Коктебель — это то место, которое я представляю себе перед сном, иду в сон с ним. Это то место, в которое я пойду умирать.
Но это тот старый первозданный Коктебель конца пятидесятых — конца восьмидесятых годов, в котором еще нет палаток, искушающих плоть, убийств необычных роз и деревьев, выращенных терпением и любовью в прекрасном парке Дома творчества, разделения парка на частные клетки мелких гостиниц с машинами, прибившими в камень плодоносную землю парка… Это тот Коктебель, в котором царил высокий дух!
Пойду умирать в Коктебель — к едва плещущему у самых ног морю, к Кара-Дагу, к пьянящим запахам воды, трав, неповторимых цветов, деревьев, к несмолкающему бессонному говору цикад и уханью птиц, к профилю в скале дорогого мне, вернее, родного человека — Максимилиана Волошина, к созданному Волошиным микроклимату, миру духовности, который вошел в мою жизнь, когда мне было шестнадцать, да так и остался на всю жизнь со мной, к его голосу, который доносит мне ветер, где бы я ни находилась в данную минуту:
В нас тлеет боль внежизненных обид,
Томит печаль, и глухо точит пламя,
И всех скорбей развернутое знамя
В ветрах тоски уныло шелестит…
Или:
Здесь все теперь воспоминанье,
Здесь все мы видели вдвоем,
Здесь наши мысли, как журчанье
Двух струй, бегущих в водоем.
Я слышу Вашими ушами,
Я вижу Вашими глазами,
Звук Вашей речи на устах,
Ваш робкий жест в моих руках.
Я б из себя все впечатленья
Хотел по-Вашему понять,
Певучей рифмой их связать
И в стих вковать их отраженье…
Любовное стихотворение, но «я слышу Вашими ушами», «Я вижу Вашими глазами» — не только его обращение к Сабашниковой… В Коктебеле я слышу, вижу, чувствую так, как видел, слышал, чувствовал Волошин. Читая его стихи, вглядываясь в его картины, я приникаю к неиссякаемому источнику, каждый раз неизведанному и чистому, и пью его. Волошин открыл мне совершенно особый мир, который и сейчас живет во мне. Именно к сумасшедшим краскам Волошина, к его философскому осмыслению жизни, к его трепетной лирике я иду каждую ночь в Коктебель.
Стихи Волошина — учебник моей жизни.
Я не просил иной судьбы у неба,
Чем путь певца: бродить среди людей
И растирать в руках колосья хлеба
Чужих полей…
Благодарю за неотступность боли
Путеводительной: я в ней сгорю.
За горечь трав, за едкость соли
Благодарю!
Алексей Толстой назвал Волошина «Поэтом ритма Вечности».
Все видеть, все понять, все знать, все пережить,
Все формы, все цвета вобрать в себя глазами,
Пройти по всей земле горящими ступнями.
Все воспринять и снова повторить.
Ритм Вечности — это для меня ровное биение пульса Земли, со всеми ее созданиями. В Крыму — это слияние Кара-Дага с его скалами, терпкими цветами, безжалостными колючками, и пронзительных цветов моря, и постоянно меняющего цвет Хамелеона, и состояние великого покоя в душе, гармонии с самим собой. Гармония в душе порождает бескорыстную любовь и доброту, а они вливают в Вечность живительные силы.
Волошин был наполнен любовью и добротой. В годы Гражданской войны он, рискуя жизнью, спасал «белых», когда побеждали «красные», и «красных», когда побеждали «белые», потому что для него прежде всего был важен человек с его короткой жизнью, с его духовным миром. И спасал произведения искусства, книги, памятники древности.
Волошин — художник, поэт, литературовед-критик, историк, философ — был родоначальником духовности и радости, творчества и шалостей в Коктебеле. Так и вижу их всех вместе — В. Брюсова, А. Белого, О. Мандельштама, М. Цветаеву, Н. Гумилева, К. Богаевского, С. Эфрона, В. Ходасевича, М. Пришвина, Е. Дмитриеву и многих других, приезжавших к Волошину в гости, — молодых, с прекрасными, счастливыми лицами, веселых, с неиссякаемым источником творческой энергии, придумывающих шарады и игры, разыгрывающих сценки, перевоплощающихся, устраивающих мистификации, пишущих одновременно стихи на одну, заданную тему!
