый раз. Выпив, покричали «Слава России!», а потом Олег предложил скандировать «Хайль блиттер!», то есть «Слава поллитру!». Мы были не против.
Давай хлопнем по одной,
ну а после отведи меня домой,
Это так недалеко, за два шага за углом,
там, где светло.
А. Непомнящий. «Экстремизм»
Мы с Лешей встречали московский поезд на вокзале в Евпатории. Приехали раньше, гуляя по городу, просто из любопытства зашли в знаменитую тамошнюю мечеть. На ее стенах висели турецкие националистические плакаты, а старик — крымский татарин, обозвав нас «русскими собаками», велел убираться. Мы решили не связываться со стариканом. Подумали: воевал против русских еще в Великую Отечественную войну, а может, сейчас крыша поехала. Съели мороженое, нашли на окраине брошенную водокачку — проржавевший цилиндр с множеством заклепок. Она жила самостоятельной жизнью: наверху гнездились птицы, а у подножия, в тени, шуршали насекомые. При прикосновении корпус башни тихо гудел — словно вспоминал звуки наполнявшей его воды.
Московский поезд появился примерно в четыре часа, мы разыскали вагон и увидели Андрея — моего приятеля и его девушку Ларису — оба в черных джинсах и черных майках, блондины. Быстро нашли им приличный флигель недалеко от раскопок, заплатили за все время проживания. Через пару дней наша вторая бригада (ребята, с которыми я приехал в Евпаторию) должна была уехать, я собирался в Москву вместе с ними. После заселения отправились в бар — отметить приезд…
У нас была разработанная схема приема алкоголя. Начинали пить в одном из баров на главной улице Заозерного. (Как правило, совершенно пустой, автомобили там были редкостью. Когда я вернулся домой после полутора месяцев жизни в Заозерном, меня чуть не сбила машина — я разучился осторожно переходить дорогу.) В части выбора алкоголя тоже были особенности. Водка подразделялась на два вида: дорогая финская с оленями и дешевая польско-израильская сивуха. Запомнилась водочная этикетка в одной из палаток: на красном фоне с размашистыми гербами был изображен император Александр Третий, под ним подписано — латиницей — «Svatoy Nikolai», а внизу «made in Israel». Пахла она ацетоном. У пива тоже было два варианта — чешское и местное, украинское. Тогда питье пива «просто так», не с похмелья или не в добавление к водке, почти не практиковалось. В общем, пили вино — крымское крепленое. Начинали с хереса (я где-то вычитал, что он улучшает аппетит), брали две-три пиццы. Потом покупали еще две-три бутыли обычного крепленого вина — «Монашеского» или красного крымского портвейна, и шли гулять, выпивая по ходу из бутылок.
…В этот вечер к нам присоединились заехавшие на пару дней соратники правых убеждений, работавшие на какой-то другой раскопке в Крыму: Денис и Сергей — студенты университета. У Сергея были висячие усы в стиле Хетфилда из «Металлики». Он держал себя солидно, когда выпивал, становился еще более степенным. Денис особенно не выделялся — приятный молодой человек, довольно молчаливый — и сразу понравился Ларисе. Оказалось, что на Андрея, с которым почти случайно переспала перед отъездом, а вообще они собирались отдыхать вместе как друзья, она обращает мало внимания. Лариса была невысокой стройной блондинкой с резвым, даже буйным характером и милой родинкой на щеке.
В общем, мы страшно напились, устроили танцы вокруг подожженных газет в приморском кафе. Сергей качался на стуле, а потом упал, и я думал, что теперь он будет передвигаться так, сидя на перевернутом стуле, как в фильме ужасов «Звонок». Размахивали руками и ногами, изображая драку, а Лариса в это время пошла на пляж и, раздевшись догола, зашла в воду. Мы тоже пошли с ней купаться: я, Андрей и Денис. Над нами качался огромный звездный небосклон, в воде светились размытые пятна медуз — одна ужалила Андрея. Я почему-то думал, что мы доплывем до Евпатории, а если не доплывем, то утонем, и нас не опознают, именно потому, что мы без одежды. Как можно опознать человека по плавкам, мне в голову не приходило. Внизу вода казалась густой и плотной, словно деготь, по рукам бежали прозрачные пузырьки, и волны мерно поднимали и опускали нас — Лариса впереди, мы за ней.
Потом Лариса раздумала тонуть и повернула назад, к едва видным фонарям на набережной. Там пахло дымом шашлыка, на берегу лежал невменяемый Леша, Сергей шевелился возле стула. Затем мы пошли на раскопку, к кострищу, там никого не было, все уже спали. Мы поленились разжигать костер и сидели при свете зажигалок, они закончились через полчаса. Лариса выпила еще вина и свалилась без чувств. Мы с Андреем понесли ее домой на руках. Сначала несли по очереди, потом решили, что удобнее тащить за руки за ноги, но перед домом она вывернулась и в относительно приличном виде зашла, качаясь, под фонарь, который горел у нашей крыши всю короткую ночь.
