«7 августа»
Филиппов вернулся из Венгрии. Там была конференция, и Карачаров направил от института его, что сильно обидело Диму.
— Тема-то моя, а не его, — сказал мне Дима, скривившись. — Ну да ладно, чего там смотреть в этой Венгрии! Если бы в Париж!
— Будапешт очень красивый город!
— И занимает одно из первых мест в Европе по количеству суицидов!
— Да ты что? — Удивилась я
— Закрытая нация.
— То есть?
— Нация с синдромом аутичной страстности… И пьют страшно много. Правда, без русской истерии: накачиваются вином до края, а потом сразу падают — и все.
— Откуда знаешь?
— Пишу сейчас работу о национальных архетипах. Заказ Карачарова.
— Интересно!
— Вот именно! А главное — по теме конференции. — Дима грустно усмехнулся. — И я же вдруг не у дел…
Филиппов позвонил мне вчера поздно вечером и предложил сегодня увидеться.
— Представляешь, сидим в баре, входит американец, спрашивает девушку-переводчицу: «Покажи мне типичного венгра». Переводчица оглядывает всех, останавливает взгляд на мне и говорит: «Вот — он!»
— То есть вы… ты съездил хорошо?
Он засмеялся в телефонную трубку. Смех его всегда мне казался не веселым, а зловещим.
— А переводчица нашей группы дала мне прозвище «грек». И у меня был с ней роман. Такая худая и многокурящая венгерка.
Мы встретились в центре, возле Главпочтамта. Он купил себе новые джинсы, темно-синюю отличную майку и в этих тряпках, обтягивающих его отчетливый живот, напоминал то ли режиссера-итальянца, то ли владельца кафе-гриля неопределенной национальности и сомнительной нравственности.
Но и я, в сущности, выглядела столь же китчево: высокая худая узкобедрая блондинка с длинными волосами, длинными ногами, в белой мини-юбке и белой рубашке с короткими рукавами. Темно-серый, почти черный ремешок подчеркивал пусть не осиную, но вполне приличную талию.
Все встречные прохожие смотрели на нас.
И дважды нас приняли за мужа и жену.
Сначала в аптеке, куда мы зашли, чтобы купить лекарство его сыну Мише. Он заболел ангиной. Женщина-аптекарь, когда Филиппов протянул ей рецепт, принесла таблетки и стала объяснять не ему, а мне, как и по сколько нужно лекарство принимать. Но, видимо, мое лицо выразило, что информация эта мне ни к чему, и аптекарша, чуть смутившись, перевела взгляд больших серых глаз на Филиппова. И мне стало неприятно, а может, и немного больно.
А потом официантка в кафе, когда Филиппов стал с ней рассчитываться за ужин и коньяк, сдачу протянула мне, сказав: «А то муж все растратит». И улыбнулась почти по-сестрински.
Я не ела (только одно пирожное), потому что до сих пор стесняюсь есть в общественных местах, мне кажется, все на меня смотрят.
— На тебя все в кафе смотрели, — потом пьяно бормотал Филиппов, когда мы бродили по старому церковному парку, — мужики с желанием, а девки с завистью.
Но я выпила рюмку коньяка.
Вечер был светлый и жаркий. Мы нашли пустую скамейку, затерянную в глубине листвы, и уже хотели на нее присесть, но я почувствовала, что рядом кто-то есть и, обойдя скамью, обнаружила спящего за ней алкаша — в грязных джинсах и грязной черной майке, небритый, он мирно похрапывал на траве…
— Хорошо ему, — проговорил Филиппов, зло усмехнувшись, — живет, как царь. — Он закурил.