«Макс сам был планета, — писала Цветаева. — И мы, крутившиеся вокруг него в каком-то другом, большем круге, крутились совместно с ним вокруг светила, которого мы не знали. У него была тайна… Это знали все, этой тайны не узнал никто».
Тайна иногда прорывается наружу:
«Я хочу только бросить горсть новых идей и посмотреть, как взойдут. Зачем непременно класть на мысли клеймо моих доказательств… Пусть читатель найдет собственное, и тогда он будет считать эти мысли своими. И только тогда они дадут всходы».
Его дом на долгие годы стал прибежищем поэтов, художников, музыкантов, философов, литературоведов (творческое содружество) и всех тех, кто умел, распахнув широко глаза, открыв рот, внимать классической музыке, литературным спорам и стихам поэтов Серебряного века, звучавшим в нем и на некоторых террасах Дома творчества.
И много десятилетий спустя для меня с близкими мне людьми творился праздник жизни духовной. Мы не видели, и нас не интересовало, кто во что одет, как совершенно не интересовало это тех счастливцев, что делили с Волошиным свою юность и свое горение, нас не интересовали деньги и еда, мы друг другу передавали переписанные стихи тогда еще запрещенных поэтов, незнакомые стихи новых пришельцев‑поэтов, причащавшихся к тому миру, в котором ничего выше поэзии, музыки и искусства не могло быть. Любили приходить в дом Волошина.
Этот дом так близок к Коктебельскому заливу, что порой во время шторма волны лижут его стены, и слышен богатый, многообразный голос моря и болтовня купающихся. Окна кабинета Волошина смотрят на море, на столе лежит подзорная труба. На стенах — его акварели, портреты, фотографии, в шкафах — громадная библиотека (много тысяч ценных книг всех времен и народов), в центральной нише — прекрасное лицо египетской царицы Таиах.
И в его кабинете Маруся (как она просила называть себя), Мария Степановна, вдова Волошина, однажды дала мне в руки пожелтевшие, пахнущие прошлым и тайной чужих жизней страницы стихов тех поэтов, которые бывали у Волошина. Тогда еще девчонка, я все-таки поняла, что происходит в моей жизни, и брала те листочки осторожно, испуганно. До сих пор помню то состояние: что-то случилось со мной тогда, когда Маруся вложила их в мои руки и усадила меня за маленький столик.
Ничего не зная о прошлом, абсолютно темная и глупо романтичная (Чарская тогда рукоплескала мне), я вдруг ощутила в себе пульс той, прошлой, но сохранившейся в этих листках жизни.
Тогда я еще их всех (потом идущих ежедневно со мной по жизни) не знала ни по именам, ни по строчкам, ни лиц их еще не видела, это было первое прикосновение, но ощущение тех листочков в руках до сих пор живо: сошлись прошлое и настоящее, прошлое перелилось в настоящее, ибо с этой минуты моя настоящая жизнь стала зависимой и соединенной с жизнями прошлыми.
Стихи Гумилева, Волошина, Цветаевой, Мандельштама бормочу постоянно, хорошо мне или плохо. А их судьбы пронзили меня самой реальной, самой настоящей болью. И так и живут во мне и удивление Гумилева перед несуразностью, бесчеловечностью собственной гибели, и потерянная Цветаева — голодная, униженная, выброшенная из всех спасительных возможностей, подведенная к краю ничтожными, мелкими людишками, решающими, кому жить, а кому умирать, и безнадежно измученный властью Мандельштам, доведенный до гибели…
Они присоединились к кровоточащей ране: Пушкин и Лермонтов тоже рано ушли и не успели создать то, без чего сильно оскудела наша культура! Но насколько драматичнее и безысходнее оказались судьбы гениальных поэтов двадцатого века!