Наутро Лариса, которая, видимо, не хотела оставаться с Андреем наедине, уговорила меня переехать из лагеря во флигель (там была свободная кровать), и я перенес вещи. Днем мы с Андреем пошли за помидорами, напились портвейна из железной бочки на рынке, а потом слушали песни Непомнящего: Андрей привез с собой магнитофон, а я взял у Леши кассету. Вечером я пошел отмечать «отвал» — отъезд нашей бригады. В этот раз пил пиво, поэтому домой вернулся трезвый, довольно поздно — думал, надо дать Андрею и Ларисе побыть вдвоем. Андрей лежал в темноте, на кровати — один. «Ларису увезли в больницу, у нее страшное заболевание, у нас тоже, мы заболеем завтра утром», — сказал он мне. Я решил не выяснять подробности и лег спать.
Утром шел мерный редкий дождь. Андрей рассказал мне, что Ларисе стало плохо, ее рвало желчью, он вызвал «Скорую» и поехал с ней в Евпаторию. Там заплатил за сутки лечения и остался на больничном дворе в час ночи. Обратно отвезти его — за два доллара — он попросил «Скорую помощь», доставившую Ларису. По дороге врач сказал ему: «Знаешь, что с тобой может утром быть то же самое, что с твоей подругой?» — и продал ему две таблетки без названия — тоже за два доллара. В итоге сумма дороги и таблеток составила четыре доллара, врач отдал один доллар сдачи с пятерки Андрея. Купюра оказалась старой и помятой, мы с трудом сбыли ее с рук. Пришлось отдать ниже курса.
Мы завтракали, настроение было паршивое. Я думал, что с Ларисой ничего страшного, скорее всего, перепой, но она мне тоже нравилась, и в голову лезли разные мысли…
Вспоминалось, как меня в одиннадцать лет случайно положили в Морозовскую больницу, потому что у меня болело горло, я не мог глотать. Незадолго до этого я приехал из Азербайджана, где отдыхал с мамой. Там я впервые осознал, что умру: стоял на балконе гостиницы, смотрел на плакат с изображением Ленина, на набережную, кафе внизу и понял — меня не будет. Ту ночь в Баку я почти не спал, а когда у меня заболело горло в Москве, испугался, что умру, и мама повезла меня в больницу, где мне поставили ошибочный диагноз и продержали три недели. В детском психоневрологическом отделении я лежал вместе с мальчиком, укушенным мышкой, монголом, у которого автобус снес полчерепа — на макушку пересадили кожу с колена, он был похож на католического монаха с тонзурой. А еще был утонувший мальчик — то есть его спасли, но поздно: произошли необратимые изменения в мозге, он впадал в истерику, рвал туалетную бумагу и пытался пронести в палату кошек с улицы. Еще запомнился юноша в гимнастерке, больной эпилепсией, и худенькая девочка из соседнего отделения — очень «тяжелая». И желтели больничные окошки — скрипучие калитки на тот свет.
…В общем, лезли всякие мысли, в голове крутилась песня Непомнящего «Стикс» — «Больше некуда бежать. Умывальник. Пьяной сеточкой кровать». Мы ехали на такси в Евпаторию, было душно, продолжал идти дождь. В регистратуре нам выставили счет в сто тысяч купонов (тогдашняя украинская валюта) за лечение Ларисы и потребовали столько же за его продолжение. В палату не пустили. Мы решили взобраться по дереву, чтобы залезть в окно палаты и освободить Ларису силой. Но тут ее спустили вниз на лифте — румяную и не умирающую. Она сказала, что чувствует себя нормально, мы сразу отправились обратно. Потом пошли в кафе обедать. После харчо Лариса побледнела и сказала, что ее тошнит. Они с Андреем ушли, я остался один, пил чай, дождь моросил по сухой траве крымского августа, над головой звенели и бежали куда-то провода — на них сидели птицы. В конце концов мне пришлось отдать свой билет захандрившей Ларисе и отправить ее домой с нашей бригадой. Когда она приехала в Москву, мама Андрея спросила ее: «Ты хоть задницу солнцу успела показать?» — она была простая женщина.
Синий автобус опоздал.
И Иван Карамазов сошел с ума.
А. Непомнящий. «Экстремизм»
Эта история началась с красных кед, то есть началась она не совсем с этого, а с финала другой истории. Мы с Андреем, проводив Ларису в Москву, возвращались в Заозерное пешком и говорили о том, как спокойно мы теперь будем жить, плавать, не пить (ну немного, может быть, бутылку вина за обедом). Мы шли по берегу моря мимо водокачки, старых лодок на причале, вдоль санаториев, цветников, фотографировались. В общем, не спешили. А потом пришли в наш флигель, увидели у порога красные кеды и поняли — никакого покоя не будет.
