20

Весь декабрь стоял снежный и теплый, и сегодня с утра снег шел и шел, даже пешеходы уже с трудом видели друг друга. Марта была в больнице у Ирмы Оттовны, сыновьями занималась няня, Филиппов потолкался дома, сделал несколько дежурных замечаний старшему, дал хнычущему Мишутке конфету и солгав няне полной и добродушной тетке лет сорока пяти, о срочных делах, нырнул в квартиру к соседке Женечке. Он бывал у нее так редко, что она каждый раз, открыв дверь и увидев его на пороге, охала и тихо смеялась, а он приглушенным голосом отпускал старую шутку: «Здесь продается славянский шкаф?», на что она должна была многозначительно ответить: «Извините, но шпион живет этажом выше» — и, обменявшись репликами бородатого анекдота, они сразу забывали о том, что видятся раз в полгода и, точно дети, удравшие с уроков, чувствовали запретную близость и бесшабашную радость. Как ни странно, но именно ради этих первых чувств и ходил Филиппов к Женечке; все остальное — а остальное наступало так же быстро, после бутылочки сухого, всегда припрятанной у соседки в холодильнике, влекло его далеко не так сильно, как думала его подруга по лестничной клетке. Филиппов, точно умный наркоман, вызывал у себя желаемое душевное состояние, создавая те или иные ситуации: в редких встречах с Женечкой всегда был определенный риск. Конечно, выйдя из ее дверей и столкнись он с Анатолием Николаевичем, объяснение у Филиппова тут же найдется, но представление о том, каким желтым пронизывающим взглядом окинет его тесть, как выразительно он глянет на приоткрытый коробок соли, который каждый раз уносил с собой Филиппов из квартиры соседки, придавало скучному романчику со скучной женщиной оттенок авантюрной истории. А Филиппову всегда и в книгах и в кино нравились долгие, на первый взгляд монотонные сюжеты, в которых не сразу и угадаешь тайные зигзаги авантюры. Нет, пожалуй, скорее не скучной, а слишком откровенной была Женечками это сразу бы оттолкнуло Филиппова, если бы, так сказать, не анекдотец о славянском шкафе. Нельзя же подавать борщ в хрустальной вазе, думал Филиппов на следующий день, вспоминая Женечки ласки. Его надо еще в кухне разлить по глубоким тарелкам, мило капнуть сметанки, сверху бардовую его поверхность красиво запорошить зеленью укропа и петрушки, разве не безобразие это, когда сквозь хрустальный бок посудины виден грубый кусок говядины, когда все нутро борща просвечивает до самого дна? …А как безобразно Женечка завершает их тайную трапезу? Прямо при нем, при едоке, сливает остатки борща в унитаз и спускает воду…Филиппов мысленно смеялся, смехом заглушая в себе отвращение.

Отвращение уже не только к глупой своей измене, но и к миру — такому обнаженному и откровенному в своем обнажении, и к себе — в каком-то смысле простому до примитивности…

И нелюбовь к себе давила на Филиппова потом несколько дней.

С тещей дела были плохи Отрезать ногу она отказалась категорически — и нога медленно гнила и отмирала. Если бы не связи тестя, тещу давно бы выбросили из больницы, как старую больную собаку из бессердечного дома, но Прамчуку главврач пообещал, что Ирма Оттовна будет лежать столько, сколько потребуется. Конкретно ничего не говорилось, но обеими сторонами подразумевалось: до конца. Прамчук регулярно, раз в день, посещал палату жены, после чего, уже в своей машине, доставал флакон спирта, взятый у Аглаи, и, промочив им носовой палаток, тщательно протирал ладони. Платок он выбрасывал в урну, немного отъехав от больницы. Вряд ли бы Володе ежедневные выбрасывания платков показались бы разумными — и Прамчук, ссылаясь на важные встречи, никогда не ездил из больницы вместе с зятем. Он и сам, пожалуй, взглянув на себя со стороны, обвинил бы себя в приобретении навязчивого и не совсем здорового ритуала — проще было бы, в конце концов, взять у той же Аглаи сноп ваты, а не сорить носовыми платками, которые Прамчук теперь закупал каждую неделю по дюжине, но что-то, какая-то неведомая сила внутри него самого, не позволяла ему изменить установившийся порядок больничных посещений — и очередной дешевый платок — он стал, правда, приобретать самые недорогие, самые простые, — летел в мусорный ящик. Будь это не у нас, а. положим, в Германии, размышлял иногда сам Прамчук, толковый мусорщик уже собрал бы все платки, придал бы им товарный вид и открыл бы лавочку, а у нас все летит в трубу… Аглаюшке он честно признался в своей навязчивости, и она мягко объяснила ему, что и в ней, в этой его новой странности, ничего не скрывается, кроме его ума: платок дарить — к разлуке, а вот так, после посещения смертельно больной жены, выбрасывать — к облегчению ее страданий. Прамчук вскинул было удивленно брови, готовясь возразить, но передумал: а может, Аглаюшка и права, может, неосознанно он повторяет когда-то от кого-то услышанное — чем черт не шутит?.

Марта тоже ездила к матери ежедневно: она приносила ей морсы и соки, фрукты и конфеты; Ирма Оттовна с трудом проглатывала кусочек яблока или дольку мандарина — и начинала плакать. Слезы текли и текли по ее высохшим щекам, а Марта, тоже плача, пыталась говорить что-то утешительное. Иногда во время посещений в палату заходила старая высокая нянька в очках и сердито начинала гонять залетевших мух. Марте казалось, что нянька глядит на нее, беспомощную и надменную, с откровенной ненавистью, и, не понимая причин такого отношения, испуганно старалась спрятать от нее взгляд, но, когда злобная нянька, ворвавшись в палату в очередной раз, несмотря на тихие слезы матери и дочери, загремела мухобойкой, Марта ощутила в душе такое жгучее отчаянье, что могла бы, наверное, няньку ударить.

Как-то ночью старуха в белом халате приснилась ей: будто зашла она в палату, а мать спала, бледное ее лицо увидела Марта так отчетливо и ясно, будто наклонилась над ним, нянька осмотрела стены, увидела муху, но не стала колотить по ней мухобойкой, да и не было мухобойки у нее в руках, а, согнувшись, вытащила откуда-то из-под полы своего халата шприц и медленно распрямившись, оглянувшись на запертую дверь, стала делать мухе, неожиданно увеличившейся до размера кошки, какой-то укол, после чего та, издав жалобный звук, похожий на звоночек трамвая, свалилась со стены на пол — и, мертвая, с поднятыми кверху лапками, так и осталась лежать на квадратном линолеуме… Марта утром рассказала сон мужу. Филиппов тоже видел злую старуху и решил просто: классовая ненависть — нянька за жалкие гроши гнет в больнице спину, а целую палату отдали отказавшейся от операции, обреченной больной, которую изнеженная дочь не желает забирать домой умирать по-людски… А вечером им позвонили из больницы: Ирма Оттовна умерла.

Загрузка...