Первыми близкими для меня людьми в Коктебеле стали Маруся, Алла Басаргина и ее мама, изначально «вросшие» в Коктебель, Мирель Шагинян и ее муж Виктор Цигаль, Леонид Домрачев, водивший нас (большие компании влюбившихся в Коктебель) в горы, художники и скульпторы, жившие в Коктебеле, — Ариадна Арендт и Анатолий Григорьев, у которых я любила бывать (до сих пор помню запах их садика).
Душевно родным человеком стал мне литературовед, педагог, занимавшийся Лермонтовым, Виктор Андронникович Мануйлов. Всегда улыбающийся, в тюбетейке, невысокий, кругленький, он олицетворял собой тот тип людей, который так близок Волошину. Мы любили разговаривать. Это был пир интеллекта. Стихи Лермонтова и сразу — Волошина, Ахматовой и всех тех, кого Волошин любил, и судьбы русских поэтов нашего столетия, и бесконечные рассказы о своей работе над документами, письмами, воспоминаниями современников, и бережность в обращении, словно перед тобой не глупая девчонка, а сосуд, который никак нельзя разбить.
Выступали в Доме Елизавета Ауэрбах, Анастасия Цветаева и многие другие. К Марии Степановне приходила Ольга Берггольц. В столовой с большим деревянным столом звучали Рахманинов, Чайковский. Играли великие композиторы и музыканты… и дети, которые летом занимались музыкой здесь, в стенах, освященных творчеством больших мастеров.
Истертые, деревянные ступеньки в доме Волошина были волшебными: на них часами сидела я с Марусей и слушала ее подробные рассказы о шарадах и играх на берегу и в доме, о Пра, матери Волошина, о том, как Волошин прожил Гражданскую войну и советские годы, как тяжело болел, как умирал, о войне Отечественной, когда для Маруси важнее всего на свете было спрятать содержимое дома и сохранить сам дом.
Маленькая хрупкая женщина, вдова необычного, одержимого творчеством и добротой человека, сотрясала маленькими кулачками перед лицами немцев и собой закрывала дверь в свой дом.
Так же она сотрясала кулачками перед лицом одного из директоров Дома творчества, очень просила не заваливать бесформенными, серыми большими булыжниками пляж, на котором родились и десятилетиями радовали всех нас яшмы и сердолики…
Но, в отличие от немцев, пощадивших дом, этот самодовольный директор не пощадил коктебельского пляжа и засыпал его безобразными камнями, похоронил под ними яшмы и сердолики.
Рассказывала Маруся о том, как рождались те или иные стихи и акварели.
Маруся меня одну водила по дому. Щедрая, очень добрая, она могла потратить несколько часов ради девчонки, влюбившейся в Волошина.
Маруся для многих была родственницей, готовой помочь и открыть то, что знала сама.
Они были очень близкими людьми — Волошин и его жена.
Марусе посвящены слова Волошина на одной из акварелей:
Землетрясенья, голод и расстрелы,
И радость, и людей мы вынесли с тобой.
И я всегда был горд своей подругой смелой,
Как ты подчас в душе гордилась мной.
Родина для Волошина была одна. В опасный для жизни момент А. Толстой звал его уехать навсегда за границу. Волошин ответил: «Когда мать больна, дети ее остаются с нею». В январе 1922 года, пройдя через все ужасы красного террора, во время наступающего голода, он остался верен ей:
Доконает голод или злоба,
Но судьбы не изберу иной:
Умирать, так умирать с тобой –
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!
(«На дне преисподней»)
В течение многих десятилетий каждое лето я вместе со своей семьей — отцом, мужем и детьми — приезжала в Коктебель в Дом творчества писателей (первым Домом творчества — бесплатным — был дом Волошина), созданный при Доме Волошина. Нигде и никогда меня так не тянуло к белому листу.
Коктебель объединял людей. Для меня он связан с Натальей Асмоловой, с Анатолием Приставкиным, с Леней Жуховицким, Аллой Гербер, Викторией Токаревой и многими другими.