Кеды принадлежали Василию — другу Леши, который несколько дней назад приехал из Москвы на раскопку, но уже успел отличиться: его выгнал руководитель экспедиции за пьянство и раздолбайство. Вася был этническим немцем — тем, у кого предки с Поволжья или вроде того, по-немецки он ничего не знал, зато в свое время состоял в обществе «Память» и обладал нордической внешностью. В трезвом виде Вася был рассудителен и скептичен, спьяну становился агрессивным и выкрикивал разные слоганы: Вася слушал «Коррозию металла» и заимствовал что-то у них, очень любил вопить «Крейзи!» и делать при этом страшное лицо. В Москве мы были немного знакомы, поэтому, когда его выгнали из лагеря, он пришел к нам, благо третья койка освободилась.
Отмечание приезда перешло в загул и продолжалось три дня. В один из них мы сидели вечером с Андреем возле какого-то пансионата и пили портвейн. Вася куда-то делся — видимо, пошел на раскопку. К нам подошел парень в украинской военной форме, сержант, и спросил, где пансионат «Северный». Мы показали направо, но он вернулся минут через двадцать и сказал: «Не могу я найти этот пансионат, давайте останусь с вами». Мы были не против. Купили еще вина, выпили за дружбу народов — военный сказал: «Мы же все братья, нам нельзя воевать». Потом мы обнимались, клялись друг другу в дружбе и хотели сражаться против всех наших общих врагов: американцев и прочих — прогнать их на Гренландию и даже дальше. А затем сержант пошел еще за вином и куда-то пропал, мы с Андреем пошли вдоль живой изгороди, и Андрей тоже куда-то пропал, а уже после этого я осознал, что все потерялись и мне обязательно надо их найти. Все выпитое за день и вечер вино страшно усложнило это задачу — я не мог выйти из лабиринта живых изгородей, поэтому решил лезть напролом, застревал в сучках. Постепенно к Андрею и сержанту, которых надо было найти, добавились ребята из нашей экспедиции — их тоже надо было разыскать, а также хорошо бы найти еще разных людей — каких, я и сам толком не знал. При этом я постоянно выходил к круглому пятну фонаря на асфальте — он висел перед каким-то темным домом, на улице была глубокая ночь, небо вращалось вокруг моей головы, совершенно натурально, а вот земля двигалась в неизвестном направлении, поэтому я опять и опять выходил к фонарю, который горел у какого-то темного дома, и задача все больше усложнялась, пока не начало светать.
Я осознал себя сидящим на бетонном заборе — как будто в голове вдруг включили свет. Вдали, в облаках светилось прозрачное мягкое зарево, а внизу, под забором на ящике сидели два маленьких восточных человека и, открыв рты, смотрели на меня. Но главное, с этого забора я разглядел крышу нашего дома, и мне стало так хорошо и тепло, как немного раз было в жизни. Я пришел домой протрезвевший, на соседней койке спал Андрей. Как потом оказалось, он вернулся чуть раньше меня. Василий остался в лагере, где происходил очередной «песенный вечер», а Ваня купил у местного населения наркотических шишечек, наелся их и долго разговаривал со столбом у раскопки. Когда ему сказали, что это столб, он презрительно посмотрел и ответил: «Голимая отмаза…»
Утром, шляясь между пансионатов, мы нашли пионерский лагерь с вывеской «Пiонер», на ней были нарисованы цепы и мечи вперемешку с автоматами и написано «Слава Украине!»; смотреть на это художество было одновременно забавно и неприятно. Днем купались, и вечер, в компании товарищей из археологического лагеря, прошел относительно спокойно. Мы пришли домой довольно поздно и легли спать в нормальном виде, что дало нам повод для гордости. Назавтра мы повторили практически то же самое, но вышло не так успешно, потому что Василию надо было рано утром встать на поезд, и я ночью пил чай, оставалось еще полбутылки портвейна, я сказал Васе, что ему надо спать, и пошел спать сам, но оказалось, что он допил полбутылки, и утром я одновременно увидел три вещи: пустую бутылку, спящего Васю и часы. Половина девятого утра, до отхода поезда Симферополь — Москва оставалось меньше двух часов. Мы всучили Василию в руки сумку, он сказал, что попробует успеть доехать от Евпатории до Симферополя на такси (теоретически это было возможно). Я сунул ему в руку — он уже выбегал из дома — практически все наши наличные деньги, кроме какой-то мелочи. Утром мы слушали Непомнящего — про опоздавший автобус, затем белорусские леса, ели жирную польскую тушенку, от жары она буквально закипала белыми пузырями. А потом пошли на море — до нашего отъезда оставалось еще два дня.