Мы медленно двинулись по тропинке, покрытой пятнами теней, точно шкура ягуара Нетрезвый Филиппов ступал мягко, ноги его пружинисто отрывались от зеленого ворса парковой дорожки и снова на нее опускались. Они казались отдельными существами, и слова Филиппова, а говорил он без остановки, досаждали им, как летняя мошкара…
И когда нам навстречу из кустов выскочила Елена, как потом выяснилось, тоже слегка нетрезвая, мошкара все продолжала кружить, а ноги-звери пружинить, пока мы с Еленой, забывшие, благодаря долгой разлуке, легкому допингу и летней вечерней медовости о напряженности наших с ней отношений, решали, куда нам направляться всем вместе дальше, поскольку облака наших чувств как-то мгновенно слиплись и уже катились, став одним сладким комом, незнамо куда. И решили — к ней. Ее пятилетний ребенок с бабушкой на даче. Гошка у своих. Поцапались. И сильно поцапались. Вырвала я клок из его души, сказала Елена, прихохатывая, теперь в образовавшуюся дыру он водку льет. А дыра, получается, бездонная.
Как это тебе удалось, пробормотал Филиппов. Ноги его остановились. Вурдалачка ты, Елена.
А тебе Гошку жалко, спросила я. И увидела, подняв голову, что солнце одним своим боком уже зацепилось за черные ветви, которые сейчас потащат солнце вниз, вниз, вниз…
У Елены было тихо, пыльно и прохладно. В холодильнике оказалось полно всякой всячины — из Елены получилась шикарная домохозяйка — нашлось и вино. А Филиппов еще в кафе купил коньяка. Он опять с аппетитом поел и выпил, а Елена, стоя, курила и, наклонившись над ним, едва не касаясь его грудью, открыто проступающей сквозь легкую ткань летнего платья, поинтересовалась низким голосом: «А, между прочим, мы на «вы» или на «ты»?
— Между чем и чем? — Филиппов захохотал.
— Я предлагаю перейти на «ты», — Елена словно пощекотала его приятными словами, и он залился смехом таким, искренним и бурным, что все его тело заколыхалось.
Я поняла, что ему льстит, что моя приятельница, которая много моложе его, предлагает не соблюдать условностей, и что за легкостью ее перехода к более простому и свойскому обращению, он угадывает и легкость перехода к чему-то другому.
Было что-то новое для меня и в Елене, и в долгом безудержном смехе Филиппова, и, пока они пили «на брудершафт», я пыталась проанализировать, что же в них удивляло меня. И как мне кажется, я догадалась: Елена выглядела и вела себя почти как уличная девка (говоря архаичным языком моей бедной мамы), а смех Филиппова — в п е р в ы е за долгое время нашего с ним знакомства — звучал по-настоящему искренне, а главное, его смех, обычно мелкий и злобный, или сдавленно-грустный, или горько-саркастический, сейчас был добрым!
— Нет, сначала, я хочу тебя, Владимир, протестировать, — Елена быстро сходила в другую комнату, принесла бумагу и ручку.
— Я готов, — Филиппов озорно на нее глянул. Он то совсем не обращал на меня внимания — может, намеренно? — то резко поворачивался ко мне, сидевшей рядом с ним на диване, и громко шептал: «Люблю!». И Елена не могла не слышать его признаний.
— Возьмите авторучку и на листе нарисуйте дерево, — приказала Филиппову Елена. Я усмехнулась. Ей хочется произвести на него впечатление своей способностью проникать в человеческую психологию. Ради Бога. Я не стану мешать.
Филиппов старательно, точно школьник-отличник, — а он, кстати, учился именно на одни пятерки! — стал рисовать сначала кудрявую крону, потом тонкий ствол…
— Березка. — сказал он, прочертив на стволе черточки, — это вот — она, Анна. Я нарисовал Анну.
— Я потрясена! — Воскликнула Елена, многозначительно вглядываясь в протянутый Филипповым листочек. Надев очки, поскольку как многие «настоящие психологи», — а она уже не первый год работала в диагностическом кабинете, — была близорука. — Потрясающе!
— Я весь внимание, — Филиппов хотел казаться ироничным, но чувствовалось, что он просто сгорает от любопытства.
— Ваша душа-тайна, — Елена сняла очки и прикрыла глаза.
— Мы же с вами уже на ты, — пробормотал Филиппов. И мне показалось, что он сейчас испытывает перед «умным психологом» робость.