Огромную роль играли террасы Дома творчества. На одной читает свои стихи Олеся Николаева — красивая, необычная, ярко одаренная девочка, на другой Владимир Тендряков — свою не напечатанную повесть, на третьей Приставкин читает куски из своей новой вещи. Чтения на террасах (как разговоры на кухнях) — тоже Дух Волошина, определяющий тягу всех нас к высшей жизни — жизни духовной, которая много важнее материальных благ и совсем непонятная, вовсе незнакомая многим сегодняшним людям.
Часто звучали в те годы стихи со сцены летнего зала под яркой луной и многочисленными звездами. На сцену выходили Николай Старшинов, Юлия Друнина, Римма Казакова, Чичибабин Борис…
О нем несколько слов. Бывают люди, которых невозможно забыть и от которых оторваться невозможно. Прошел войну, в 47–48-х годах сидел за крамольные стихи, всегда был нищ и страстен в своей ответственности перед теми, кого обижали. Не могу забыть его стихи о судьбе крымских татар — «Черное пятно».
Сегодня эти стихи снова актуальны. Читала в Интернете, слышала от нескольких человек, что вроде бы новое руководство Крыма предложило татарам из Крыма убраться. И вроде как даже угрозы прозвучали: иначе они будут уничтожены. Так это или не так, неважно. Важно то, что Крым — это родина и татар. И татарам должно быть хорошо в Крыму, как и тем, кто сегодня тоже считает своей Родиной Крым: русским и украинцам! Неужели всем детям Крыма не хватит места на благословенной земле?
Вот стихи совестливого и любимого мной человека — Чичибабина, о Крыме и татарах:
Я видел Крым без покрывала,
Он был как высохший родник,
Хоть солнце горы нагревало,
Но горем веяло от них.
Росли цветы на камне твердом,
И над волной клубился пар,
Но в девятьсот сорок четвертом
Из Крыма вывезли татар.
Сады упали на колени,
Земля забыла имена, –
Была в неслыханной измене
Вся нация обвинена.
И корни радости иссякли
И возродиться не смогли,
Когда с землей сровняли сакли
И книги вещие сожгли…
Чтоб нам в глаза смотрели дети
Без огорченья и стыда,
Да будет всем на белом свете
Близка татарская беда.
Их всех от мала до велика
Оговорил и закатал,
Как это выглядит ни дико,
Неограниченный владыка
и генеральный секретарь.
Доныне счет их не оплачен
И не покончено со злом –
И чайки плакали их плачем
Над уничтоженным жильем.
Они в слезах воображали
Тот край, где много лет назад
Их в муках женщины рожали
И кости прадедов лежат.
Не Русь красу его раскрыла,
Он сам в легендах просиял,
Не отлучить татар от Крыма,
Как от России россиян.
От их угрюмого ухода
Повсюду пусто и темно.
Там можно жить кому угодно,
а им бывать запрещено…
…Постыдных дел в добро не красьте, –
Живым забвенья не дано, –
скорей с лица советской власти
сотрите черное пятно!
Не удержать водою воду,
не загасить огня огнем, –
верните родину народу,
ее душа осталась в нем.
Перекличка.
Разносится над Коктебелем голос совести Волошина. Разносится над Коктебелем много лет спустя голос совести Чичибабина. Тот же накал боли за других!
Смерть Марии Степановны (декабрь 1976 года) многое нарушила в духовной жизни Коктебеля. Но инерция Вечности притягивала, и Коктебель, и дом Волошина оставались местом, освященным особым светом, со своей собственной аурой, сохранившим истоки культуры Серебряного века. В Доме Максимилиана Волошина продолжали жить Таиах и акварели, звучали стихи и музыка. В него вереницей шли люди.
Пишу я о 50–80‑х годах прошлого века. Как пережил Дом и мой Коктебель сегодняшнее время, не знаю. Но для меня он навсегда останется тем, волошинским, Коктебелем. К нему я иду в свой сон и пойду умирать, чтобы навсегда остаться с ним.