Вася приехал в Москву на два дня позже, чем мы: ехал пять суток. Оказалось, он не успел на поезд и решил добираться до Москвы на электричках. За время дороги сменил их порядка пятнадцати штук, питался ворованными абрикосами и пил вино с местными хиппи на Харьковском вокзале. 1 сентября, на встрече нашей бригады во дворе МГУ, он пытался подраться с кем-то, лежа на земле — оба были очень пьяны, делал страшное лицо и кричал «Крейзи!». Во времена перемен стоит ценить постоянство.
А вечность, как часы,
просто замкнутый круг,
Посередине дырка для ключа.
А за нею сказки, чудеса.
А. Непомнящий. «Экстремизм»
Мы с Андреем ехали в электричке до Симферополя, поезд в Москву уходил оттуда. За окнами была непроглядная крымская ночь, в ней изредка качались фонари, и мне казалось, что пространство здесь тоже качается как маятник, перемещая людей, лошадей, поезда — так, как это было в Гражданскую войну или в крымские походы Миниха. В Симферополь мы приехали слишком рано: до отъезда оставалось больше двух часов, поэтому мы гуляли по дворам — сырым и прохладным. Только что прошел дождь, заканчивался август. Вообще, когда пишешь про последние дни августа, охватывает ощущение той особенной грусти, которая всегда соседствует с листопадами, пустеющими дачами, солнцем, опускающимся в яблоневые сады. Еще можно вспомнить про паутину, дрожащую на двери сарая, про медленные кучевые облака и чердаки со сломанными швейными машинками и разным таинственным барахлом, живущим потаенной жизнью одиноких сломанных механизмов. Именно в это время «плотное» земное бытие становится не таким уж безусловным. В литературе это может быть передано многоточием — открытым финалом, будь у меня тут много места, я бы наставил точек на полстраницы… И кажется, что это не луч заката на стене, а приоткрытая дверь в тот самый секретный садик Алисы в Стране чудес. Как в него попасть, не совсем ясно: иногда по этому маршруту ходят заблудившиеся трамваи, а потерянные оловянные солдатики сами находят туда дорогу.
Симферополь почти не запомнился — какой-то сплошной полустанок, с желтоватыми огнями — город, существующий для сортировки потоков отдыхающих. Пойти было некуда, а единственную покупку, доступную нам, — бутылку дешевого портвейна «Славянский» — мы уже сделали. За те же деньги было вино «Трехсотлетие российского флота», но мы почему-то решили, что «Славянский» лучше. Денег не было, то есть на последние мы купили буханку хлеба, сердобольная хозяйка нашего домика дала нам помидоров, еще осталась пачка чая. Вообще, последние дни в Евпатории были не слишком наполнены событиями. Мне запомнился белый пароход, который удивительно долго (как часовая стрелка) скользил по горизонту, и опускалось солнце, а потом к нам в гости пришли оставшиеся ребята из нашей засечной бригады, принесли вино — самое дешевое. Раньше мы покупали его уже под утро, когда все деньги оказывались пропитыми, и я думал, оно крепленое, а тут выяснилось, что обычное — сухое.
В поезде нам достались плацкартные места в хвосте вагона, ночью мы пили вино, а весь следующий день заваривали чифирь и жевали заварку — очень хотелось есть. Маленький капризный мальчик напротив говорил, когда мы остановились в Харькове: «Не буду я этих раков!» — а мы смотрели на него жадными глазами. В Воронеже проводник за мелкую мзду набил вагон безбилетниками, люди лежали на третьих полках, а две тетки устроились на тюфяке в тамбуре, где быстро напились. К нам подошла миленькая девушка, сказала, что ей страшно спать на третьей полке, попросила посидеть на краешке нашей. В итоге мы уступили ей верхнюю полку, а сами вдвоем теснились на нижней; в тамбуре горланили песни тетки, а торчащие ноги людей — рядами, от потолка до пола вагона — мерно качались в такт стучащим колесам. Это напоминало склад манекенов, перевозимых из одного супермаркета в другой. За окном белые глиняные хаты сменялись деревянными домами, все меньше открытых полей, больше лесов, огоньки домиков рядом с путями и огромные заржавевшие краны над небольшой речкой, провода, птицы — все это (тогда и при других возвращениях) сливается в единый шум, гул, расплывчатые пятна, потому что проваливаешься в дрему… И просыпаешься, когда впереди огромным заревом, занимающим полнеба, недремлющими фонарями, широкими проспектами появляется Москва, и все, кроме нее, кажется сказочным, приснившимся, несуществующим — как звезды в свете прожекторов.