— Так надо, на «вы», — подала я реплику. Но не засмеялась. Зачем портить Филиппову удовольствие жадно слушать о самом себе речи ученой девицы?
— Казалось бы, простой рисунок — дерево… — Елена помолчала. — Но сколько в нем содержится информации о вашем характере! Вот, к примеру, сам факт, что выбрана березка…
— Это она, — Филиппов ткнул пальцем в мое плечо, — березка.
Но Елена не обратила внимания на его реплику, сочтя, видимо, ее за шутку. И не очень удачную к тому же.
— Березка — это чистота… Значит, на самом-то деле, вы стремитесь к чистоте, к ясности, к открытости…
Какой, однако, бред, подумала я.
— Ветвей много. Вы — плодовиты как ученый. Но вот здесь, в самом низу, изгиб ствола — это детская травма. У вас была какая-то психологическая травма в раннем возрасте Она могла искривить весь ствол — что означает жизненный путь — но искривила только начало пути, а дальше ваши внутренние психологические резервы оказались сильнее. Много травы возле ствола — выраженная сексуальность. — Елена сделала многозначительную паузу. — Но вот какие-то торчащие ветки без листьев — это последствия перенесенных тяжелых стрессов и агрессивность. Вы — очень агрессивны!
— А что меня ждет? — Филиппов смотрел на Елену с почтительным и тревожным доверием. И вновь я не стала им ничем мешать.
— Вы склонны к внезапным бурным страстям. К неожиданным сильным влюбленностям. — Во взгляде Елены появилась поволока. А Филиппов покраснел.
Дальше мне не хочется ничего писать. Одним словом, я ушла одна, а Филиппов остался у Елены. Было ли что у них, зачем гадать. Он позвонил на следующий день, сказал, что «пьяный в стельку», не заметил моего исчезновения… Но одно впечатление этого лихорадочного вечера — танец Филиппова и Елены — не могу не описать. Потому что была просто потрясена.
ТАНЕЦ Ф.
Это был фокстрот.
Да, фокстротик из тех, что иногда звучали у нас в доме. Мама говорила, что их любила ее мать, моя бабушка. Мелодия сладкая и страстная, но несколько театральная.
Филиппов встал и, галантно склонившись, пригласил Елену. Она плотоядно улыбнулась.
И вдруг — после нескольких тактов — их тела точно отделились от них или от моего представления, какие они — Филиппов и Елена — тела нашли друг друга и превратились в сообщающиеся сосуды, по которым стала перетекать музыка, увлекая их за собой и меняя их форму — пока не растворила их вовсе — и вместо пластически меняющихся сосудов я увидела колышущихся змей, которые, точно опереточные танцоры, изгибались и подпрыгивали, сверкая чешуей, их многочисленные хвосты взлетали то вверх, то вниз… Это было потрясающе.
Но мне так хотелось все-таки отделить Филиппова от Елены, и я — с усилием — сосредоточилась только на его округлом танцующем теле. Оно плавно колыхалось, как волна, взлетало, словно легкий шелковый шарф… Оно было воплощением пластики, гибкости, волшебного чувства ритма.
И вдруг я словно ощутила взгляд Филиппова: нет, он танцевал самозабвенно, глаза его зеркально блестели и вряд ли видели не только меня, сидящую на диване, но и свою партнершу. Но чувство, что Филиппов на меня смотрит все усиливалось. Это был взгляд скорбной любви — и мурашки побежали по моей коже. И тогда я подняла голову и почему-то посмотрела в верхний правый угол комнаты. Сначала я решила, что там, под потолком, висит портрет, но через секунду поняла — это же лицо Филиппова! Его глаза смотрят на меня, не отрываясь. Потом лицо исчезло. Я вновь перевела взгляд на танцующих: расширенные зрачки Филиппова блестели, точно у больного эпилепсией, щеки были бледны, а под вьющей влажной черной прядью набухали капли пота.
Музыка резко кончилась».